
Полная версия:
Станичные байки о страшном
Давно это было, всего и не упомнишь.
В широких степях перед самым Сурожским морем70, на берегах могучих Славутича71 и Дона меж полей и лесных угодий стояли новые казачьи станицы, после победы над османом и освобождением Крыма, повелением её императорского величества Екатерины II Великой о воздвижении казачьих станиц и застав в междуречье Дона и Днепра и переселении на эти земли реестровых казаков вместе с семьями их и войсковыми знамёнами.
Казачья Усть-Аксайская станица жила своим чередом: пахали государыней императрицей пожалованные земли, делённые согласно уставу и заслугам на наделы, сеяли рожь, ячмень, пшеницу. Пасли на тучных заливных лугах скот, детвора гоняла гусей на пруды, войсковые казаки латали старое обмундирование, готовили оружие и порох, лили пули. Загодя, не спешно. Не сегодня завтра нагрянет супостат, уж больно хорошо расположена станица, богато: на высоком берегу, в слиянии двух рек – великого Дона и речки Аксай, что с тюркского толковалось, как Белая река, с выходом в широкую степь и прямым путём хоть к Днепру, хоть по Дону. Нет-нет да и привлекали к станице внимание то крымских татар, то турок, а то и ногайцев. Всяко бывало. Жизнь не остановишь.
Вот и сейчас, всплески ветра качали на упругой волне вёрткие каюки у берегового причала, чуть поодаль стояли длинные долблённые в сплошном стволе дубы72, рядом с ними, готовые сорваться с мелководья и выйти на плёс замерли играя по ветру свёрнутыми парусами торговые и рыбацкие плоскодонные струги. Тут же, на берегу, утопая в горячем песке, на небольших взгорках горели костры смолокурен, мастеровые или подряженные семьи гнали на ямах из сосны да берёзы смолу и дёготь, смолили бока судёнышек, готовили запасы впрок, на торговлю. Не много ни мало, а за пуд доброй смолы можно было получить почитай копеек пятнадцать, а за весь сезон и до ста рублей выходило, только не ленись. Чуть в стороне по берегу на высоких штакетниках сетчатой волной укрыли берег промысловые сети и неводы на просушке, а кое-где меж сетей болталась на ветру мелкая речная рыбёшка просоленная, вывешенная до поры до времени стариками, которые уже не могли наравне с молодыми уходить в дальние походы на степные курени или будуны, но и без дела не хотели сидеть – не велик улов, а всё польза.
С бескрайних степей, по широкому суходолу, где ни где разорванному оврагами и зыбкими перелескам катил с моря влажный просоленный ветер, оставляя в низинах проржавевшую коросту солончаков с чахлыми степными катранами, вольным седовласым ковылём перемешанным с тёмно-синими колокольцами живокости и донника. Вдоль дорог живо и радостно входил в силу неистребимый подорожник, и только что отцветший лопух.
Зазвонил набатный колокол со старой тёсаной звонницы, разнёсся тяжёлым эхом окрест. В волнении люди оставляли свои дела, оборачивались на доносившийся призыв, спешно крестились. Набат – страшное слово, тревожный звук, удар крови в сердце, кого заставит замереть на мгновение, кого погонит вперёд, кому вышибет неурочную слезу.
Все, кто был при деле, спешно оставляли своё ремесло, торопились на соборную площадь, и хоть собора ещё не было, стоял только деревянный храм со звонницей, но первый соборный камень освящённый в самой Москве и привезённый в Усть-Аксайскую станицу уже был заложен. Да и людской сход – собрание, всегда перед храмом проводили, потому и соборная.
Матери загоняли гайдакающую73 детвору в хаты, но всё одно, те, кто постарше годками, не глядя на лозину в материнской руке стрибали через плетёный из краснотала тын и устремлялись к центру станицы, только пятки сверкали в пыли.
Весть о том, что соседнюю станицу Рубежную разорили супостаты не оставив никого в живых словно порывом ветра разнеслась по Усть-Аксайской, загомонили бабы, шушукались девки по хатам сидя за пяльцами и шитыми рушниками, передавая из уст в уста одна страшнее другой подробности, деды качали седыми головами вспоминая схожие истории из своей молодости, малая детвора вооружившись припасёнными ветками ореха уже сражалась с невидимым неприятелем ловко скрадывая зазевавшегося противника по кустам терновника и дикого барбариса. Неспокойно было и в атамановой горнице, не старого, матёрого войскового старшины пана Ропало, который кичился своей фамилией и возводил её начала чуть ли не к италийским князьям волею судьбы занесённым на Русь – матушку, да так здесь и прижившихся, с чем в корне был не согласен местный государев дьяк, выводя корни фамильной гордости войскового старшины к славянскому слову «ропать», что означало – греметь или шуметь, и о чём они постоянно спорили засидевшись за чаркой стоялой браги.
По случаю прихода войсковых казаков и десятников пан атаман от греха подальше спровадил свою красавицу жену, на которую заглядывались даже седые старцы, выпрямлявшие согнутые спины и расправлявшие некогда широкие плечи завидя идущую по станице атаманшу. Вместе с супругой была отправлена восвояси и под стать матери красавица дочь Аглая, за которой парубки да молодые казаки ходили гурьбой, а злые на язык бабы называли не иначе ведьмой, крестились при виде и плевали вслед.
Расселись согласно чинам, уместились все, благо горница у атамана широкая, писчий у окна, как полагается, не простой сход, военные сборы. Следовало решать, кого отрядить в Рубежную, кого вверх по степи послать, кого в низовья отправить, кто в самой Аксайской приглядывать останется, где дозоры выставить, а где и секреты наладить. Шутка ли, за одну ночь потерять целую станицу, да так, что и в живых никого не осталось кроме молодого казака, всего исполосованного, но не иначе как чудом добравшегося и передавшего страшную весть.
– Как там хлопец, атаман? – задал вопрос Андрей Калита, кошевой атаман станицы, в прошлом удалой рубака, но получивший в бою с ногайцами удар тяжёлой саблей в голову, благо дело барашковая папаха с укреплённым тумаком сдержала удар нехристя, но с тех пор для прямого боя Калита был уже не гож, однако в своё время обученный грамоте и счётам, владел не только турецким, но и аглицким наречиями, сгодился в самой станице и уже третий раз к ряду избирался на широком круге кошевым атаманом.
– Плох. В бреду. Всё шепчет о каких-то песиглавцах и волкодлаках74. Лекарь гутарит, колы эту ночь, дай Боже переживёт, то встанет на ноги.
– Песиглавцы, откуда бы, у нас же не Тьма-Таракань, считай туда-сюда пол мира по этим стэпам ходит, то военные, то купцы караванами, – вставил Григорий Омелый, проверенный в боях казарлюга.
– Вот, Грицько, ты с нечистью всякой вась-вась, тебе, как говорится и карты в руки. Бери с собой своего кума – Голопупенко, да в передовой дозор к Рубежной выдвигайтесь, а мы пока полусотню снарядим, да похоронную команду с батюшкой да государевым дьяком, Петром Степановичем, в дорогу наладим.
– О, шо сразу, Грицько?!
– А, кто из вас, сукины дети, подговорил парубков моей Олеське заколдованные мониста давеча подарить, за срамной поцелуй?! – грозно насупился пан атаман, вспоминая, как два ухаря Грицько Омелый и его кум Тарас Голопупенко возвращаясь по-за день из шинка в хмельном угаре, на спор подговорили молодых парубков подарить его второй дочери Олеське мониста расписные, вроде как зачарованные, какая дивчина наденет век молодой оставаться будет, и отдать его за поцелуй в красные девичьи уста. До сих пор вся станица ржёт, что твои кони.
Было видно, как Грицько потупил взор чуя за собой вину, да потёр рукой то место где, как раз пришлась атаманова нагайка, ох и добре же прошёлся по молодым спинам разгневанный батько станичной красавицы, вспомнил атаман, усмехнулся в пышного своего вуса аж крякнул от удовольствия.
II
Коней седлали хутко, зброю закрепили, как положено по уставу, чай ни какие-нибудь вольные казаки – башибузуки, реестровые, а значит государевы люди выезжают в поход. Всё чин по чину, сабли и пищали под обе руки, нож за голенище кованого сапога, папаху на голову, алый тумак с вшитой пулей на плечо и гойда за станичную ограду. Только пыль столбом, да жинка в тающий след положит крестное знамение.
В станицу Рубежную решено было входить верхом, но сторожко – конь и врага почует и другого коня, заржёт, подаст сигнал, да и буде засада какая на коне и биться и уходить от преследования сподручней.
То не просто кони были под сёдлами двух не разлей вода кумовьёв, по случаю достались им от удачного похода и погони за пришлыми ногайцами пара гнедых жеребят ахалтекинцев75 отставших от кобылиц. Не зря, ох, не зря кумовья водили жеребят по заутренним да вечерним росным лугам, купая молодь в хмелю донского разнотравья, поили стоялой ключевой водой, кормили свежескошенными травами и отборным овсом да пшеничными отрубями. Словно из древних легенд, кони – ветер, видно сама Ветрена, рыжеволосая и зеленоглазая дочь самого бога Стрибога плела и расчёсывал их буйные гривы. Быстрее пущенной стрелы несли он своих седоков вытянувшись над степью и не было им равных в обозримых пределах.
Подъезжая к Рубежной, сбавили скорость, спешились. Было заметно, что кони изрядно напуганы: тревожное негромкое ржание, будто предупреждение для седока, шеи в мыле, от холки к крупу пробегает частая мелкая дрожь. Ни хлебного пара над глинобитными белёнными трубами, не привычного кизячного дыма обволакивающего всё окрест, ярко цепляющегося за рясные кусты смородины и крыжовника, богатые ветки черешни или спелой груши, не стелилось над притихшей станицей, как прежние времена.
– Такое ощущение, что коняшки то наши волка учуяли, – негромко заметил Тарас.
– Та може и волка, на падаль со всей степи и ближайшего леса всё зверьё сбежится. Он поглянь, вороньё тучей над станицей кружит, не к добру такие знаки, – высказал свою мысль Григорий Омелый.
– Куда уж, не к добру, ты казачка то молодого бачил, так располосован будто с пардусом горным схлестнулся.
– Если б не вороний грай, то тишь стояла бы як на погости.
– И то верно, и корова не мыкне и подсвинок не хрюкнет, та и собака не гавчить. Так шо давай, Григорий, мы нашим гнедым роздыха сладим малость, да воды напиться, я знаю тут криница рядом, ёрик76 малый, как раз вон за теми кустами кислицы да тутовника распадок малый, там самая муга77 и криница добрая из земли бьёт.
На том и порешили, уйти с тракта, дать роздыха коням, перепроверить оружие, и уже с оглядкой заходить в саму станицу. Первоначальный план решено было изменить и двигаться пешим манером, при том, как вели себя кони безопасней было их оставить стреноженными здесь же в лощине, а самим заходить без походного скарба, только оружно, от крайней хаты.
– Слышь, кум, ты не помнишь, кто в крайней хате у них тут жил, а Гриша?
– Та яка разница?
– Э не, не скажи. А когда там местная ведьма жила али чаклун какой. Тут и так не ведаешь откуда и чего ждать, а за спиной ещё и ведьмина халупа, – осторожничал Голопупенко.
– Та не, у них тут за ворожею бабка Агриппина была, так у ей вроде дом с того конца села стоял, на выселках. Старуха знатно зубы заговаривала, ну и драла, коли нужда была.
– Кого?
– Что, кого?
– Драла бабка твоя кого?
– Тьфу ты, напасть. Тебя именно это сейчас интересует, Тарас?
Собеседник в ответ лишь развёл руками в стороны, показывая, что мол это не он вопрошает, оно само родится и изо рта вылетает.
– Зубы…, на выселках. А это тебе чего, не выселки, поглянь!
И действительно, хата со стороны которой решено было заходить в станицу стояла несколько на особинку, сокрытая от сторонних глаз добротным высоким плетнём из прошлогоднего краснотала, высушенного до стального звона, скреплённого прочным дрекольем. Сама же хата радовала глаз и чисто выбеленными стенами, и новой гонтовой крышей, что ярко контрастировало с иными, крытыми где свежей, а где и прошлогодней потемневшей соломой крышами, но, что более всего поражало, так это наличие натуральных стёкол в окнах богатого дома.
– Ты бач, кто ж у них тут такой зацный пан живёт, что и гонту на крышу и стэкла в оконца, ни как сам голова? – изумился такому достатку Григорий.
– Глянь, вон котище что твоя ничь, ниб-то перевертень. И глазищи поглянь яки.
– Кот як кот, не нагоняй жути. Давай ты слева я справа у крыльца встретимся, да смотри с той стороны вроде как пасека с ульями неприбранными стоят, не напужай пчёлок, а то до ближайшего пруда убёгнуть не успеешь.
И действительно, как только казаки оказались во дворе ведьминой хаты сразу же столкнулись с огромным чёрным котом встретившим непрошенных гостей подозрительным взглядом ярких изумрудных глазищ. Однако же, не проявляя при этом сколько-нибудь тревоги, выказывая себя хозяином не только дома и окружающей территории, но и положения в целом.
Разошлись каждый в свою сторону, не сговариваясь, сказывалась походная выучка, в руки поясные пластунские ножи выполненные из обломанных кавказских дамасской стали сабель. Длинные, с двумя кованными долами по лезвию, с такими не только в разведку, но и на медведя не страшно выйти, однако, человек – не медведь, человек завсегда опасней будет. Разошлись, будто растворились, слились с короткими дневными тенями, заскользили вдоль стен.
По двору перед хатой бестолково бегали неприбранные куры, лениво грелись в пыли раскормленные гуси, на куче сухого кизяка важно восседал крупный яркий кочет, по королевски озирая окрест, иногда отвлекаясь и выклёвывая сохранившиеся зёрна.
Не нарушая суеты подворья Григорий затаился под раскидистым кустом спеющей черёмухи дожидаясь появления с другой стороны двора своего кума, Тараса Голопупенко, размышляя о том, что надо было с собой взять ещё пару-тройку казаков понадёжней, да хоть того же десятника Панаса Пробейголова, или братьев Захватихату, с которыми не раз и не два выступали в походы или своим чередом заступали на порубежную службу. Да чего уж там сожалеть о дне вчерашнем, сработают, как и прежде вдвоём с кумом Тарасом. На дальнем краю двора, по-за цветным палисадником наметилось робкое движение, напарник подал знак. Сходились чутко, выверяя каждый шаг, дабы ненарочным движением или звуком не выдать себя опреждь.
С двух сторон вышли к балясам вдоль лицевой стороны дома, в глаза сразу же бросилась вывороченная вместе с притвором мощным ударом дверь, отброшенная вглубь хаты, выбитая оконная рама с разбросанными стеклянными осколками играющими в дневном свете яркими бриллиантовыми всполохами перемежающимися с частой киноварью.
– Руда?! – одними губами шепнул Григорий, кивнул куму на увиденное.
Тот, прочтя по губам, жестом показал, что слова друга понял, не только высказанные, но и то, что было спрятано за ними, кивнул в ответ.
Осторожно ступая мимо разбросанных стекольных осколков, прикрывая один другого вошли в широкие сени, аккуратно ступая мимо сломанной хозяйской утвари. Дверь в горницу то же была выбита, но не до конца, висела на одном навесе готовая вот-вот обрушится со скрипом и грохотом. Здесь же, рядом с дверьми лежал бездыханный хозяин дома, успевший лишь схватиться за топор, но не отступивший. Чуть поодаль в крови хозяйка, прикрывая собой детей, потом дети. Казалось чудовищный вихрь промчался по дому сметая и у уничтожая всё на своём пути, не делая скидку на то, кто перед ней дитя, отрок или старики.
На верху, в светёлке, послышался какой-то шорох, показалось – стон. Не сговариваясь достали пистоли, взвели курки. По крутой лестнице поднимались в пол-оборота, выставив руку с ножом вперёд, как упор, буде какой враг решит напасть на широкое лезвие клинка обязательно напорется. Поверх вторая рука с пистолетом, страхует. Так и поднялись. Здесь дверь оставалась целой, но было видно, что и её пытались вскрыть, на поверхности оставалось много глубоких царапин, будто огромная когтистая лапа пыталась прорваться сквозь крепкое дерево. Прислушались. За дверью притаилась пугающая тишина. Обмен коротким взглядами, ответный кивок, Григорий стремительно вошёл в комнату, сразу же делая отступ в сторону вдоль стены, освобождая дорогу для Тараса. Яркое солнце сквозь расписные окна красило всю светлицу радостным светом, пробиваясь словно сквозь детские сахарные леденцы на ярмарке, рассыпаясь радугой по полу и стенам комнаты. В дальнем, затенённом углу, за широкой лавкой лежал человек – дева, едва-едва прикрытая остатками разорванного сарафана насквозь пропитанного кровью сочащейся из широкой рваной раны на ключице. Было видно, что рана хоть и глубокая, но уже начала стягиваться, покрылась ломкой коростой, кровь по краям засохла бурыми струпьями.
– Ты поглянь, Григорий, яка красна девица, таких красунь почитай во всей нашей станице не сыщешь. Сдаётся мне лепотою она и с Аглаей поспорить сможет, – восхищённо замер над раненой Тарас Голопупенко.
– Чего рот то раскрыл, дурья башка, аль девок голых раньше не видывал, помогай! – приструнив засмотревшегося друга Григорий сел рядом с девушкой и стал из походной сумки да карманов извлекать какие-то тряпицы и малые баклажки, – ничего – ничего, девонька, сейчас мы тебя перевяжем, подлатаем и будешь как новенькая.
– Та я бачу ты тут и сам управишься, – видя, как бережно обходится с найденной кум, высказался Тарас, – а я пока пойду по двору пройдусь, гляну, как оно чего тут вышло. Эх, надо было с собой сразу государева дьяка брать, то его справа всё описывать.
– Иди, но недалече, перевяжу девку и нам с тобой ещё все хаты обойти надо, глядишь уцелел кто ещё.
– А я уж подумал ты про всё забыл, щупая таку красоту, а, Григорий? А то женись на деве, она в самом соку и летами на выданье, – подначил своего холостого товарища Тарас.
– Тьфу ты, напасть, язык без костей, что твоё помело. Ходи уже.
– Да ходю я, ходю.
Дождавшись ухода своего разговорчивого товарища Григорий закончил чистить рану, туго перевязал специальными бинтами пропитанными соком подорожника, настоем кровохлёбки и коры калины. Этому умению его научила атаманова дочь Аглая, юная в летах, но опытная знахарка и ворожея. Аккуратно подняв раненую на руки Григорий снёс её на поверх ниже уложил на полати, прикрыв тут же найденным плетённым из овчины покрывалом, да так и замер сидя рядом с девой, любуясь бледной её красотой, игрой солнечного света на длинных и пушистых дрожащих ресницах. Вслушался, как успокоилось и выровнялось дыхание лежащей – уснула, и только после этого нашёл в себе силы оторвать взгляд от дивчины.
III
К закату успели осмотреть каждый дом в станице, каждый закуток в домах, сараи, курятники и коровники. Везде была одна и та же картина: разорванные тела станичников. Во многих хатах наскоро успели подготовиться к встрече неведомого врага, казаки, жёны, старики и даже дети, кто постарше сжимали в руках оружие. Кровь, сладковатый тошнотворно дурманящий дух витал над крышами, так же как и стаи осоловевших от дармовщинки жирных зелёных мух, или разжиревших обожравшихся ворон. К вечеру решено было вернуться в первую избу, следовало проверить найденную девку, промыть и перевязать ей раны, перенести в малую комнату мёртвых, да и о какой никакой защите следовало подумать. Перегнали коней на опустевший двор, проверенные войной скакуны ни в какую не хотели идти в станицу, упирались, вставали на дыбы, но всё же подчинились воле людей, присмирели, иногда обмениваясь испуганным ржанием, дико вращая налитыми кровью глазами.
– Как думаешь, Гриня, то хто такое непотребство смог учинить, столько душ загубили. Может башибузуки? – Тарас спрашивал своего друга не для того что бы получить ответ, он хотел услышать привычный ответ, который успокоил бы напуганное его естество.
– Тарас, мы с тобой разве мальцы какие или парубки шо и вуса своего не брили? Сколько мы с тобой войн прошли, крови повидали. Ты думаешь башибузуки или иные тати на такое способны: выламывать двери, разрывать людей на части, да же скот весь перебить.
– Не скажи Григорий, не скажи, – пытался уцепиться за оставшуюся соломинку Тарас, – сам знаешь, самый страшны зверь – это человек, когда он зверь.
– Ты следы видел, царапины что на стенах, дверях и полах оставленные, то звериные лапы, звериные. И как бы не целая стая тут намедни пировала. Я почитай с десяток разных следов насчитал. Так что не люди то были, не люди.
Помолчали, говорить, даже всегда словоохотливому Тарасу Голопупенко не хотелось, не та обстановка была. На след стаи решено было выходить рано поутру, по темени не имело смысла уходить в степь или леса, там зверь и днём в своём праве, а уж ночью и подавно.
– Пойду я, проверю нашу находку, как там она, пришла ли в себя, может поведает что нить, – Григорий направился в комнату с найденной девушкой.
– Ты ж четверть часа, как менял ей повязку?
– Надо глянуть, Тарас. Может оклемалась.
– Ну, ну, глянь. А я то же тут оглянусь, есть у меня одна мысля.
Григорий не мог сказать, что так сильно влечёт его к этой деве, но где-то внутри, когда он отлучался от постели раненой, начинали скрести по стеклу ржавыми когтями кошки. Он не мог объяснить себе, а другим бы не дал этого сделать, что в его огрубевшую солдатскую душу сегодня утром, словно тать в ночи, прокралась любовь. И он не знал, что делать с этим новым, неизведанным ранее чувством, но страстно хотел что бы эти ощущения продлились как можно дольше.
Подсев на кровать, аккуратно убрал непослушный локон цвета воронова крыла волос упавший со лба, влажной тряпицей ветер выступившую испарину, чуть смочил водой растрескавшиеся губы девушки. Дрогнули веки и незнакомка открыла пока ещё затуманенные глаза, сфокусировала взгляд на том, кто сидит перед ней, и по мере того, как девушка приходила в себя в её глазах нарастал страх.
– Мама…, тато…
– Тише, тише, хорошая моя, лежи. Тебе надо лежать, а то рана опять отроется, лежи. На вот водички то попей, попей, – Григорий поднёс к губам девушки воду, и она жадно припала к понесённой чаше, доверчиво схватив незнакомого ей мужчину за руку, удерживая, не отпуская, роняя холодные струи на опоясывающие её тело бинты.
– Звать то тебя как, красавица? Меня, Григорий, Гриша.
– Любава…, их больше нет?
В ответ Григорий лишь грустно покачал головой подтверждая самые страшные опасения Любавы. Увидел, как огромные чёрные, какие-то бездонные глаз наполнились горько-солёными озёрами, на мгновение задержавшимися, что бы в следующую секунду скатиться быстрыми каплями, оставляя влажные дорожки на светлых щеках девушки.
– Ты отдыхай, пойду я, надо бы взвар поставить, снедь какую ни какую приготовить.
– Нет. Гриша, они вернуться, прошлую ночь возвращались, я слышала и эту ночь вернуться. Уходить нам надо, до темна уходить, иначе не успеем.
– Вот то и добре, що возвернуться, мы их тут и встретим. Пойду я, – Григорий было развернулся уходить, но в спину ударили слова Любавы.
– То не люди Гриша, не люди здесь были. Перевертни, волкодлаки. Под вечер пришли, когда народ с вечерней возвращался, табором цыганским. Через станицу шли, им пан голова дозволение дал у криницы воды набрать, да сквозь станицу пройти. А как солнце село, да мисяць на небе взошёл, так и началось, корёжить их стало, на землю бросать, а с земли уже не люди поднялись.
– Поглядим, Любавушка, авось Господь убережёт души христианские, глядишь и беда стороной пройдёт.
В ответ на слова Григория, где-то в другой стороне станицы раздался страшный звериный вой, то ли волчий, то ли медвежий.
– Не прошла стороной беда, да ничего, ты не бойся, то всего лишь зверьё. Вот османа мы как-то сдерживали, один к десяти расклад был и отступить ни как. Те то же, как зверьё, выли и на нас бросались, однако с Божьей помощью, да святой молитвой выстояли мы тогда, и сейчас выстоим, – Григорий развернулся, стремительно вышел из комнаты и не увидел, как слабая девичья рука перекрестила его в спину.
Споро спустившись по ступеням вниз Григорий увидел своего побрательничка, кума Тараса Голопупенко, который сосредоточенно, высунув язык и периодически отирая рукавом синего уставного жупана взмокший лоб, раскладывал по двум равным кучкам серебряные монеты. Не поднимая головы от тусклого блеска монет, Тарас обратился к Грицько Омелому:
– Ось, бач какая богатая скрыня у местного головы в схованке покоилась, видать не по-божески походный-то кошт делил с казаками атаман, не по-божески. Ну ему, прости Господи, гривенники ужо без надобности, а нам в самый раз, за труды наши праведные.
– Слышь, праведник, ты бы уши разул, а не на монетки смотрел, те, кто всю станицу сгубил, как раз сюда споро движутся, и сдаётся мне, монеты те серебряные, как раз нам ни как сам Свентовит78 послал.
Только сейчас Тарас оторвался от своего занятия, прислушался к тому, что происходит за окном, где-то на окраине станицы.
– Думаешь по наши души? – вопрос, обращённый к Григорию, был сугубо риторический.
– А ты здесь ещё чьи-то души видишь?
– И то верно… Чего делать-то станем, может на коняшек, да айда, отсель подале?
– С глузду съехал?! А девку куда денем, а ну гляди наши с отрядом придут, а они к такому коленкору точно не готовы, эти, – Григорий качнул головой в сторону окна, – всех перебьют, не упокоятся. Я такой грех на душу не возьму. Да и отступать единожды бой не приняв – срамно.