Читать книгу Звукотворение. Роман-память. Том 1 (Н. Н. Храмов) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Звукотворение. Роман-память. Том 1
Звукотворение. Роман-память. Том 1
Оценить:
Звукотворение. Роман-память. Том 1

4

Полная версия:

Звукотворение. Роман-память. Том 1

В свою очередь и Клава испытывала к юнцу, выглядевшему, между прочим, гораздо старше и мужественнее четырнадцати (без малого] лет своих, с одной стороны, робость, чуточку даже сторонилась всегда грязного, лохматого «дяди мальчика» (так она про себя его называла], но одначе скорёхонько к Толе попривыкла, а приобыкнув, приняла таким, какой он есть – в саже, с едучим, острым запашком пота, немногословного и – главное! – доброго. Доброго. Он стал для неё старшим братом – иным не представляла. Клава или не замечала нищенских лохмотьев на нём – не замечала и всё тут! или же начинала, играючи, приводить всё это по возможности в порядок: оттирала пятна, малюсенькими ножницами подравнивала ногти, стригла заусеницы, что-то там зашивала, нередко таскала ему, голодному, вкусности разные, каких он, отродясь, не видывал и не ел… Он ведь тоже был из сказки – вот что преобладало в её отношении к нему. Сказки же бывают разные и кому-кому, а взрослым это известно хорошо…

Однажды, потеряв бдительность всякую, завороженно стояли в одном из особых мест, уютно уединясь, поскольку тянуло друг к другу и противиться чувству сильному не могли. Завороженно, ибо очаровывала, околдовывала расчудесная палитра таёжная.

В радужной, слегка подрумяненной карусели брызг, пены, бликов, отражений угадывалась восторженная, приподнятая нота – всё в мире… в мире и согласии сосуществовало, дышало искренностью, томилось, искрило прямо-таки в приметах первых заувядания – лето преломилось уже… осенело… Пело, цвело-доцветало, увы, кругом!.. Солнце плавило кроны, осеняло клубы дымчато-зелёные дерев и кустарников, их пепельно-сизые вдали массивы и это делало берега более задумчивыми, рельефными. Оно швыряло со всего маху золочёную пыльцу на паутинки, дымочки летучие и те мерцали, мерцали ответно… долго… а солнце, притомившись, покрывалось налётом, надцветом аленьким, загустевало маково… уже не так ослепительно… Задевало скалы прибрежные-причуд-ливые, верхушки великанов статных от хвой… посыпало цве-томётно мириадом осколочков, дребезг, искр, згой, раззвёздною аки, и реку, и землю, и глаза прищуренные… чуть-чуть… Штрих-блёсточки ливней этих солнечных, мельтеша в бирюзе подобием крылышек стрекозиных в садах, гасли быстро, в никуда на лету канули и тогда взгляду открывалась омытая светами лучистыми, первозданная, чёткая, с исподу глянцевитая панорама далей… ближних и заокоёмных, в прогалинах внезапных-сквозящих – капелька в море, да, но какая, какая!

И с минуточкой убегающей каждою добавлялось в акварель звонкую по мазочку турмалиновой цвети – это с заходья просачивались разводы по атласу… покрова… Ложились на синесвод неба, на синьку вод Лены неброскими подтёками, тенётами уже… пеленали их в предзакатные рдяные лепестки. И багровели берега, и темнели урманы, углублялись в себя, серели нежно прогалины, долы расписные, поля-луга…

Неохватная блажь, обещание манны небесной – зарочной! – а под ними – сокровищница сокровений земных: разливы, дали, полёт в заокоём!.. Подвенечная улыбка… алая, многозначительная, многообещающая на устах чеширских словно… то тут, то там… из ниоткуда? в никуда?

Скосив глаза в сторону девочки, Толя вдруг впервые будто заметил: до чего же прекрасна Клавуня! Чтой-то себе лопочет, тараторит, потом замолкает, а на личике, в сусальных возблесках купающемся, ландышем ли распустилась, с губ ли чьих коралловых на её, детские, слетела ответная улыбка… ещё более алая, тёплая и готовая, казалось ему, вот-вот выпорхнуть с веточки, где насиженное гнёздышко души чистейшей свила, и затем плавно, тихо вплыть под навес обетованный, под сень хрустальную, купол прозрачный – встречь безбрежью гульливому… к голубо…певной мечте!..

Бесконечно, изнутри словно, разворачивалась тайга и, вторя ей, но только не подражая, разматывалась с плеском невнятным перламутровая лента Лены, по которой неустанно, неостановимо полз «ГРОМ». Брала начало недалече – за горизонтом, вытекала из зарности палевой сразу, хотя, в действительности, долгое время текла по широтам сибирским и далеко на севере впадала в океан ледовитый, а не в бирюзовость тёмную, Фаворскую…

Но воздух-то, воздух, о-о!.. Наповал разил своею бескорыстной, духмяной чистотою. Смолистый, ядрёный, проливной, он благодатно сам в лёгкие сочился, переполнял грудь, окутывал плоть студёностью животворящей, зажигал, воспламенял кровь, бодрил дух, учащал биение пульса… – изнутри ширится, грудную клетку распирает, на крыло встает волна неосознанного до конца, счастливого беспокоя, торжественности смутной и непонятной, но от этого не менее значимой; колко постукивают в висках молоточки – это ты взмываешь и паришь словно по-над таинствами девственными, распростёртыми, приделы мирозданные обрящешь для себя, и залетевшим с краёв саянских ли, бахтинских орланом горделиво реешь в воздухе неба таёжного… – ты, человек-то!.. И зришь под собою шар земли, а не один только в прожилках реченек-рек валунище изумрудный… и мнится тебе: расколется, как орех гигантский, этот шарик родимый, расколется… и брызнут наружу соки жизненные, которые до поры сокрыты подкожно и какими напоён до краёв мир, какие подпитывают и тайгу, и небо, и Лену, и всё-всё вокруг щедро, с упоением. На озоне настоенные, на смоляном духе крепком сибирском, на кедраче да хвое вековечных… Вот такой воздух, не взыщите, такая уж благодать! Солодкая!..

…Наливалась румяной, розовела томно, вбирала вечер по минуточке кажинной час за часом, час за часом сибирская лепота и вместе с воздухом удивительным вдыхала и вдыхала красотищу эту Клава, купалась и млела в ней страдальчески-мило (Анатолий пока ничего не замечал – сам был во власти обаяния сказочного сих мест], с улыбкой уже не прежнею теплоалою, воспарённою, но с дрожащей… неверною… Нежно-горько губками вышёптывая страдание своё…

В бугристых, обвальных склонах, иссечённых, изъеденных сивинами, пробуравленных, но воедино-накрепко жилистыми корнями и связанных, причём, многие корнища те обнажены были после бурь страшенных; в зияющих, к вечеру мглистых, к тому же тенями длинными испещрённых выбоинах в скалах, глыбах, породах; в курумных нагромождениях… во многом ином что-то было надмирное, приваживающее… – но что? что?! Ирреальность бытия или, наоборот, сермяжная, посконная самодостаточность его? Кто ответ даст? Бог весть!.. Так или иначе, но скрозь суровость и внешнюю жёсткость величественных, былинных аки берегов проступало и утомление… Из монументальности абриса чёрточка за чёрточкой, штришок за штришком проглядывали почти человеческая тревога и нечеловеческая тоска…

Шло время. Новые отметины впечатывало окрест: трепетный кумач сменился кармином тяжёлым, а выше к зениту обнажился лиловатый неф с разбросанными по нему яркими-яркими сиренево-чёрными гроздьями перистых облачков; уже готов был проступить и первый звёздный эскиз – набросок, вехи наимерцающие Млечного бездорожья… Словно длань исполинская опрокинула один за другим несколько призрачных ковшов ночной акварели и та хлыном наводнила пейзажи небесные, земные, стёрла изображения, очертания… – и тебя, тебя выкрала, удалила от мира сего, человече, а куды вот потом дела, в какую пустынь отшельничью, в скит какой – не ведано, увы! да и не суть важно: разве от себя убежишь??

А время идёт… идёт…

По бровке невидимой взошла на свод вызвезданный Луна, оросила струями ясными таёжный материк, высокомерно эдак повела взорушком очим в сторону высыпавшей рати своей. Тотчас прошелестел долу намаявшийся за день ветерочек… Устал… ослаб… Сник порыв дуновенный – не ветерец-лобач! Так колышень прикосновенная шершавым, тёпленьким язычком лижет-гладит подскулья, щёки, кисти рук и в глубоко лиричной, ждущей ли манны небовой тиши сумеречно, проникновенно вышепчивает колыбельное «тс-с…», «тс-с…», «спа-ать…»

А тайга не знала и не ведала покоя! Жить нараспах продолжала, вдыхать звёздный озон, пить неиссякаемые соки землицы родной, возвращать лону телесному материнство, обнимать кормилицу корнями, тянуться ветвями к почве… да так и не приласкаться ни разу; она, тайга, скрипела, потрескивала, шелестела и выщёлкивала, ухала, голосила, подпевала самоё себе! Черемицы, подпихтовый бадан, сон-трава, багульник, майник, прижухлый уже – не май-месяц, чать! пырей, сотни других разнотравий мал мала меньше, кустарников, цветов, наконец, так и не сорванных влюбчивой молодостью, глухоманных, страстно тянулись вверх, днём и ночью, в дождь и в пекло, неистребимо источали медовую, какую-то липкую душистость, нет-нет да и отдающую спёртой прелью трухлявых гнилушек в мочажинах. И оттого в воздухе стоял особый, непередаваемый, квасно-пряный дух тайги – предтеча непременная ароматного нектара медвяного, когда начнут плодоносить цветы, хотя многие уже и стали, даруя пчёлам взятки свои… Недолго ждать натиска осеннего, благодати райской, того неуловимого часто мгновения, когда всё цветущее достигает наивысшей зрелости, но ещё не переступает межу, за коей – увядание, усыхание, прощание со свежестью до не скорой весны!

В зерцале чёрном реки сиротливо, жалко распинался двойник Луны – растекался ртутью по гребешкам плескучим, вновь в капельку ломкую собирался, паясничал, рожицы корчил своему близнецу такому же немому, что в сутолоке звёздной не затерялся, но особливую, царственную осанку приобрёл среди бастардов: ага, мол, я вона как могу, а ты покедова там, наверху, поболтайся, только гляди мне, братан, не простудись в остыни-т бездны… И смех, и грех! Хотел он почему-то озорным и бесшабашным быть, месячишко отражённый тот. Обмахивался, отмахивался веером звездотканым – не тем, небесным, а тоже отображённым в затонцах-плёсах спящих… словом, фиглярничал, в ужимках досуг коверкал, шут гороховый. У самого-т на душе, небось, кошки скребли. Да и то, говорят, всякий шут на себя шутку шутит!..

А когда забрезжило на солнцевсходье, опали-пропали пушиночки блискучие когда, – растворились без остатка в «нигде» вышнем и в «нигде» реки великой обе селены и понятно стало, с какой такой радости шпынял он себя, кувыркался-егозил выскочкой-не прислужкой. Хотел Толе и Клаве надолго запомниться, на последующие годы все. Догадывался: это его звёздный час! подозревал: случайным? не случайным, а символом двуличия являлся, как Янус… Сколько их, янусов тех, в жизни грядущей на пути обоих стоять будет…

Кончилась сказка из тысячи одной ночи, сказка ленских берегов, но осталась память. Клавина красота осталась задушевная. И ещё – повис знаком вопросительным из сердца неуёмного говор будто:

– Где, где раньше всё было?! Почему сейчас только счастьем мгновенным выплеснулось из грааля?..

Здравствуй же, утро сибирское! Толя и Клава давно разошлись – не довелось вместе встретить зачин дня нового, вдоволь над месячишком речным покумекать-посмеяться. Девочка сладко спала в постельке, лицо её безмятежно дышало, страдание же, которое на минуточек несколько исказило овал прелестный, нервная сжатость губ, перед тем, как вышепнуть еле-еле слово неузнанное, неслышимое, бесследно напрочь ушли… Что до Толи…

Бугрятся мускулы; гарь и пекло адовые; грохот-гуд огня; бесноватые блики полымей; восьмого пота нет; угля сажей не замараешь… А вот с душой, с душой человеческой как???

Выдалась минутка, опять выскочил из нутра пароходного, встречь дню занимающемуся, который ослепил, освежил, обдал!.. Глянул взакрай – а-ах!.. остаться бы там, в тех именно, справа по борту проплывающих, зарослях кедрача по-над дикотравьем буйным, в бутонах хмеля… или – на той, во-он, взгорка левее, муравушке ложечной, что в распадке росно вызванивает, мириадом «светляков» знать о себе даёт, да прикорнуть сном богатырским, а опосля просто жить, жить праведно, скромно, полезно и красиво, здорово… На земле русской. И чтобы другим людям непременно хорошо, лучше стало от сердца твоего, чтобы тепла, теплоты вы-имной каждому перепало бы…

Доброе утро, тайга!

А утро и впрямь выдалось хоть куда. Лучистое, неизбывное, шагнуло с облачка на волну гирляндную, взошло на палубу, лучик протянуло: живи, парень, подобно «Тропычу» путь свой знайди и прошагай его от и до.

Ярче-жарче делалось кругом. В блеске дня нового перемежались дали, ещё недавно размытые, в очертаниях блёклых, спутанных, вдруг ожили, огранились чеканным золотом… грудью напирали, наползали, восставшие из снов своих забытых, силуэты, формы, предметы отдельные… и уже как-то ближе подвинулась тайбола, словно сбросившая голубую, дымчатую кожицу, зеленеть принялась. Весело, пёстро, зазнобо зеленеть, такая вся точёная, резная, выделанная – настолько прозорен, чист воздух (так в озере горнем сквозь толщу хрустальную можно различить на дне камушек каждый, живиночку махонькую!]

Утро… Парное, согласное, здравствуй! Здравствуй, поновление тайги! Не жалко слов…

Толя продолжал смотреть в одну, казалось бы, точку. Эх, остаться бы действительно там… Поближе узнать Клавушку – на природе, в общении с лесом, с белочками, с птичками, их голосами чарующими наверняка отогрелась бы душа девочки – тут, на «ГРОМЕ», и Толя чувствовал это – прикованная к чему-то тяжёлому и глухому, донимающему, хотя с ним, с «дядей-мальчиком», – также чувствовал-знал – раскрепощённая и отдыхающая… Вчера, когда оба любовались фантастической красотой здешней, он углядел-таки, пусть не сразу, то ли горечь, то ли страх, а может, отчаянье на личике милом. Тревога… Тоска… Бессилие… Да всё сразу. Боль. Просто боль. Словно что-то мучило, выворачивало наизнанку душу детскую… ломало… И когда бедняженька даже ротик приоткрыла, чтобы вскрикнуть, он тотчас:

– Сталось что? Клавушка! Барышня! Ась?..

…спросил. Поди ответь! Улыбка, что блукала дивно по губкам-то коралловым, треснула, раскололась. В глазёнках – испуг, проклятие, будто видит перед собой дьявола, не иначе.

…ПАМЯТИ ЯЗВА – ТОТ ДЕНЬ. ПРИСТАНУТ К БРЕГУ СЕДОМУ, ПЕПЕЛЬНОМУ, К МОРЩИНИСТОМУ БЕРЕГУ ЖИЗНИ

ПРИСТАНУТ ОТПУЩЕННЫЕ ПОСЛЕДНИЕ КРОХИ СУДЬБЫ, ЧАСЫ-МИНУТОНЬКИ ПРЕДСМЕРТНЫЕ… ЗАЁРЗАЕТ НА ОДРЕ СТРАШНОМ-НЕМОМ СТАРИЦА – ВЧЕРА? ДАВНО? ЭТО БЫЛО… ГОЛОСИНАМИ, КРИКОМ-ОРОМ ИСТОШНЫМ ПРИСЛУГА ЗАХОДИТСЯ, ЧТО В ДОМИЩЕ, ИБО С ЧЕТЫРЁХ УГЛОВ ПОЛЫХНУЛ, АКИ ПЕНЬКОВЫЙ В САЛЕ ВЙТЕНЬ, ОН, ВЕЛЬМОЖИЙ-СРУБ-ЛЕННЫЙ… ПОПЕРВОЙ ЗАНЯЛСЯ В НОЧИ БАГРОВО, ЯРОСТНО, ПОТОМ ПОЛОМ ПЛАНУЛ-ДХНУЛ – АЖ ЖАРКО… ТИШЬ СБЕСИЛАСЬ, ЗЁВОМ УХАЕТ… СТУКИ, СКРИПЫ… В ДРЕМУЧЕМ МОРОКЕ ДЫМНОМ – ЖУТЬ, Ж-ЖУТЬ ЗРЕТЬ СТРАХОЛЮДИНУ!!! КАШЕЛЬ, СЛЁЗЫ, ЕЩЁ БОЛЬШЕ ДЫМА… ЛИЦО… ЛИЦОВИЩЕ… «Ма-аа-менньк…» – ТИХО, НО ВДРУГ…

«МААА-АААМММ!!!!!» НАРЫВЕН ВОПЛЬ, ОТЧАЯН ВИЗГ ЧАДА, ХРИПОЙ, РВУЩИЙСЯ… ЗАМЕТАЛСЯ… «ММ-АААММ!!!!!» В ГОРЛЕ СТОН ЗАПЁКСЯ. ЧТО? ЧТО?! ЧТО?!! ЧТО???!!! НЕ ЛИЦОВИЩЕ – МАСКА БЕСОВСКАЯ, ДИАВОЛИНАЯ… БЛИЖЕ, БЛИЖЕ – ПРОЧЬ, ОСКАЛ!!! ЗЕНКИ НАВЫКАТЕ, БОРОДИЩА С АРШИН ПОПОВСКАЯ, САМ-ИТЬ, CAM-ТО… ПЛЕЧОМ МЕСТО ИЩЕТ, К НЕЙ – ко мне-е… – ПРОТАЛКИВАЕТСЯ… БЛИЖЕ, БЛИЖЕ! ВЫЗАРИЛО КАК – ЧТО ТАМ??? БУЛАТА БЛИК БЬЮЩИЙ, БЛЕСК ОСТРЫЙ!

О-О-О!!! ГРУДЬ-ПЛОТЬ ГВОЗДИТЬ НОЖИЩЕМ БУДЕТ, СЕЙЧАС, ЗДЕСЬ, ТУТ ПРЯМО… В МИГ СЛЕДУЮЩИЙ… ИЗЫЙ-ДИ, ПРОЧЬ, ОЧЬ!!! ЧУР! ЧУР!!

– …мам-м…

– Сталось что, барышня, ась? Клавушка…

Толя вопросил, «дядя-мальчик». Он-то здесь как? Где я? Ах, да… Это ведь не на самом деле… Наваждение… Показалось просто… Всё хорошо… Я на палубе, внизу речка…

Памяти язва – души протыка. До одра смертного прободень травить и мытарить Клавушкино сердечко будет. Будет! Всю жизнь, всю её дальнейшую жизнь под небом карёжить исчадно будет. Буде-е-еттт!!! Занозищей смертельной. И будет, будет!!! из самоё же себя, из неё, Клавы, страдалицы нашей разнесчастной, её, деточку, изгонять – изгонять в тое утречко раннее, когда, ни свет, ни заря, тишину кукушечную разодрали глотки лужёные челяди гореловской, когда заполошное «ГАРИМ-М!!», «ВОТА ОН!!», «ХВАТАЙ ЖО, НУ!!», «ВЯЖИ, ВЯЖИ ГАДИНУ!!» в одночасье всёшеньки в груди Клавы перевернуло. Кошмарный сон наяву.

Зарудный, Иван, тогда чуть было не зарезал малышку неповинную-невинную! Он бы их, Гореловых, всех ножичком достал для надёжи вящей. И охранники дюжие с прислугой холуйскою чету «мильёнщиковую» не спасли бы, не-ё! Для начала – хозяина с выродицей малолетней, а затем – супружницу, что во дворце сидит, чаи с малиновым вареньем попивает… Не помешали же подпалить домину загороднюю псы цепные: у него на случай сей планчик припасён был. Этте не впервой: удавить не успел. Чтож, посидишь в «блошнице» – многому научишься, коль не окочуришься прежде времени.

Эк ведь вон быват! Клаву, криком-кашлем заломанную, пожалел. Из пасти пала ярого малютку вынес, маменьке ль, кормилице (скорее – кормилице!] сунул. И почто в горящую избу рванул?? Огнь что? Сожрёт – не подавится. Но то огнь… Ему ж, человеку, чувство мести ублажить – главное. Самолично «пёрышком» ковнуть. Короче, сцапали-захомутали! Поделом сердцелюбу. Токмо всё равно не уйдёт от кары Ивановой отродьево миллионерово… Никто не уйдёт. Боженька троицу любит. Впереди маячит шанс добить всех…

Мнда-а… Клаву-т он пожалел, да взамен «благодарение» поимел лютое: сынишку с маманей да с жёнкой вусмерть задрали нехристи «придворные» – кто Горелову служит, присучивает, беззаконие на бесчестии блюдёт.

А Клава… Клава и поныне крупной дрожью дрожит, когда в мирок её нежный вламываются из глубин психики, из памяти детской секач тот блискучий да оскал в бородище… шарами навыкате буркалит, серебристым острием граючи… и дышит, дышит, почище папеньки… Сейчас, сейчас вонзит, на потроха искромсает… И кровь фонтаном забьёт из меня… – Клава содрогалась, оторопь охватывала стан, леденила душу, настолько страшно, зримо, плотоядно укоренились в ней боль и предсмертная (не иначе] тоска… Гм-м, выходит, по-своему отмстил маненько Иван – выкормыша буржуйского из огня вынес-спас, чтобы мучалось дитятко, а через дитятко и родичи места себе не находили. Казнились бы денно-нощно, переживали бы. Организовывали бы прогулки по Лене успокоительные… Любо, любо, так ежели. Туточки до разного дойтить можно: чем с язвой ентовой (для Ивана и для Гореловых…], не лучше ль – сразу порешить было?.. «Гм-м» и выходит! Но где правды-истины тень хотя бы?!

Мета – не мзда.

А Бог троицу любит (…сам не будь плох!]

– Сталось что, Клавушка???

Повторял, заведённо повторял Толя, участливо-встревоженно и беспомощно заглядывая в глазки, подёрнутые…

– …Ой!

Пролепетала смущённо в ответ, понемногу в себя приходя от волны накатившей, от воспоминания… Вновь улыбою стала, и лишь в очушках дотлевали искорки непрошенные, чужие. От гибельных огней которые. С неизъяснимым чувством смотрел мальчик на девоньку – чем, чем мог он помочь ей, что мог сделать для неё?? И – как?! Ведь он ровным счётом ни-че-го не ведал про всё про то, хотя и души не чаял в Клаве. В ней – ив Зарудном Иване.

…Взакрай глядел на мироколицу, пытался вызреть в утреннем далеке, выпытать у бескрайности таёжной ответ на вопрос: что с Клавой? чем больна? кто её так напужал?..

А по тайге, по-над Леной-рекой и выше, и шире разливался божий день-деньской и не было ему никакого дела до человеческих трущоб и трясин.

– Ты, паря, топиться надумал с ранья-т? Шагал бы вниз, я покуда посмолю, переведу дух… за двух!

И возникший ниоткуда Луконин ухмыльнулся – устало, скорее себе самому, чем Анатолию. Заросший, чёрный – зенки и зубы аки у негритянина – Григорий Кузьмич знал, не мог не видеть, что помощник его в последнее время на палубу верхнюю зачастил в нарушение правил, Мещеряковым заведённых, и ждал оказии, случая подходящего, чтобы мальчику выговорить и собственное своё недовольство обстоятельством сим – так сказать, замечание сделать, а то, не дай Бог, капитан усечёт, тогда всем несдобровать, влетит по загривок, по первое число. А ежели Николай Николаевич на принцип пойдёт, то и вовсе по возвращении «ГРОМА», чего доброго, спишет юнца на берег, а юнец, кстати, не промах, далеко не промах!

– Погодь-ка!

– Ну.

– На што тебе здалось тудыть – рукой неопределённо вверх ткнул – хаживать, што забыл тама? От греха бы подале держался, сынок! Не то… гляди мне! Капитан наш ишшо тот, спуску не даст, не-ё! Такого Зарудного покажет! Уразумел? Мой те совет: чтобы и духу твово тудыть не залётывало!

Стиснув зубы, Толя в упор – на Луконина…

…Молчал.

– Слышь, грю?! Не бычься, я же те не злорадец какой! Дело кажу. Нам, работным, друг дружке верить след, дружка за дружку горой стоять. Ну, лады, лады! Попервой я тя предупредил. Гляди так што! И нечай глухонемого корчить! Соображаешь?

– Не пужай, дядя, пуганый. Большо, сдаётся мне, ты, Кузьмич, о себе печёшься, боисси шибко, ась? Выгонит капитан меня – и тебе перепадёт, без работы останешься. А вздумат высадить – и того хужей: посредь тайги ведь! Кумекашь? Прав я, нет?! В тайгу мне и надыть.

– Вона ты как закукарекал! Сопля!

– Сопля, гришь? Соплёй и перешибу тя, дядя, надотка-бы. И с расспросами своими не суйси. Посмолить – посмоли, хм-м… А отдохнешь, когда издохнешь.

Развернулся, спускаться вниз начал, где вкалывал, но, поняв, что несправедливо груб с Лукониным был, незаслуженно обидел напарника, обернулся:

– Я ни жизни, ни смерти не боюсь, Кузьмич. И ты не боись.

…Шли, по этапу как, заколодоватые денёчки – на каторгу зимнюю, в ледащую даль сибирью. Куржавело и холоднело – пар с утра изо рта. Позади – бабьелетняя стома, да верстень по воде за кормой.

Малость погодя, когда Толя и Клава мирно-дружно на баке общались, случился с девочкой ещё один припадок на нервной почве. Без повода-причины и похлеще того, первого… Заголосила бедняга, от Анатолия отпрянула. На вскрики выскочила из недр каютных жена Горелова, Наталия Владимировна – путешествие это, самый воздух таёженный явно были на пользу ей, стала ещё моложавей, «опятьягодней» с бюстом, достойным восхищения искреннего. На сей раз отправилась в плавание с супругом – надоело сиднем в четырёх стенах торчать. Выскочила – и сразу к «доцю-ре», к «бедненькой-маленькой», к «родненькой» бросилась, не обняла – облапила!!

– Что? что ты сделал ей, что? Почему кричала так? Аж побледнела, с лица сошла… господи! Мне до сих пор страшно… Как представлю… Говори, сволочь! Образина! Говори ж, ну!!

И – наотмашь по лицу его пятернёй разалмазенной, раз, другой, норовя маникюром поглубже кожу вспахать.

– Нна! Нна! Так тебе! Так тебе!

Анатолий стоял под натиском, как вкопанный. Больше о девочке думал. И пока длилось избиение, Клава понемногу в себя приходить стала.

– Маменька! – взмолилась отчаянно, бросилась к другу, буквально закрыла его, огромного, тельцем своим – не бейте, остановитесь, маменька!!

– Стерва вы, тётя.

Сказал-сплюнул он и, повернувшись, резко, нагло эдак повернувшись корпусом могучим, зашагал было обратно, к сходням, да на Горелова с Мещеряковым наткнулся – оба вслед Наталье Владимировне вышли на шум-гам.

– Что делаешь здесь? Кто разрешил тут находиться, я спрашиваю?! Марш вниз. Я с тобой, салажёнок, потом отдельно потолкую. Век помнить будешь. Хозяин, не извольте сомневаться: щенка этого ни вы, ни жена ваша более не увидите. Уже к обеду прочь вышвырну.

– Маменька!..

Хорошее, доброе такожде память Клавина хранила-берегла. Как встретились-сдружились; как сказки ей разные говаривал – и всегда в них справедливость верх над злом брала; однажды он толковал ей сны необычные, пояснял: «Звёзды, заря алая снятся ежли – много счастья привалит, бери – не хочу! И когда изумруд, навроде того, что у мамашки вашей, во сне увидите – отрада, большо, придёт. Угу.» (Изумрудище великолепный углядел случаем в диадеме Наталии Владимировны – про иное речь…] А ещё напевал на ушко крохотное колыбельные да народные, она же, бывало, слушала, слушала говорок окающий с баском прорезывающимся и невольно чувствовала силу, добрую силу своего «дяди-мальчика» ощущала сердечком распахнутым… Он заражал девочку силою этой, успокаивал… и доверчиво склоняла головку к плечу богатырскому и засыпала на миг сладостный.

Повторить не грех: ещё не совсем осознанно, зато искренне, глубоко-преглубоко любила она его, называла другом настоящим и ни за какие коврижки не хотела, не собиралась расставаться с араповатым «дядей-мальчиком». Её так и подмывало рассказать о нём, в первую очередь, матери – отца сторонилась, наедине с «папенькой» быть не желала по причине известной, догадочной; «маменьке» ж едва не проболталась как-то: «А дядя-мальчик подарил мне лесного человечка!» Удерживало то, что Анатолий строго-настрого запретил ей рассказывать об их тайных встречах. «Иначе никакая-то не будет тайна ужо…» Подспудно сознавала Клава: даст волю языку – влетит по первое число Толе! Допустить этого не могла.

Прежние друзья Клавины, к примеру, Саша Охлопков, Нина Богомазова да и другие дети папенькиных знакомых, вхожих в элиту городскую, были неинтересны, откровенно скучны ей. В подмётки не годились Анатолию. Холёные, вышколенные, никогда в глаза не посмотрят, не скажут, что думают на самом деле.

– …к обеду вышвырну за борт! Доплывёт – пойдёт тайге на съедение, не доплывёт – чтож, невелика потеря!

Николай Николаевич Мещеряков, конечно же, кривил душою. Человек дисциплинированный, строгий, требовательный к себе и к подчинённым, он вместе с тем был однолюбом. Военная косточка, армейская суровая закалка-выправка сочетались в нём с чувством постоянства, которое лично он полагал одним из наиважнейших и обязательных в людях. И уж если пришёлся ему по нраву Анатолий сын Глазова, если учуял в парне что-то настоящее, кремневое, то отношения своего не изменит, хоть ты тресни. Тут надо тако-ому произойти из ряда вон выходящему, что и представить невозможно… Правда, не учёл Николай Николаевич малости самой: в те минуты, когда грозился вышвырнуть Толю за борт, вон! рядом Клава находилась и за чистую монету слова капитана приняла. И – разволновалась не на шутку, тем более что пережила несколько минут назад очередной нервный припадок и до конца ещё не отошла от приступа. (Не кстати добавим: путешествие по Лене-реке на великолепном пароходе-музее было одним из средств исцеления девочки: красоты природы, свежий воздух, сама смена обстановки…] Невдомёк было Клавушке, что Мещеряков ни в жисть не спишет на берег такого отличного работника, она и выражения этого не знала, но знала одно: её славному «дяде-мальчику» из-за неё, из-за неё!! не просто острастку дают основательную – подступает беда великая… Толю выручать надо! Не поздно пока… Но как? Как?!

bannerbanner