
Полная версия:
Свободное падение
Парни ревели так, что собаки завыли, где-то аж у Мельникова пустыря.
Что он нам несёт,
Пропасть или взлёт?..
Шарику надоело проявлять усердие, – на его лай пацаны не обращали никакого внимания. Он мордой приоткрыл дверь, протиснулся в тускло освещённую уличным фонарём сторожку, лёг у двери.
– Яня, бросай свою тёлку, – кричали парни. – Ты пацан, или не пацан?.. Слышь, Яня?..
Парни приходили забрать с собой Витьку, но тот впервые не поддался зову пацанской дружбы, – что-то горячо шептал Галке на ухо. Косой свет уличного фонаря лился через рябое от дождя стекло на голые Галкины ноги, – рука Витьки путалась в подоле задранного платья.
– Вить, погоди…
– Ну?
– Шарик смотрит.
– И что?
– Собаки, говорят, всё понимают.
– Ну и пусть… – Витька уже не шептал, пыхтел Галке в ухо: – Пусть понимают…
– Витя, Вить!
Парень сердито соскочил с топчана, хлопнул Шарика по заду:
– Ну-ка, друг, погуляй! – Грубовато вытолкал упирающегося пса за дверь. – Давай-давай…
Когда утро уже чуть прикрутило фитилёк и яркие лучистые звёзды превратились в бледные соляные крупинки, Витька разыскал Петровича, который задумчиво курил под складскими навесами. Пожал ему на прощание руку:
– Смотри, Петрович, чтобы Галку никто не обижал. Вернусь, – замуж её возьму.
С девушкой Витька прощался у ворот – не хотел, чтобы она тащилась по незнакомому городу до военкомата. Вскинул на джинсовое плечо серый брезентовый рюкзачок.
– Ждать будешь?
– Буду… – Потупив глаза, Галка стояла в позе сконфуженной малолетней девчонки, соприкасаясь голыми коленками и сдвинув навстречу друг другу носки плоских туфелек.
Витька торопливо поцеловал её и, уже отойдя шагов на десять, оглянулся, словно хотел запомнить на всю жизнь и Галку, тоскливо держащуюся за металлические прутья ворот, и окно сторожки, и всю фабрику.
Шарик проводил его до подземного перехода, в глубине которого блестела дождевая вода. Уже у самых ступеней Витька присел на корточки, взял пса обеими руками за морду, поцеловал в холодный нос. Шарик удивлённо склонил набок голову, – в Витькиных глазах блестела мокрота, какая бывает только тогда, когда в глаза дует острый холодный ветер.
Широкими прыжками парень сбежал в переход, разбил ботинком отражённый в луже неоновый свет, скрылся за углом. Над перекрёстком жалко повисла полинявшая от дождей, едва освещённая светом дальних фонарей растяжка: "Перестройка. Гласность. Ускорение". Сквозь мигающие огни переведённых в ночной режим светофоров прошелестела мокрыми шинами то ли слишком поздняя, то ли слишком ранняя машина. В тёмных громадах бамовских девятиэтажек врозь зажигались первые утренние окна.
Шарика подмывало заскулить. Он поднял голову к туманному месяцу и впервые понял, почему даже здоровенные злющие псы иногда садятся ночами на пригорке и, до ломоты закидывая к небу голову, выпускают из груди накопившийся там дикий протяжный вой.
2
Прислонившись спиной к стене, Галка растеряно поигрывала скрипучей дверью сторожки – то прикроет, то приоткроет. На девушке уже были не пахнущие полынью истоптанные босоножки, а изящные лаковые туфли на шпильках. Русую косу она сменила на всклоченную городскую стрижку. Короткая юбчонка плотно обтягивала ягодицы, лёгкая футболка откровенным очерком выделяла напрягшийся от вечерней прохлады сосок. Длинные ноги покрыты ровным загаром, – недавно она исчезала куда-то на две недели, говорили, – к морю. Год назад Галку перевели из столовой в кладовщицы, а теперь– вот уж с неделю – ходила она в секретаршах директора.
Петрович коротко вскинул на Галку сердитые глаза:
– Перестань скрипеть.
Девушка спохватилась, завела руки за спину, упёрлась каблучком в стену.
– Дядя Ваня… может, поговорим?.. – Глядела в исшарканный ногами деревянный пол, когда-то коричневый и глянцевитый, а теперь уже неизвестного пятнистого цвета.
Петрович сердито тряхнул уголком газеты:
– Не хочу.
Вскинув голову, Галка обвела глазами паутинные углы, тяжело вздохнула и заведёнными за спину руками оттолкнулась от косяка, уходя, хлопнула дверью. Взвизгнув от боли, Шарик выскочил на крыльцо. Девушка виновато присела перед ним на корточки.
– Лапу тебе прищемила? – Рассеяно погладила и уже поглядывала куда-то в сторону. – Извини, хороший мой.
Прихрамывая, Шарик порысил вслед за ней к курилке. Галка села, закинув ногу на ногу, достала из сумочки пачку сигарет, из тех, которые иногда бросает на пыльный тротуар ветер, подхватывая её из чуть приоткрытого окна экзотической и ворвавшейся будто из другого мира иномарки.
Сделав несколько неумелых затяжек, Галка бросила сигарету в урну, потом долго сидела, вращая в руках проеденный по краю осенней ржавчиной каштановый лист и слушая, как изредка стучат по жестяной крыше беседки падающие каштаны.
Была ранняя осень. Ждали возвращения Витьки из армии.
Первое время письма от него приходили регулярно, потом Витька неожиданно замолчал. Иногда Савельич, который работал теперь напарником Петровича, чтобы не слышала Галка, говорил: "Не иначе, как Афган". "Типун тебе…" – плевался Петрович.
А недавно Витька письмо прислал: жив, здоров, скучаю.
Два года – шутка ли… За два года страна пела уже совсем другие песни. Когда приезжали на гастроли столичные рок-группы, город будто сходил с ума. Кряхтели от напряжения сцепившиеся руками живые милицейские кордоны. Вздувались вены, падали фуражки, рвались погоны. Рушились под мощным молодым напором милицейские запруды, толпы лезли через ограды летних концертных площадок и стадионов, рвались к своим кумирам и вдруг замирали парализованные магией ударивших в сцену прожекторов.
Первые аккорды взрывали толпу восторженным визгом, который постепенно затихал, и тогда над зрительским полем вспыхивали сотни зажигалочных огней и, покачиваясь на волнах рук, плыли, плыли, плыли… "Гуд бай Америка, о, где я не был никогда…"
Под морем живых огоньков сжимались мальчишеские губы, лились восторженные девчоночьи слёзы, а огоньки всё плыли и плыли, куда-то к новым берегам: "Мне стали слишком малы твои тёртые джинсы…"
Новое лезло из всех щелей, уверенно шагало по центральным площадям города, по проспектам БАМа, по булыжным улочкам Кривой Балки. То, что поначалу тяжело сдвигалось с места, вдруг покатилось, набирая такую скорость, что этим новым стало невозможно управлять. В городе объявился вор по кличке Лука. Если раньше о нем знали только в узких криминальных кругах, то теперь такая слава пошла о человеке, что даже законопослушные граждане шли к нему искать правду. Говорили, такую силу набирает человек, что даже городские власти вынуждены считаться с ним.
Повзрослевшие балкинские пацаны теперь целыми днями пропадали в своих подвальных "качалках". Порой к такому подвалу подкатывало две-три "шестёрки" и пацаны, бегло хлопая дверками, уносились в автомобильную гарь перекрёстков на свои уже не мальчишеские разборки.
Два года… Пронеслись как стая байкеров по ночному городу.
Галка сама не заметила, как от каштанового листа остался в её руках небольшой ощипанный кусочек, – всё остальное ветер мелкими обрывками разносил по краям деревянного стола. Девушка вздохнула, кинула на плечо сумочку, пошла к сторожке. Остановилась у вертушки, глядя через стеклянную перегородку на склонившегося над газетой Петровича. Неуверенно потёрла одна об другую ноги, клюнула длинным крашеным ноготком в стекло:
– Дядь Вань, дверь за мной запри.
Проводив Галку, Шарик протиснулся обратно под ворота и, высунув язык, резво бросился на подозрительный шорох в глубине двора. Был он теперь крупным, полным сил псом, и когда случалось ему по "амурным" делам бежать на окраину Кривой Балки, кладбищенские псы, которых он раньше боялся пуще всего на свете, теперь не бросались на него, а провожали сердитым, но сдержанным рычанием, каким провожает сильный сильного.
Когда объявился Витька, была такая же погода как в день его отъезда. Недавно прошёл дождь, чернели мокрые облетевшие каштаны, тускло белели берёзы. Шарик, высунув язык, нёсся из глубины двора… Витька!.. С двумя медалями на груди, в лихо сдвинутом на затылок голубом берете. Шарик прыгал вокруг него, запачкал грязными лапами, скулил от радости, виляя не только хвостом, но и всей задней частью туловища. Парень присел на корточки, сжимая ладонями голову пса и говоря ему какую-то радостную бессмыслицу, потом вошёл в сторожку, шутливо кинул руку к берету:
– Сержант Янчевский для дальнейшего прохождения службы прибыл.
В тот вечер он долго сидел с Петровичем и Савельичем. Распили бутылку водки. Витька прикуривал сигареты одну от другой, а последнюю выкурил уже в беседке, глядя остановившимся взглядом в стол и комкая в руке пустую пачку. Шарик тёрся, вплетался между его ног, лизал руку, но Витька будто не замечал его, и только изредка вспоминая о преданном друге, рассеяно запускал пальцы в его загривок.
Неделю Витька и Галка боялись встретиться. Наконец решились.
В сторожке было сумрачно, но висящую на двух длинных проводах лампочку по старой привычке не зажигали, довольствуясь отблесками уличного фонаря. Шарик неподвижно лежал у двери, положив голову на лапы и переводя полный надежды взгляд с Витьки на Галку.
Витька всё ещё ходил в военной форме, – вся гражданская одежда оказалась мала. Дня два назад пришёл в старой рубашке, которая до армии висела на нём как безветренный парус, а теперь так туго обтягивала крепкое тело, что лопнула вдоль спины, едва парень склонился, чтобы погладить Шарика. На Галке были джинсы-стретч, изящный короткий жакет, неизменные в последнее время туфли на шпильках.
Сидя на краешке топчана, девушка хмурила тонкие красивые брови, бестолково рылась в сумочке, будто сама не знала, что ищет. Наконец вынула пачку сигарет. Витька на другом конце топчана склонился вбок, доставая из кармана брюк зажигалку.
– Курить давно начала?
– Недавно… – Пальчики девушки чуть дрожали, когда она пыталась выудить из пачки сигарету.
– А ты изменилась. – Витька щёлкнул зажигалкой, услужливо потянулся к Галке. – Волосы постригла, перекрасилась. Чёрный цвет тебе к лицу.
Галка прикурила, натужно закашлялась. Шарик беспокойно оторвал от лап голову – в глазах у девушки на секунду блеснули слёзы.
– Ты тоже изменился, – с хрипотцой сказала она.
– Петрович говорит, разругались вы… Не живёшь теперь у него.
– Нет, не ругались… Просто разошлись дорожки. А живу сейчас отдельно, у меня своя квартира. Ну… не совсем своя.
Сигаретный дым добрался до Витьки, запустил цепную реакцию, – парень снял с подоконника пепельницу из консервной банки, поставил её на топчан между собой и девушкой, полез в карман за сигаретами.
– Зачем звала?
– Не бойся, плакаться не буду, – криво усмехнулась Галка, неумелой затяжкой укорачивая сигарету. – Я понимаю, что ничего вернуть нельзя. Просто выговориться хочу.
По крыльцу сторожки протопали уверенные хозяйские шаги. Галка испуганно затолкала сигарету в консервную банку, Шарик вскочил, пропуская Олега Юрьевича, директора фабрики.
– Ну, Гал, ты даёшь! Я уже час тебя ищу, всех подруг обзвонил, а ты вот где.
Олег Юрьевич небрежно сунул руки в карманы. Тёмные, зачёсанные назад волосы, умные глаза, лёгкая ирония на тонких губах. Элегантен, как красавец из рекламного ролика: свежая рубашка, отглаженные брюки, лоснящиеся ботинки.
– Здравствуй, Витя, – приветственно кивнул он, но руки как прежде не подал. – Что же это ты? Неделю уж как приехал, а ко мне не заходишь.
– Да, всё как-то не получалось.
Олег Юрьевич неодобрительно глянул на чадящую дымом консервную банку.
– Опять курила?
Галка обдула пепел с пальцев.
– Да так…
– А свет чего не зажигаете?.. Темнота друг молодёжи? – Олег Юрьевич усмехнулся и, удерживая равновесие на одной ноге, почесал концом ботинка Шарика. – Ладно, Гал, я тебя в машине жду.
Девушка проводила его сердитым взглядом:
– Блин! И здесь нашёл.
– Как ты с ним теперь? Развёлся?
– Нет. Со своей живёт.
– А ты?
– А что я?
– Ну, ты как?
Галка досадливо отвернулась к стене, уставилась на проржавевшую кнопку в углу журнальной обложки.
– А вот так.
– Понятно…
– Да ничего тебе не понятно! – Девушка порывисто обернулась, пытаясь поймать взглядом Витькины убегающие глаза. – Ты пойми, я же была глупой сельской девчонкой. Помнишь, как приехала? Пугало огородное! Увидела, как люди в городе ходят, – на улицу стало страшно выходить. От своего отражения в витринах шарахалась....
– Не трудись, – перебил её Витька, изучая смутно проступающие в темноте стопки засаленных журналов учёта на канцелярском шкафу. – Всё равно не пойму.
– А ты не понимай, просто слушай. Зажигалку дай. – Галка выудила из пачки сигарету, прикурила и в голосе её вдруг появилась злость. – Обидно было до слёз. Присмотришься к какой-нибудь городской фифе, а у неё ноги кривоваты, грудь отвислая, под пудрой – прыщи. Но джинсики ладные натянет, лифчик французский под свитерок наденет, а ещё косметику дорогую, да ещё чтобы ловко её нанести, и – настоящая красавица. Никого вокруг не замечает. А тут дружок её на машине подкатит, она вообще нос задерёт, – в приоткрытое окно машины пепел пальчиком стряхнёт, – пренебрежительно так, – на весь мир…
Витька криво усмехнулся, кивнул подбородком на дверь.
– Поэтому с ним связалась?..
– Блин… – Галка упёрлась локтями в колени, тёрла виски, выводя зажатой между пальцами сигаретой дымные голубые вензеля. – У меня всегда так: хочу сказать одно, а получается совсем другое.
– Раньше за тобой такого не замечалось.
– Раньше… – нерадостно усмехнулась Галка. – Я ведь беременная от тебя была, а тут ты письма писать перестал. Я совсем растерялась: что делать, куда идти? Аборт аж на четвёртом месяце сделала. Если бы Олег не помог, не знаю, что делала бы.
Паузу заполнил звонкий перестук старого будильника, доживающего свой век в паутинном углу подоконника: треснувшее стекло, погнутая стрелка, шляпки-колокольчики.
Витька хмурил брови, сосредоточено глядя на искусанный фильтр сигареты.
– Любишь его?
– Нет. Никого кроме… – Галка вдруг замолчала и порывисто потянулась к забитой гармошками окурков консервной банке, с ненавистью вдавила захватанную губной помадой сигарету. – А! Что теперь говорить…
Автомобильный сигнал за окном заставил Шарика вздёрнуть рваное ухо. Тяжело вздохнув, Галка достала из сумочки помаду, некоторое время бессмысленно смотрела на неё, бросила обратно.
Машина за окном засигналила коротко, нетерпеливо – раз за разом.
– Иди, ждёт тебя.
– Подождёт…
Сигнал автомобиля после короткой передышки стал ещё требовательней, – протяжной сиреной ворвался в сторожку.
– Иди, всю округу на ноги поднимет.
– Поговорили, блин…
Девушка нерешительно встала, поволокла по топчану сумочку. От двери оглянулась, – Витька, не поднимая глаз, старательно тушил о стенку жестянки скуренный под самый фильтр окурок.
Окно было рябым от дождя как два года назад, только теперь свет уличного фонаря не встречал на своём пути ни Галкиных коленок, ни Витькиной руки, – он беспрепятственно стекал с топчана, стелился по исшарканному полу и взбегал на стену, выхватывая из темноты перебитое крыло складного зонта, летучей мышью повисшего на гвозде между голубым беретом и старой спецовкой.
Маятником раскачивая сумочку, Галка несколько секунд глядела в порог, потом криво усмехнулась, обречено закрыла за собой дверь.
Шарик пошёл провожать, но не семенил как прежде рядом с девушкой, а робко держался поодаль. За воротами Галка села в стоящую на тротуаре директорскую "девятку", сердито хлопнула дверкой:
– Терпение потерял? Я имею право на свою жизнь, или нет? Чуть Олеженьке приспичило, будь тут как тут.
– Что ты кинулась на меня? Это я должен сердиться.
Девушка раздражённо отвернулась, прислонилась лбом к запотевшему боковому стеклу.
– Тошно, блин.
Сквозь туманное стекло Шарик видел Галкины растерянные глаза и, склонив вбок голову, тоскливым ответным взглядом говорил ей: "Что ж ты так?.."
Медлительным, будто смертельно уставшим пальцем Галка нарисовала на стекле грустную рожицу. «Точка, точка, запятая…» – приговаривала ребятня из соседнего двора, рисуя мелом на асфальте. Только рожицы у детворы получались улыбающиеся.
Автомобиль нервно заскрипел, выворачивая на проспект, утянул вслед за собой красные хвосты отражённых в мокром асфальте габаритных огней. На секунду стало так тихо, что из ночной тени мокрых полуоблетевших лип послышался звон упавшей в телефонный автомат двушки, и торопливый девичий голос зачастил вдалеке: «Алло, Вов, только не бросай трубку, дай сказать. Слышишь? Прости меня…»
На конечной остановке проснулся жёлто-оранжевый городской «Икарус», перекрыв урчанием мотора и девичий голос, и далёкий лязг троллейбусных проводов, и едва различимый вой милицейской сирены.
Шарик сел у бордюра. На бетонных столбах уныло висела бахрома раскисшей от дождей бумаги, растекались чернила рукописных объявлений. Палая листва липла к зелёному пятну под светофором. За окном сторожки часто разгорался и притухал сигаретный огонёк, освещая Витьку, прислонившегося виском к углу оконного проёма.
3
В шестую или седьмую Шарикину весну, когда на экранах телевизоров взамен последнего генсека, уже привычно мелькал первый российский президент, заговорили о приватизации фабрики. Производство к тому времени совсем захирело, – огромная страна распалась, а вместе с ней разорвались связи с поставщиками и покупателями.
Олег Юрьевич, понимая, что его директорские дни сочтены, совсем перестал интересоваться судьбой фабрики. Готовая продукция плесневела в не отапливаемых складах, зарплату выплачивали с опозданием, а в последний раз её ждали полгода. Не дождались! К лету фабрику закрыли, цеха опечатали, рабочих отправили в отпуска без содержания.
Город к тому времени превратился в сплошной "блошиный" рынок. После смены Шарик по обычаю провожал Петровича и Савельича к подземному переходу. Шли вдоль разложенных на тротуарах газет, клеёнок, кусков брезента, на которых горожане раскладывали товары: турецкие и китайские шмотки, "сникерсы", фальсифицированную водку, бережённые "на смерть" костюмы, ордена и медали.
Петрович приветственно кивал головой каким-то знакомым, негромко поясняя Савельичу:
– Токарь с Литейного, золотые руки, полгода зарплату не платят, цеха пустуют. А вон тот высокий, седой – в закрытом НИИ работал, около сотни авторских свидетельств.
И Савельич здоровался со знакомыми, поясняя:
– Профессор, зав кафедрой теоретической механики. А женщину рядом видишь? До пенсии на кондитерской фабрике работала главным технологом. Красавицей в молодости была! Полгорода за ней ухлёстывало.
– И ты?
– И я тоже, но безуспешно.
От женщины пахло корвалолом, травяным чаем, постным супом, а у ног, обутых в домашние тапочки, лежала потрёпанная ветром газета с нехитрым товаром: старые книги, набор хрустальных рюмок, настенные часы.
Книги пахли клеем, пожелтевшей бумагой, дубовыми шкафами, пылью. Но это была не та пыль, которую вихрем кружит несущийся вдоль бордюров ветер, – эта пыль источала ненавязчивый аромат домашнего уюта. А ещё книги пахли людьми. Кто-то слюнявил указательный палец, чтобы перевернуть страницу, как это делает иногда Петрович. Кто-то использовал вместо закладки, да так и забыл между страниц инструкцию-вкладыш какого-то лекарства. Кто-то сушил между страницами кленовые листья.
Рядом с книгами стояли на вид совсем ещё новые, но уже ношенные мужские туфли. Безошибочным собачьим чутьём понимая, что хозяина туфлей уже нет в живых, Шарик едва не заскулил, но вовремя сдержался и лишь поднял к женщине тоскливые глаза, а та поняла по-своему: ощупала карманы жакета, смущённо пожала плечами:
– Нет у меня ничего, завтра приходи…
Чувствуя перед женщиной странную, непонятную вину, Шарик опустил хвост, поспешно засеменил вслед за стариками. Тёплый ветер нёс ему навстречу и смешивал в толпе тысячи запахов: едкий аромат продающихся поштучно сигарет, лёгкую пластиковую гарь старой электробритвы, мерзость нафталина из свалявшейся в шкафах одежды. Некоторые запахи ускользали по ветру, едва успевая запечатлеется в памяти, другие были такими стойкими, что даже ветер не мог разогнать их: кислая капуста, свежая петрушка, жареные семечки.
А здесь надо быстрее… Шарика с головой накрыла волна воздуха из пивной: испарения дешёвого вина, водки, пива, вонь сигаретного дыма, и перегар, в который превращаются все эти запахи внутри человека. Пёс невольно зарысил, обгоняя Петровича и Савельича, поджидал их у подземного перехода, где обычно расставались старики.
– Ладно, бывай, – Савельич тянул на прощание руку и подводил итог разговору: – Выходит, нам с тобой грех на жизнь жаловаться? Когда производство стоит, только и остаётся работы, что для сторожей.
– Ничего, скоро последнее растащат, тогда и сторожам делать будет нечего, – Петрович безнадёжным жестом отмахивался, спускался в переход, на ходу заканчивая мысль: – Судя по темпам, за год управятся.
Управились быстрее, чем предполагал Петрович. Ещё летом с фабрики вывезли всё, что можно было. Чужие рабочие демонтировали в цехах оборудование, погрузкой распоряжался лично Олег Юрьевич. Машины выезжали с фабрики вечерами, когда улица пустела, и вдоль тротуара, ещё недавно бывшего бойким торговым рядом, ветер мёл обрывки газет и целлофана.
От сторожей Олег Юрьевич воротил голову и кривился как от горючего самогона. Весь год принципиальный и прямолинейный Савельич допекал его, и только в последнее время почему-то замолчал, – то ли постарел, то ли памятовал о том, что пенсии платят с перебоями.
– Что ты ему сделаешь, – сокрушённо говорил он Петровичу. – Вся страна сейчас так живёт.
– Но не целую же фабрику, Савельич?
– У него и документы в порядке, и договор с покупателем есть, – показывал мне.
– Па-аказывал… – сердито передразнивал Петрович. – А ты что же думаешь, он один? Да за такие вещи без поддержки сверху давно уже посадили бы. Проснись, Савельич, – всю страну продают. Вот она твоя хвалёная демократия.
За прошедшие годы сторожка почти не изменилась, разве, что обветшала. Канцелярский шкаф скособочился, ножки шаткого стула стянуты для надёжности стальной проволокой. Тумба письменного стола – без дверки, в перекошенных выдвижных ящиках – пожелтевшие журналы учёта, огрызки карандашей, табачные крошки от «Беломора».
На стенах всё те же журнальные обложки с любимыми актёрами, будто время остановилось. Даже Витькин Брюс Ли всё ещё глядел со стены своим цепким взглядом. Пепельницей по-прежнему служила консервная банка, только теперь это были не отечественные сардины в масле, а польский куриный паштет. Из новшеств были старенький телевизор «Шилялис», который вечерами гонял «снежок» по экрану, помогая старикам не отставать от стремительно меняющейся жизни, да картонка с портретом Сталина на подоконнике.
Петрович был верен себе: зло жевал беломорину, яро скрипел половицами, тыкал пальцем в портрет:
– Только такой человек мог навести порядок в стране. И прав был во всём! Лагеря? Да, были! И сейчас нужны! При Сталине эта сволота в зонах сидела, а сейчас заставили всю страну жить по своим воровским законам.
И Савельич себе не изменял: дескать, перестройка нужна была как воздух, но сделали её глупо, бездарно, развалили страну. А нужно было делать так, как делают умницы китайцы, – потихонечку, без загибов, ничего не разрушая.
Спорили много: Петрович доходил до хрипоты; степенный Савельич старался голоса не повышать, но порой и он сдерживался с трудом, – краснел, раздувал ноздри. А когда уставали от споров, вспоминали о Шарике:
– Глянь, как умно смотрит, будто всё понимает. Наверное, в прошлой жизни был большим политиком.
– Ой, не скажи, Савельич, если бы у всех политиков были такие умные глаза, страна сейчас работала бы. Нет, ты подумай, – торгуем импортными шмотками, помогаем поднимать экономику Турции и Китая, а до собственной экономики нам дела нет. Фабрику в пустырь превратили. Ладно, старенькая была, а ты посмотри, что с Литейно-механическим сделали. Мы же скоро станем сырьевым придатком какой-нибудь Танзании.
Савельич соглашался – да, развал полнейший! Но обратного ходу нет! Повернуть назад смерти подобно. Надо исправлять ошибки, и взять правильный курс. Скачок вбок закончен, теперь – только вперёд.
– Куда вперёд?! – задыхался от возмущения Петрович. – Пропасть! Раскололись на нищих и богатых. Куда дальше?
Город и вправду изощрялся в новой и ещё непривычной игре в контрасты. Он жил в две смены, этот знакомый и вместе с тем стремительно чужеющий город. Дневная смена – серая, утомлённая суетой и проблемами – с наступлением темноты исчезала, освобождая неоновый сумрак проспектов людям из "параллельного" мира, которые днём прятались где-то в своих особняках, и в многоэтажных офисах.