
Полная версия:
Однажды в Борисово

Однажды в Борисово
Глава
Аннотация
Захватывающая история о чести, верности и борьбе со злом в старинном русском селе Борисово Коломенской волости, где реальность переплетается с мистикой, а человеческие судьбы проверяются на прочность. В центре повествования — суконник Тимофей, который унаследовал процветающее дело отца. Его жизнь меняется, когда он сталкивается с коварным злом и встречает необычную ватагу городских ребят во главе с загадочным Хватом (Прохором). Особое место в романе занимает Несусвет — хранитель, способный видеть то, что скрыто от обычных глаз. Он становится последней надеждой семьи Тимофея в борьбе с тёмными силами, угрожающими их дому и близким. Его путь от отверженного до защитника показывает, как важно не терять веру в добро даже в самые тёмные времена. На фоне живописных пейзажей и старинных обычаев разворачивается история о силе духа и настоящей дружбе. Автор мастерски переплетает элементы фольклора с реалистичным описанием быта, создавая уникальный мир, где каждый персонаж несёт свой особый смысл.
Книга будет интересна любителям исторической прозы с элементами мистики, ценителям глубокого психологического повествования и тем, кто ищет в литературе не только развлечение, но и размышления о вечных ценностях: дружбе, чести и человеческом достоинстве.
ОДНАЖДЫ В БОРИСОВЕ
Фольклорно-мистический сеттинг
1
В селе Борисово, у самой воды, стоял двор Тимофея Андреева сына. Было ему под сорок, и с тех пор как отец, Андрей Петров сын, на смертном одре передал ему хозяйство, Тимофей знал: дело держится не только на руках и смекалке, но и на месте. Ведь вода в реке Городенке была быстрой, чистой — будто промывала не только сукно, но и само ремесло, смывая с него всё лишнее.
Он возил ткани из Москвы и доводил их до совершенства в своей мастерской: валял, мыл, красил. Сукно ценилось дорого — из него шили наряды для знати, и каждый рулон был как обещание: вот он, достаток, вот оно, уважение. Но Тимофей понимал и другое: в таком деле важна не только цена, но и репутация, а репутация держится на честности и на том, чтобы не связываться с дурными людьми.
Его двор был устроен крепко: изба, амбары, погреба — всё на своих местах, и даже мастерская стояла отдельно, чтобы запахи и сырость не шли в жильё. В доме всегда было место и для семьи, и для запасов, и для торговых записей. Братья его были старше, да только ума в делах не имели, оттого отец и оставил хозяйство Тимошке — знал, что сын не предаст ремесло.
И всё же, хоть Тимофей и был человеком твёрдым и хозяйственным, он не раз замечал, как по вечерам у воды будто сгущается тень, а ветер шепчет что-то недоброе. В Борисове, где лес подходил почти к самым огородам, даже самое обычное дело могло стать частью чего-то большего.
Баня была протоплена в три жара. На полу лежала душистая солома, а поверх неё льняное полотно. Повитуха переодела роженицу в чистую рубаху, дала выпить ей заговорённой воды и зажгла перед иконами свечу.
— Сейчас голубка, сейчас, — приговаривала повивальная бабка, расплетая косы Агафье.
Девки-помощницы аж взмокли, исподницы к телу прилипли. Прижались в углу, узлы на рубахах расплетают, отдуваются да на мужа роженицы поглядывают с хитринкой. А сами заговор шепчут, негромко, но старательно:
— Бабушка Соломонида, пособи рабе Божией Агафьюшке дитя на свет родить, не мучиться, не страдать, легко младенца принять. Отверзи её, и как река течёт, не задерживается, так и дитя пусть выйдет без помехи. Аминь.
Кольца и серьги Агафьи были сняты и аккуратно положены в кожаный мешочек, стянутый шнурком.
— Раскройся, милая, — приговаривала повитуха, аккуратно поглаживая живот Агафье, — не томись, дай свету дитя, не жмись, раскройся. Аль в грехе зачала?
— Что ты, что ты! — подорвалась Агафья и со страхом глянула на стоящего поодаль мужа.
Бабка искоса глянула на Тимофея:
— Тимофей Андреевич, не грешил ли ты от Агафьюшки?
— Как можно, — пробормотал Тимофей в косматую бороду. Он мельком глянул в сторону девок, шепчущих заговор, и ему показалось что у них лошадиные уши, — как можно, — изумлённо повторил Тимофей и глянул на повитуху, но та спокойно сказала: — Тогда отойди в сторонку, да за дверь ступай. Мы уж сами тут.
Тимофей Андреев сын обошёл жену, которая лежала на льняном полотне, и двинулся к выходу.
— Пошли кого в церковь, пусть священник отворит врата в царствие, — прохрипела ему в спину старая повитуха, — нам здесь легче «выйти» будет, да, Агафьюшка?
Первым делом Тимофей отправил сына кухарки в церковь Святителя Николая Чудотворца, как и велела повитуха. Снабдил его большой корзиной с яствами и парой бутылок рейнского виноградного. Велел кланяться и открыть врата в царствие. И хоть беременность не первая, а почитай уже третья будет, но эта традиция помогала «тихим» родам. Батюшка будет журить за двоеверие, но потому и рейнское в корзине, а не перегон из ячменя.
Тимофей Андреевич поправил на голове суконный колпак и обтёр пот со лба. А дворовые уже побежали и засуетились. Кухарка, выглянув в окно, крикнула кухонным девкам:
— Дашка, Авдотька, живо в погреб! Вода уж на плите! Катька, где скатёрка, а?
И стрельнув глазами в сторону хозяина, угодливо промолвила:
— Чаю, Тимофей Андреевич, не изволите ли испить? Пока до дела...
Тимофей махнул на неё рукой, как бы указывая «не до чаю мне», и кухарка исчезла в тёмном проёме окна. В мастерской застучал молот — звонко, с протяжным металлическим отголоском. И даже псы, точно лишь теперь очнувшись, нехотя перебрехивались, вяло и беззлобно.
Тут конюх Прохор подвёл коня, который лоснился на солнце, играя мускулами.
— Толкун, — прошептал Тимофей, поглаживая морду коня.
Конь, почуяв хозяина, слегка толкнул Тимофея головой.
— Ну-ну, полегче, — тихо приговаривал Тимофей, поглаживая Толкуна по шее.
— Накормлен, напоен, — сказал Прохор, — не изволь тревожиться, Тимофей Андреевич!
— Да знаю, Прохор, знаю. Сегодня в ряды не поеду, — Тимофей вздохнул и тяжело глянул на Прохора, — давай Толкуна в стойло, а потом подходи в избу. Вот-вот Агафья разродится. Надо вместе быть.
Прохор крякнул.
— Как скажешь. Я быстро.
— И Молчану скажи: хватит баню топить, — добавил Тимофей. — А то дотопил до черта, что и войти страшно.
— Сделаем, — сказал Прохор и повёл Толкуна в конюшню. Подвязав коня, Прохор зашёл в истопную, где на лавке дремал Молчан.
— Молчан, хватит дрыхнуть, то есть топить, — нахмурился Прохор, видя, что Молчан спит, а топка почти остыла.
2
Прохор был братом Агафьи и в доме Тимофея Андреевича жил очень давно. Ещё пацанами они сдружились. И когда уже Тимофей Андреевич встал на ноги и получил возможность держать суконное дело, Прохор выполнял разного рода поручения Тимофея. А познакомились Прохор с Тимофеем при таких обстоятельствах. В ту пору Тимофей служил сидельцем в суконной лавке у своего дальнего родственника, Василия Петровича. Тот был суконником не из мелких: основная его лавка стояла в Коломне, в торговых рядах, где кипела настоящая купеческая жизнь, а в Борисове Василий Петрович держал небольшую торговую точку — скорее для местных заказов и приёма обозов, чем для большой торговли. И так у Тимофея хорошо получалось ладить с клиентами, что дядя со временем стал оставлять Тимошку одного вести дела, пока сам уезжал по крупным сделкам то в Коломну, то и вовсе в Москву. В тот день Тимофей сидел в лавке один. День тянулся тихо, и оттого, когда в дверях появился нарядный господин, сердце у Тимофея ёкнуло от предвкушения хорошей продажи.
— Хочу большую партию товара, — объявил гость без лишних поклонов, — да не за наличные, а под долговую бумагу.
Так он поступал всегда, и Василий Петрович ему доверял, охотно соглашаясь на такую сделку. Клиент, мол, надёжный — в этом будто никто не сомневался. Тимофей, конечно, забеспокоился: дядя-то отсутствовал, а большую продажу так хотелось совершить. Он видел у Василия Петровича такие долговые расписки от других людей и знал, что дело это не самое частое, но обычное: приходили люди и под заёмную брали товар в долг. Только вот в отсутствие хозяина это было впервые. Тимофею хотелось проявить самостоятельность: дядя ведь обещал сделать его приказчиком, если и дальше торговля пойдёт так же ладно. Наскоро пробежав глазами писанное, он на радостях отпустил товар. Гость поклонился, сел в небольшую повозку с одной лошадью и уехал — и будто и не бывал тут вовсе. Когда пришёл дядя, Тимофей первым делом похвастался, что удачно расторговался, и предъявил расписку. Василий Петрович удивился, взял листок, вчитался — и вдруг осел на скамью, будто ноги его не держали.
— Обман, — сказал он, схватившись за сердце. — Ты читал это?
Тимофей побледнел, подскочил и, выхватив листок, прочёл:
«Заёмная кабала.
Се яз, Яромей Фёдоров сын Хрипунов, взял есмя у суконника у Василия Петрова сына Пронина товаров на сто рублёв: сукна и полотна. А отдати те товары по цене в иулии месяце. А за рост дати три с полтиною рубли на год. А сто рублёв да три с полтиною рубля роста отдати непременно, как всегда, не будя возможность для меня как честного человека. Премного кланяюсь и челом бью, милостивец мой».
Тимофей протёр глаза и прочёл ещё раз. Потом опять протёр и опять прочёл.
— Нет, — бормотал он, — не может быть… Тут не было такого.
Он поднял глаза на дядю, и в них уже стояли слёзы:
— «Не будя возможность»?.. Что же это?
— Обман, — повторил Василий Петрович упавшим голосом. — Мы с тобой за эту бумагу ничего не получим. Сами отдали, сами и дураки. Поспешил ты, Тимошка.
— Ну как же так? Может, можно что-то сделать?..
— Тут ясно сказано: отдать деньгу нет возможности. А ты ничего, возьми и отдай товар — ровно подарил. Ступай домой, — вздохнул дядя Василий, — сегодня уже торговать нет нужды.
— Так неужто ты не знаешь этого Яромея? Он же сказал, что дружок тебе!
— Эх, Тимоша, — покачал головой дядя, — да таких дружков по нашим рядам довольно шатается. Лихие люди: только и гляди, чтоб не обчистили. Зря я тебя одного оставил… Ну кто ж знал, что они в этот час наведаются.
— Я всё исправлю! — с жаром заговорил Тимофей. — Я верну…
— Иди, Тимофей, иди. Твой отец убыток вернёт.
Так и остался Тимофей и без дохода, и без доверия. А доверие всегда выше дохода было.
Дядя Василий решил не оглашать этот случай, чтобы не портить своего имени, но с отца Тимошки потребовал на эту сумму жеребца да семьдесят рублей деньгами. На том и разошлись. А Тимофей с той поры стал искать своего клетного татя — того самого Яромея, что так ловко обвёл их вокруг пальца.
По многим слободкам ходил, и по «черным», и по «белым». В разные места захаживал, но никто не слыхал про этого Яромея Фёдорова сына Хрипунова, и вот, как-то осматривая очередную слободку в поиске татя, он, притомившись, сел перекусить. Неподалёку от него резвилась ватага ребят. И вдруг, приглядевшись, он понял, что это не игра мальчишек, а самая настоящая драка. Жёсткая и хлёсткая схватка двух банд.
3
Все они жили тут, на Болвановке. Знались лет с десяти, но по именам никогда не общались.
Как сбились в шайку, сначала под Бзырей, а потом уже и под Хватом, так лет пять и носили свои прозвища: Шумилко шумный, Молчан тихий, Боян болтун, а Рыжко рыжий, и всё это придумал Бзыря, когда был главарём. Но Бзыря был свергнут Хватом в честной драке, а было это так.
Пять лет назад Хват ещё откликался на имя Прохор и в одиннадцать лет был хилым мальчиком. Отец его сидел за разбой в «каменном мешке», и мать Прохора говорила, что отец уже не вернётся.
— Живи, Проша, вот этим, — и мать звонко шлёпала его по лбу. — Не будет тебе отцовой помочи. Не повторяй отцовых дел. А то вон дружки его куда привели! Сидит теперь в пытошной, а мог бы с нами…
Но Прошка уже не слушал — тихо сбегал во двор.
От отца ему достались раскосые глаза, смуглая кожа да широкая кость, но постоять за себя силёнок пока не хватало.
На Слободке хилых не жаловали — их гоняли и дразнили. За раскосые глаза Прошку прозвали басурманом, а главный хулиган постоянно его колотил.
В один из таких дней его снова окружили: пять-шесть разношёрстных сорванцов да сам главарь, которого звали Бзыря. Встали в круг, и Бзыря схватил Прошку, начал его крутить. Прохор рвался убежать — да куда там.
Он быстро оказался на земле. Бзыря сел сверху и вдавил его лицом в землю.
— Жри землю, басурман! — рявкнул он, давя ладонью на затылок. — Давай! Жри!
Пока дружки Бзыри посмеивались, Прохор отдувался и сплёвывал горькую грязь. Он лежал на земле и чувствовал, как уходит последняя злость — остаётся только пустота. Победа Бзыри была отпразднована обычным смехом и хлопками, после чего шайка разбредалась, довольная собой. А Прохору от этого становилось невыносимо горько: заступиться было некому, и он снова убегал на пустырь. Там, среди тишины и ветра, он плакал, пока не высыхали слёзы. И в эти минуты он твёрдо понимал: никто его не защитит. Только он сам сможет однажды дать отпор.
Успокоившись, Прохор твёрдо решил: больше никто не повалит его наземь. Он взялся ковать в себе силу — не игрой, а настоящим трудом, таким, что жилы гудят, а спина горит.
Каждое утро он шёл к делу, где сила нужна не для забавы, а чтобы выжить. Носил тяжести: мешки с зерном, вязанки дров, брёвна, которые приходилось ворочать, упираясь плечом, чтобы поставить на место. Рубил дрова так, будто каждый удар должен был стереть из памяти тот смех шайки: топор вгрызался в дерево, и Прохор чувствовал, как крепнет рука, как плечо запоминает движение. Тянул грузы — волокуши с брёвнами, тяжёлые сани, даже жернова ворочал, когда просили: пусть всё идёт в счёт, пусть каждая мышца станет щитом.
Так он трудился каждый день, от Покрова до Петрова дня. Ни смёрзшаяся в груды земля, ни студёная белая пора не могли его остановить. В мороз он рубил дрова, пока рубаха не становилась мокрой от пота и тут же схватывалась ледяной коркой; в распутицу тянул волокушу, увязая в грязи по колено, но не останавливаясь. Он будто нарочно искал работу потяжелее, чтобы проверить себя: хватит ли духу, хватит ли сил.
И с каждым днём в нём росло не только тело — росла уверенность. Он уже не думал: «Вдруг опять побьют». Он думал: «Пусть попробуют».
И вот, в преддверии лета, окрепший, возмужавший, с плечами, налитыми настоящей силой, Прохор снова повстречал шайку своих обидчиков. Теперь он смотрел на них не глазами мальчишки, который ищет, куда бы сбежать. Он стоял ровно, спокойно, и в этом спокойствии было обещание: теперь всё будет иначе.
Он шёл на пустырь привычной дорогой, мимо иноземного кладбища в Заяузье. И вдруг прямо на тропу вылетела шайка Бзыри — шумная, горластая, точно стая галчат.
— Гляньте-ка, басурман выискался! — гаркнул один.
— Небось опять место для падения прикидывает! — захохотал второй.
Прохор не дёрнулся, не отступил. Он просто стоял и смотрел. И от этого их смех стал как будто тише.
— Накорми басурмана землёй! — крикнула шайка, смыкая кольцо вокруг Прошки.
Бзыря шёл не спеша. На лице — та самая снисходительная ухмылка, которую Прохор столько раз видел перед побоями.
— Ну, басурман, сейчас ты у меня землю грызть будешь, — протянул главарь, подходя вплотную.
Их взгляды встретились. Озноб не отпускал, но вдруг Прохор заметил то, чего раньше не видел: Бзыря был ниже, его плечи казались узкими, а в дерзком взгляде уже дрожала неуверенность. И тут Прохор понял: страх был не в нём. Страх был в Бзыре.
Эта мысль ударила сильнее любого удара — и принесла странную, твёрдую силу.
— Бзыря, — тихо, но так, что все услышали, сказал Прохор, — уходи. Пока добром просят.
Но Бзыря, хоть и понял, что со временем что-то изменилось в этом «басурмане», уже не мог отойти. Его стая ждала от него зрелища, а он впервые был испуган и от напряжения вспотел. Он глянул на свою ватагу, криво усмехнулся и толкнул «басурмана» в грудь.
Пацаны весело заулюлюкали, подбадривая атамана. Но в следующий миг Бзыря отлетел в сторону, прямо к иноземному захоронению, и исчез в кустах. Оттуда доносились его жалобные стоны.
Прохор зло посмотрел на окруживших его шалопаев — те ещё не успели стереть с лиц ухмылки.
— Кто-нибудь ещё желает? — процедил он и показал им здоровенный кулак.
Желающих не нашлось.
В полной тишине Прохор произнёс:
— Зовут меня Хват. Всем понятно?
Пацаны сбились в кучку и угрюмо закивали.
Прохор ещё дышал тяжело, злость и напряжение гудели в нём: он не думал, что расправа над Бзырей окажется такой быстрой. Но раз главарь валялся в кустах, разбираться приходилось с его подручными.
— Как меня зовут? — бросил он резко.
— Хват! — нестройно выкрикнули пацаны.
— Вот и держите это в голове, — уже ровно сказал он и зашагал прочь.
Лишь оказавшись дома, Прохор задумался: почему он вдруг назвался Хватом? Сам себе не мог ответить.
4
Жил Прошка в курной избе с матерью и младшей сестрицей. В доме из одной клети стояли две лавки, стол, печь с топкой по-чёрному да длинный ларь с крышкой. На лавках спали Прошка с матерью, а на печи — сестра, двенадцати лет.
День начинали задолго до рассвета. К восходу солнца Прохор уже отодвинул задвижки на волоковых окнах, чтобы проветрить избу и выпустить остатки дыма. Наколол дров, подтопил печь. Принёс с колодца пару вёдер воды и подмёл пол. Печь уже прогрелась, и мать варила в чугунках ячменную кашу, а потом сдобряла её льняным маслом; рядом томился взвар из сушёной рябины да малины.
— Прошка, сынок, — сказала мать, входя в избу с улицы, — глянь-ка, сарай наш совсем окосел. Брёвна разъехались, сруб повело. Сходи погляди: можно поправить, али так и останется всё косо стоять?
Утро выдалось серое, промозглое. Над слободой висел сырой туман, будто сама земля выдыхала холод после короткой летней ночи. Прохор — а для себя он всё ещё был Прохор, «Хват» пока казался ему чужим и крикливым словом — ворочал тяжёлое бревно у покосившегося сарая. Мышцы ныли не от вчерашней драки — драка-то вышла как раз быстрая, без долгой возни, — а от привычки: с Покрова до Петрова дня он приучил себя к тяжести, и теперь даже обычное дело отзывалось в теле глухим, привычным напряжением.
У плетня топталась ватага. Только теперь в их топтании не было наглости. Они стояли, ссутулившись, пряча глаза, и будто боялись, что одно резкое слово — и Прохор снова глянет так, как вчера: холодно, без жалости, с силой, которую раньше на слободке никто за ним не знал.
Прохор наконец выпрямился, упёр руки в бока, посмотрел на них тяжело:
— Ну? Чего надо? Не стойте, как овцы у бойни.
Шумилко дёрнулся было что-то ляпнуть, да только рот открыл и закрыл, будто слова застряли в горле. Молчан, как всегда, молчал, только пальцы теребили край рубахи. Рыжко переминался с ноги на ногу, косился на Бзырю, будто ждал от него знака.
А Бзыря стоял чуть в стороне. Лицо у него было помятое, под глазом наливался тёмный синяк, шея в царапинах от кустов, куда он улетел после толчка. Он не прятал взгляд, но и не смотрел прямо — держал его где-то между землёй и лицом Прохора, будто боялся, что если глянет в глаза, то снова услышит этот спокойный, страшный голос: «Уйди по-хорошему».
— Говори, — бросил Прохор, глядя прямо на Бзырю. — Ты тут главный был. Тебе и начинать.
Бзыря сглотнул. Видно было, как ему тяжело даётся каждое слово, будто он глотал не воздух, а битое стекло.
— Я… — он кашлянул, прокашлялся, и голос у него вышел хриплый. — Я не за тем пришёл, чтоб опять… ну, ты понял.
— Чтоб опять меня в землю тыкать? — жёстко уточнил Прохор. — Так я быстро напомню, чем это кончается.
Бзыря поморщился, но кивнул:
— Да. И это… я не спорю. Ты теперь… сильнее.
Он не сказал «ты теперь главный», и Прохор был этому почти рад: не хотелось, чтобы его власть измерялась только тем, что он кого-то повалил.
— Значит, так, — Прохор наклонился, подхватил конец бревна, кивнул ватаге. — Раз уж пришли, помогайте. Сарай не сам себя подопрёт.
Пацаны переглянулись. Это была не насмешка — это было дело. Обычное, тяжёлое, нужное. И в этом деле не было места для старых игр.
Они навалились все вместе: Молчан держал, Рыжко подталкивал, Шумилко что-то бормотал себе под нос, будто от страха хотел заполнить тишину словами. Бзыря встал рядом с Прохором, плечом к плечу, и когда бревно наконец легло на место, тяжело выдохнул.
— Спасибо, — коротко бросил Прохор. И тут же добавил, чтобы не вышло слишком мягко: — Без вас бы провозился до полудня.
Они неловко заулыбалась, будто им дали что-то важное, но они ещё не знали, как это держать.
— А дальше что? — вдруг спросил Баян, почесав затылок. — Мы-то… мы привыкли вместе. Не по одному.
Прохор посмотрел на него, потом на всех по очереди. И понял: они не хотят ни драться, ни издеваться. Они просто не знают, как теперь быть.
— Дальше, — медленно проговорил он, — дальше делаем так. На нашей стороне слабых не гоняем. Ни своих, ни чужих. Если кто-то лезет, толкается, дразнится — разбираемся, но без этой грязи, без «жри землю». Ясно?
Молчан кивнул первым, коротко и твёрдо. Рыжко тоже. Шумилко хотел было что-то вставить, да прикусил язык.
— А если кто не послушает? — тихо спросил Бзыря. — Ну, не из наших. Чужаки, например.
— Тогда вместе, — отрезал Прохор. — Не один на пятерых, а все на всех. Так надёжнее.
Бзыря хмыкнул, но в этом хмыке не было насмешки — скорее облегчение:
— Это… это по-нашему.
— И ещё, — добавил Прохор, и голос его стал совсем жёстким, будто рубил топором по сырому дереву. — Прозвища оставляем. Но теперь они не для того, чтоб обижать. Шумилко — значит, голоси когда надо. Молчан — значит, думает, прежде чем лезть. Ну Рыжко и так понятно, — улыбнулся Прохор, — а Баян всегда басней развлечёт. Ясно?
— Ясно, — буркнул Бзыря, и впервые за утро в его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.
— А ты… — Прохор запнулся, сам не зная, как закончить.
— Я понял, — быстро сказал Бзыря. — Больше не буду.
И в этом «не буду» было больше извинения, чем в любых «прости».
5
С тех пор Прохор понял: он больше не тот мальчишка, которого давили лицом в землю. А они больше не та шайка, которая гоняла слабых. Теперь они были ватагой, которая держит сторону.
Так и стали они порядок в слободе держать. И с того дня все звали Прохора Хватом — будто само дело дало ему это имя.
Болвановка была им и домом, и школой, и полем битвы. Пять лет Хват, Бзыря, Молчан, Баян и Рыжко держались плечом к плечу — ватага, которую на улицах знали по смеху и по кулакам.
По весне они гоняли голубей над крышами, летом ныряли с крутого берега в Москву-реку, а осенью, когда над слободой тянуло сыростью, сбивались в кучу у костра и делили последний кусок чёрного хлеба. Бзыря вечно затевал какую-нибудь проказу — то петуха нарядит в лоскут, то крикнет посреди торга так, что бабы визжат, а ватага хохочет до слёз. Хват тут же тянул его за ворот: «Тише, бесовой сын, опять стражника накличешь!» — но в глазах у него плясали те же озорные искры.
А когда беда приходила всерьёз, шутки слетали, как шелуха. Однажды Рыжко чуть не угодил под кнут приказного дьяка за то, что вступился за сироту, и вся ватага встала стеной: Шумилко шептал стражнику что-то про «ошибку да недоразумение», Баян тянул время, рассказывая длинную байку, Молчан незаметно уводил мальчишку прочь, а Прохор смотрел прямо в глаза дьяку — спокойно, без вызова, но так, что тот в конце концов махнул рукой: «Убирайтесь».
Они знали друг друга до последней чёрточки: кто первым струсит, кто полезет в драку без оглядки, у кого в груди стынет обида и не даёт спать. Если у одного дела шли худо, остальные скидывались последним медяком, делились кровом, прикрывали спину. И если на другом конце Болвановки поднимался крик — ватага срывалась с места, не спрашивая, кто прав, кто виноват: сперва помоги своему, потом разбирайся.
Так и жили: шумно, дерзко, крепко — пять лет подряд, будто сама улица их сковала в одно целое, и разорвать эту связь было не проще, чем разломить кованую цепь.
В один из дней ватага собралась у колодца. Спорили, куда нынче податься: на пристань ли, в гончарные ли дворы, а может, и вовсе к реке — просто посидеть на берегу да поглядеть, как вода бежит.
Спор понемногу затих, и они постояли ещё немного, слушая, как над слободой постепенно рассеивается туман, как где-то рядом кричит петух, как скрипит на ветру покосившаяся калитка.
— Пошли, — наконец сказал Хват, отряхивая руки. — Поглядим, что на рынке творится. Говорят, на Болвановской опять чужаки шастают. Пусть знают, что тут свои порядки.

