
Полная версия:
Под нами нет ада

Под нами нет ада
Глава
Под нами нет ада
р о м а н
Сойду ли в преисподнюю — и там Ты.
Псалтирь, 138: 8
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
«КОГДА СМЕРТЬ УМЕРЛА»
«Я дал им бога. Настоящего. Которого можно потрогать».
— академик Л. Городецкий
Глава 1
ВЫСШАЯ МЕРА
Аркадия Воронина приговорили к расстрелу в декабре, а в январе ему предложили кое-что взамен. Не жизнь: жизни ему не предлагал никто. Ему предложили другую смерть — такую, какой до него не умирал ни один человек на земле. Воронин согласился, потому что ему было всё равно.
Зря.
* * *
Утром двадцать четвёртого января две тысячи тридцать четвёртого года Лев Городецкий ехал по Тверской на чёрной «Чайке». Сидел сзади справа, смотрел в окно. Стекло было тонированное: снаружи его не видели, изнутри он видел всё.
Видеть было что. У заколоченного кинотеатра «Прогресс» начиналась очередь за хлебом, извивалась вдоль улицы и пропадала за углом, у бывшего детского сада. Человек семьсот, прикинул Городецкий. Оценивать обстановку быстро и без ошибки он умел всегда и тихо этим гордился. Над очередью висели три дрона. Они не охраняли. Они считали. Каждые сорок секунд один опускался ниже, проводил камерой по лицам и снова уходил вверх. Раньше людей считали люди. Теперь эту работу, как и почти всякую другую, забрали машины.
Шофёр, молодой, в форме без знаков отличия, молчал. Его прикрепили к академику три года назад, и за три года он не сказал ни одного лишнего слова. Это качество Городецкий ценил выше прочих. Хороший шофёр — это шофёр, которого как будто нет.
Машина свернула на Бульварное, и очереди кончились. В центре их не было. Москва тридцать четвёртого года в центре выглядела почти как в восьмом: те же кафе, витрины, чистые тротуары. Только людей меньше, и те, что были, шли быстро, не глядя по сторонам, будто опаздывали.
— Лев Аркадьевич, — сказал шофёр. Первые его слова за полчаса. — Вам звонок.
Городецкий взял трубку. Внутренний канал, защищённый. По нему звонили трое.
— Слушаю.
— Лебедев. Объект готов. Можно начинать в любое время.
— В двенадцать.
Трубку он положил и снова повернулся к окну. «Чайка» шла мимо памятника Гоголю. Снег у постамента никто не убирал — дворников в городе не было уже шесть лет, — и Гоголь стоял в сугробе по колено, как пьяница, которого не довели до дома.
Через два часа у него будет первый человек. Не крыса с электродами, не математическая модель, не симулятор. Человек. Через два часа он станет богом.
Мысль не принесла ничего. Ни радости, ни тяжести. Радость Городецкий перестал чувствовать одиннадцать лет назад, когда хоронил Раю. После Раи остались цифры, и цифры были честнее людей. Цифры никогда не врут.
Подвести сегодня могло другое. Однажды они уже пробовали перенести человека целиком, в двадцать восьмом, и человек не выдержал: узор рассыпался на середине, как мокрая бумага. Протокол того опыта писал Нечаев. Через неделю Нечаева нашли в гараже, в петле. С тех пор шесть лет работали по краю — четверо добровольцев, по фрагменту с каждого: память, моторика, кусок речи. Фрагменты жили в машине минутами и гасли. Целиком, устойчиво, навсегда не выходило ни у кого и никогда.
Сегодня — снова целиком. Второго Нечаева институт не переживёт. И второго провала ему не простят: людей для таких опытов государство выдаёт поштучно.
Городецкий закрыл глаза и до самого поворота на Чкаловский просидел неподвижно, как спящий.
* * *
В двенадцать ноль три он вошёл в Институт номер семнадцать.
Полностью институт назывался «Научно-исследовательский институт прикладной нейроинформатики имени Бехтерева» и стоял в двенадцати километрах от центра, в закрытом посёлке Чкаловский. Посёлок закрыли для въезда ещё в сорок восьмом году прошлого века — тогда тут делали ракеты. Теперь профиль был другой.
Городецкий прошёл четыре поста. На каждом его узнавали и на каждом всё равно проверяли по полной. Так и надо, считал он. Протокол — это то, что отделяло их от хаоса снаружи.
В подвале корпуса «Б» ждал Лебедев: заместитель, инженер, человек средних лет, на лице которого не задерживался взгляд. Городецкий знал его двадцать два года и до сих пор не смог бы описать это лицо по памяти.
— Где он?
— Блок три. Готов. — Лебедев протянул папку.
Внутри лежал один лист. Аркадий Степанович Воронин, родился девятнадцатого мая две тысячи второго года, осуждён за умышленное убийство двух лиц, статья сто пятая, часть вторая. Высшая мера. Исполнение отложено в связи с прикомандированием к программе «Архив».
«Архив» — так это называли в бумагах. Имя досталось по наследству от помещения; придумывать что-нибудь погромче никому в голову не пришло. Слово и так хорошо описывало то, чем они занимались: складывали людей на хранение.
— Сколько ему?
— Тридцать два.
— Кого именно убил?
Лебедев пожал плечами.
— Какая разница?
Городецкий поднял на него глаза. Лебедев взгляда не отвёл, но и не выдержал — посмотрел чуть в сторону, за плечо.
— Разница есть. Когда-нибудь, через много лет, кто-нибудь спросит: а кто был первый? И я должен буду знать ответ.
— Жену и её любовника. Застал вместе, зарубил топором. Не отпирался, во всём сознался.
Городецкий кивнул. Для приговора это значения не имело. Для него — имело.
— Семья?
— Сын. Четыре года. У бабушки, в Электростали. — Второго листа в папке не было; такие вещи Лебедев держал в голове.
О семье Городецкий не спрашивал ни разу — ни об одном из прежних четверых. Зачем спросил теперь, он и сам не знал. Наверное, затем же, зачем спрашивал про убитых: первого будут помнить, а помнить надо целиком.
* * *
Блок три был длинной комнатой без окон, с белыми стенами и потолком из матовых квадратных панелей. В центре стояла капсула, похожая на старый томограф, только крупнее и в проводах. Кабелей шли десятки; они уходили в стены, в пол, в технические люки. За стеклом наблюдательной горели экраны, и у экранов уже сидели двое: Симакова и Гольцев. Симакова при виде директора встала. Гольцев не обернулся.
В капсуле лежал человек.
Городецкий подошёл, посмотрел сверху. Воронин был худой: за два месяца изолятора потерял килограммов пятнадцать. Руки лежали вдоль тела ровно, как складывают покойникам. Лицо обычное. Не злое, не доброе. Лицо человека, который смотрит в потолок и думает о своём.
На мониторе рядом с капсулой бежала кривая пульса. Пятьдесят восемь ударов в минуту. У приговорённого сердце билось спокойнее, чем у академика.
— Аркадий Степанович. Вам объяснили, что будет?
— Объяснили. — Воронин не повернул головы.
— Вопросы есть?
Воронин подумал и спросил одно: будет ли больно. Городецкий помолчал. После крыс, после собак, после четверых с частичным переносом он привык, что спрашивают всегда об этом. Не «что я там увижу». Не «останусь ли я собой». Только про боль. Что-то важное про людей в этом было, но он пока не понимал что.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Думаю, нет.
Воронин впервые повернул голову. Глаза у него оказались светлые, спокойные, и смотрел он не как смотрят на палача. Скорее как на попутчика, с которым осталось ехать одну станцию.
— Тогда просьба. Одна. — Он говорил медленно, экономно, как человек, отвыкший от того, что его слушают. — Сын у меня. Ему не рассказывайте. Ничего. Ни про суд, ни про это вот всё. Пусть думает, что отца просто не стало. Так бывает.
Городецкий мог бы ответить, что решать это будет не он. Что к вечеру Воронин станет государственной тайной, а тайны живут по своим законам. Вместо этого он сказал:
— Хорошо.
— Тогда давайте.
Городецкий задержался ещё на секунду, стараясь запомнить это лицо таким, каким оно было сейчас: живым, спокойным, ничьим. Обычное лицо, каких тринадцать на дюжину.
Лицо первого жителя ада.
Он вышел в наблюдательную, встал у стекла и велел начинать.
Глава 2
ИНСТИТУТ №17
Подготовка занимала сорок минут. Городецкий стоял у стекла наблюдательной, смотрел, как Симакова крепит датчики, и девать эти сорок минут было некуда.
Институт он знал наизусть, до трещин на плитке. Построили его в шестьдесят восьмом, под психотропные препараты для армии; в восьмидесятые в отчётах появился «феномен сознания», а в подвалах корпуса «А» — заключённые с электродами на бритых головах. В девяносто первом институт чуть не закрыли, спас внук того самого Бехтерева, чьё имя на табличке. Денег дали мало. Но оставили.
Городецкий пришёл сюда в две тысячи одиннадцатом, тридцати семи лет, кандидатом наук, младшим научным сотрудником: в стране был кризис, а у него подрастали дети. Дальше по годам он не помнил. Помнил кусками, и куски эти жили в нём не по порядку.
* * *
Столовая, две тысячи одиннадцатый. Женщина из архива каждый день носила обед к окну и садилась одна. Очень светлые глаза. Он неделю ходил мимо, на восьмой день подсел, не спросив разрешения, и сказал первое, что пришло в голову: что за её столом лучший вид на трансформаторную будку во всём институте. Она не улыбнулась. Она посмотрела на будку, потом на него и ответила серьёзно, что вид хороший, но стол занят. Стол был свободен, и оба это знали. С этого «занят» всё и началось. Звали её Рая. Поженились через четыре месяца.
Родились двое: Митя и Соня.
* * *
Ноябрь две тысячи восемнадцатого. Приёмный покой одиннадцатой больницы, ночь, мокрый снег. Соня горела вторые сутки и уже не могла нагнуть голову к груди. Городецкий держал её на руках, Рая держала документы, и молодой врач в приёмном, не поднимая глаз от журнала, говорил, что мест нет. Не «подождите». Не «сейчас решим». Мест нет, везите в шестую. До шестой было сорок минут по разбитой дороге.
В шестой места нашлись. Не хватило шести часов.
Менингит, шесть лет, стандартный протокол, начатый на шесть часов позже, чем следовало. Врач из приёмного одиннадцатой потом не понёс никакой ответственности; Городецкий проверял. По бумагам всё было правильно. Мест действительно не было.
Тогда он впервые подумал то, что позже станет фундаментом всего: справедливости в мире нет не потому, что мир злой. А потому, что её никто не держит. Некому. Вакансия открыта.
* * *
Рая пережила дочь на пять лет. Не болела. Просто перестала есть. Городецкий приходил с работы, ставил перед ней тарелку; Рая благодарила и тарелку отодвигала. Он возил её по больницам, её обследовали, лечили, она оживала на неделю и снова не ела. Так четыре месяца. В последний вечер он сел рядом, поддел вилкой картофелину и поднёс к её рту, как ребёнку. Рая посмотрела на него и сказала: «Лёва, не надо. Я не голодная. Я просто не хочу». Он не нашёлся что ответить. Утром её не стало.
После Раи Городецкий перестал спать больше четырёх часов в сутки и начал плотно работать над проектом «Архив».
* * *
Идею он украл. Этого он не рассказывал никому. В девятнадцатом году американец Ричард Конор напечатал в журнале «Нейрон» статью про сохранение нейронного паттерна вне биологического носителя. Конора подняли на смех: одни рассуждения, ни одного опыта. Через два года Конор умер от рака, и о статье забыли все, кроме Городецкого.
Городецкий понял то, чего не поняли рецензенты. Американец писал не про технологию, а про философию. Сознание — не вещество. Сознание — узор. А узор можно снять с одного носителя и положить на другой, если суметь его прочесть.
Прочесть узор. На это ушло двенадцать лет и семь человек из первой команды: кто ушёл в коммерцию, кто уехал, кто умер. Нечаев ушёл дальше всех.
* * *
Была в институте и ещё одна команда, о которой за стенами не знал никто. В подвале корпуса «В», рядом с серверной, что уже тогда занимала площадь больше главного зала Третьяковки, сидели четверо философов: по этике, теологии, феноменологии и, как говорил Городецкий, «по душе». Он сам на них настоял. Платили им хорошо, требовали одного: думать не о том, как команда делает машину, а о том, что она делает.
Старшим у них был Каплан, на двадцать лет старше Городецкого, и единственный в институте его не боялся. Года три назад, когда уже стало ясно, что «Архив» заработает, Каплан зашёл к нему без стука, сел и долго молчал.
— Лев, ты понимаешь, что ты делаешь?
— Понимаю.
— Нет. — Каплан смотрел в стол. — Ты делаешь не машину для записи сознания. Ты делаешь машину, которая лишает смерть смысла.
— Это плохо?
— Плохо. Заодно она лишает смысла и жизнь.
Городецкий спросил, что ему теперь делать. Каплан поднял глаза и подумал, прежде чем ответить.
— Молиться, Лев. Если умеешь.
Городецкий не умел.
* * *
А наверху, в стране, к тому времени уже искали, чем удержать людей в рамках.
Два способа обсуждали в правительстве с двадцать восьмого года. Старый: больше полиции, тюрем, камер, дронов. Он не работал. Полицейские с нищенской зарплаты продавали бандитам материалы следствия, начальники тюрем сдавали заключённых в аренду, дроны падали и шли на запчасти. Держать систему в чистоте не хватало денег.
Новый способ придумал министр внутренних дел Юрий Соснин. На закрытом Совете безопасности в двадцать восьмом он сказал, что беда не в том, что люди нарушают закон, а в том, что они не верят в неизбежность наказания. Верили бы — не нарушали. Не из страха. Из понимания, что нарушать бессмысленно.
— Раньше у людей был Бог, — сказал Соснин. — Бог видел всё и каждому воздавал. Тысячу лет работало. Пока верили. Сейчас не верят.
— Сейчас не верят, — повторил кто-то с другого конца стола.
— Значит, нужен новый. Технический.
В зале засмеялись. Соснин подождал, пока отсмеются.
— Я серьёзно. Научимся гарантировать наказание — настоящее, видимое, такое, от которого не уйти, — и преступность кончится за одно поколение.
Среди присутствующих был помощник генерального секретаря. Через две недели Городецкого вызвали в Кремль. Через месяц финансирование «Архива» выросло в восемьдесят раз.
* * *
— Лев Аркадьевич, — сказала за спиной Симакова. — Датчики стоят. Можем усыплять.
Городецкий открыл глаза. За стеклом, в капсуле, лежал человек, к которому вели все эти куски: столовая, приёмный покой, тарелка с картофелиной, статья мёртвого американца, смех на Совете безопасности. Человек ничего этого не знал. Он смотрел в потолок и думал о своём.
Глава 3
АРКАДИЙ
Аркадий Воронин убил жену третьего сентября две тысячи тридцать третьего года, в двадцать два сорок, в квартире на улице Гагарина в Электростали. Так в протоколе. На деле было иначе.
Воронин работал сварщиком шестого разряда на заводе — одном из немногих в городе, что ещё дышал. Платили мало, но стабильно: хватало на еду и квартплату. Жена, Лера, не работала с тех пор, как родился сын. Сыну теперь было четыре. До декрета Лера была библиотекарь, а библиотеки в городе позакрывали одну за другой: первую в двадцать пятом, вторую в двадцать седьмом, детскую — в тридцать первом. Лера сидела дома, и Воронин видел, как она день за днём превращается в кого-то, кого он не знает. Разговаривать об этом они не умели. В их доме вообще мало разговаривали: смена, ужин, телевизор, сон, смена.
Третьего сентября мастер отпустил его на два часа раньше. Пожалел: Воронин от переработок еле держался на ногах. По дороге домой он купил сыну леденцового петуха на палочке — увидел в ларьке и купил, сам не зная зачем: сын до воскресенья был у бабушки. Петух так и остался в кармане куртки. В протоколе его потом описали вместе с курткой, одной строкой: «предмет, к делу не относящийся».
Он открыл дверь своим ключом и услышал в спальне голоса.
Дальше всё было в протоколе. Сосед по площадке, Виктор Павлов, тоже сварщик, с того же завода, неплохой мужик. Воронин не закричал и не ударил сразу. Он развернулся, вышел на балкон, взял топор, которым в прошлом феврале откалывал нависший над подъездом лёд, и вернулся. Сначала Павлов. Потом Лера.
Потом он сел на кухне, сам позвонил в милицию, назвал адрес и фамилию и стал ждать. Приехавший наряд нашёл его за столом. Перед ним стояли три чашки: рука сама, по вечерней привычке, накрыла на троих.
* * *
Судили в декабре. Адвокат был государственный, молодой, напуганный. Воронин защите не помогал: на вопросы отвечал «да», «нет», «не помню», вины не отрицал, снисхождения не просил. Сидел, смотрел на свои руки и поднимал глаза, только когда слышал что-то, чего не ждал.
Один раз его удивило слово «расстрел». Прокурор требовала высшей меры; Воронин поднял голову, посмотрел на неё и кивнул, будто соглашаясь. Прокурор сбилась и потеряла строчку.
Расстрел в Союзе вернули в двадцать втором, как меру исключительной общественной необходимости. До тридцать третьего расстреляли восемнадцать человек. Воронин шёл девятнадцатым. Приговор объявили в середине декабря, в пятницу; его увезли в специзолятор Бутырки, где держали смертников, и он стал ждать.
Ждать он умел. В камере смертников люди ломались по-разному: кто писал прошения, кто молился, кто выл ночами. Воронин спал, ел, что давали, и часами смотрел в стену. Надзиратели между собой звали его «спокойный» и слегка его сторонились: спокойных здесь боялись больше буйных.
* * *
Двадцатого января к нему в камеру вошли двое. Один в форме, полковник службы исполнения наказаний; этого Воронин не знал. Второй в штатском: серый костюм, серое лицо, серые глаза.
Второй представился Лебедевым, из научной программы при министерстве, и заговорил ровно, без предисловий. Приговор приведут в исполнение на днях, это окончательно. Но есть предложение: участие в эксперименте. Приговора оно не отменит. Оно его отсрочит. Может быть, надолго. От Воронина потребуется одно: лежать в особой камере, без сознания, около двенадцати часов.
— А после? — спросил Воронин.
Лебедев секунду молчал.
— После посмотрим.
Воронин долго не отвечал. Смотрел на серого человека, и что-то в нём происходило, чего по лицу было не прочесть. Потом сказал, что согласен. Лебедев спросил, не хочет ли он подумать или хотя бы узнать, что именно с ним будут делать. Воронин чуть улыбнулся, впервые за пять месяцев, и спросил: зачем?
Через два дня, двадцать второго января, его перевезли в институт.
* * *
Аркадий Воронин не был ни героем, ни мучеником, ни жертвой системы. Обычный сварщик, который убил жену и её любовника и согласился стать первым, потому что ему было всё равно, что с ним будет дальше. Именно это «всё равно» и делало его идеальным.
Лебедев потом отчитывался: «Объект устойчиво равнодушен к собственной судьбе. Реакции на стресс нет. Идеален для первого переноса». Городецкий не стал уточнять, что значит «идеален».
Глава 4
ПЕРЕНОС
В двенадцать тридцать пять Аркадия Воронина усыпили: капельница, стандартная смесь, доза по весу. Уснул он быстро, как человек, которому незачем бодрствовать. Городецкий смотрел из наблюдательной через стекло. Рядом стояли Лебедев и двое инженеров: Симакова, двадцати девяти лет, пришла из МГУ три года назад, и Гольцев, пятидесяти двух, работавший с Городецким с самого начала.
— Контакт, — сказал Гольцев.
На главном экране проступила сетка зон активности — разноцветная, пульсирующая. Обычное сканирование, такое сделает любая приличная клиника. Дальше начиналось необычное: сорок минут алгоритм подстраивался под узор Воронина. Каждый узор уникален, как отпечаток, только в миллион раз сложнее.
Городецкий смотрел на экран и не отвлекался. Симакова постукивала пальцами по столу. Лебедев маленькими глотками пил воду из пластиковой бутылки. Сорок минут, думал Городецкий. Сорок минут — и он узнает, был ли прав Конор. Был ли прав он сам. Двенадцать лет.
На тринадцатой минуте экран мигнул ошибкой, и все четверо подались вперёд. Аномалия в зоне семнадцать-бета, доложила Симакова, шум выше расчётного, компенсация идёт. Сорок секунд, пока алгоритм боролся с шумом, тянулись дольше всех предыдущих тринадцати минут; Городецкий поймал себя на том, что считает удары сердца. Сорок четыре. Быстрее обычного.
— Компенсировано. Калибровка продолжается.
Симакова выдохнула. Лебедев сделал ещё глоток.
* * *
В тринадцать пятнадцать калибровка кончилась.
— Готовы к переносу, Лев Аркадьевич.
За стеклом Воронин лежал неподвижно, ровно дышал. Обычный спящий человек. Только проводов слишком много.
— Начинайте.
Гольцев нажал кнопку. На экране поползла слева направо полоса — индикатор переноса.
Полоса была иллюзией. Никакого переноса в физическом смысле не шло: узор Воронина читали и копировали в цифровую среду. Оригинал, мозг в капсуле, оставался на месте, живой. Копия писалась на серверы в подвале «В». Так было в теории. На практике не знал никто.
Городецкий не любил корабль Тесея — старую философскую шутку про доски, которые меняют одну за другой, с вопросом, на какой доске это перестанет быть кораблём Тесея. Она ничего не объясняла. У него была своя картинка. Книгу можно издать, перевести, прочесть вслух на плёнку, отсканировать; носитель меняется, содержание остаётся. Сознание — книга, мозг — носитель. Перепиши книгу на другой носитель, и это та же книга.
Картинка была удобная. Он повторял её себе по ночам, особенно после того как Каплан однажды сказал: «Лев, в твоей теории одна дырка. Книга не знает, что её переписывают. А человек знает».
* * *
Полоса дошла до восьмидесяти процентов, и в четырнадцать ноль две Симакова резко наклонилась к экрану. На втором мониторе, том, что показывал копию, узор не складывался в устойчивую форму: колебался, пробовал найти очертания и не находил. В симуляциях такого не было. Гольцев долго смотрел молча, потом сказал медленно, что копия, кажется, осознаёт себя.
— Она и должна, — бросил Лебедев. — В этом смысл.
— Преждевременно. — Гольцев не обернулся. — Перенос не закончен. Она должна оставаться пассивной до конца. А она уже думает.
Полоса дошла до ста. Перенос завершился.
* * *
В четырнадцать одиннадцать Гольцев включил среду.
Средой называлось то, куда копия попадала после переноса. Городецкий звал её «прихожей»: белая комната без дверей и окон, где копия могла прийти в себя и понять, что существует. Что будет с ней дальше, не знал пока никто; над «дальше» три года бились философы Каплана, и ясного ответа у них не было.
На экране возникла белая комната, в центре — контур человека, без лица: визуализация для наблюдателей, сама копия видела себя иначе. Фигура стояла неподвижно.
— Аркадий, — сказал Городецкий в микрофон. — Вы меня слышите?
Тишина. Он повторил, назвал по имени-отчеству, назвал себя. Фигура шевельнулась, повернула голову. Голос пришёл через колонки — голос Воронина и не совсем его: тембр тот же, а интонация сместилась.
— Слышу.
Городецкий выдохнул. До этой секунды он, оказывается, не дышал.
Он спросил, как Воронин себя чувствует. Тот ответил не сразу: странно. Тела нет, а память о теле есть — будто только что лежал, а теперь стоит. Спросил, не в раю ли он. Городецкий посмотрел на Гольцева; тот пожал плечами. Нет, сказал Городецкий, не в раю. В особой среде. В машине.
Пауза вышла длиннее прежних.
— Лев Аркадьевич. А второй где?
Городецкий замер.
— Какой второй?
— Тот, кто остался. В капсуле. Я. Другой я. Он живой?
Городецкий медленно поднял глаза к стеклу. За стеклом, в капсуле, биологический Воронин ровно дышал. Сердце билось. Все показатели в норме.
— Живой.
— Что с ним будет?
Он не ответил сразу — потому что вслух это до конца не проговаривали. План был такой: после удачного переноса оригиналу вводят летальную дозу. Записано в документах, согласовано с министерством, оправдано приговором. Воронина приговорили к высшей мере; меру приведут в исполнение, просто иначе. Это никого не должно было трогать. Кроме копии, которая, как выяснилось, об этом тоже думала.
— Аркадий, послушайте…
— Не надо. Я понял. — Голос стал тише. — Когда?
— Через час.
Фигура в белой комнате опустилась: то ли села, то ли встала на колени, по визуализации было не разобрать. Потом попросила о невозможном: увидеть его. Себя. Попрощаться. Гольцев, не дожидаясь, качнул головой: протоколом не предусмотрено.
— Нельзя, — сказал Городецкий. — Вы и есть он. Прощаться не с кем.
Долгое молчание. Потом копия сказала, что сказано хорошо и правильно. И добавила:
— Только это неправда.
* * *
В пятнадцать четырнадцать биологический Аркадий Воронин получил летальную инъекцию. В сознание не пришёл. Сердце встало через четыре минуты. Тело увезли в институтский морг. А на складе вещественных доказательств, в кармане сентябрьской куртки, так и лежал леденцовый петух на палочке.

