Читать книгу Звукотворение. Роман-память. Том 1 (Н. Н. Храмов) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
bannerbanner
Звукотворение. Роман-память. Том 1
Звукотворение. Роман-память. Том 1
Оценить:
Звукотворение. Роман-память. Том 1

4

Полная версия:

Звукотворение. Роман-память. Том 1

А если и попадались на каком берегу избёнки, срубы, якутов незатейливые хижинки-мазанки, рыбацкие снасти, похожие на тенёта, заимки… то мнились они скорее дополнением, украсой, декоративными прелестями, а не одинокими вместилищами таких же одиноких, неминучих и неисповедимых человеческих судеб. Потому что не верилось даже, что в краях этих помимо тайги возможно ещё былиночкам людским тяготеть… Иное представлялось: нет места горемыкам под солнцем живым, лишние они на земле-власянице… что удел сынов и дщерей смертных – Христовы тяготы носить в приделах не здешних, не тутошних – в Бог весть какех!

В один из вечеров дивных, когда «ГРОМ» рокотал мерно по скатёрке лазурной-зеркальной, скользил курсом единственным в лето не бабье покуда, Толя на излюбленном пятачке своём находился, на деке – на деке, им же и выбранном, умилялся панорамой проплывающей да тягучую думу пытал. Внезапно закашлял, заурчал с перебоями двигатель – замер-заглох, подавился будто милями, позади кормы которые, либо перед бушпритом (на пароходе всё напоминало настоящее морское судно!), что стрелой нацеленной указывал направление на север… И тотчас ошпарила отовсюду безгласица немовейная, прям-таки колокольчики в ушах зазвенели! Несказанная, невыразимая тишина с поднебесья ширного, с Лены-тайги стекала за борт и… она же на палубу парохода восходила-вплывала и вновь струями мощными, незримыми, словно власы девичьи призрачные-угадываемые, оттуда на плечи реки ниспадала, где средь волн исчезала, чтобы опять воротиться и – до бесконечности так… Она, немота сущего рядом-вокруг, то поплёскивала реденько, то дуновениями нежными обвевала лицо, то звуком случайно оброненным, откровенным шептала: многолика и прозрачна я… найдёшь, что душенька пожелает в мгновении каждом отдохновенном нашем, только не проворонь, слышишь?.. Но вот, через ми нуту-другую, исторгла вдруг стогласье цельное. По ней, ж-жив-вой! застучали, будто по наковальне, рабочие, спецы от механики железной, к ремонту срочному приступившие – переродилось молчание. Забурлило, заклокотало на десятки ладов, снова впряглись силы лошадиные и поволокли со скрежетом, с монотонностью, лямочкам-бур-лакам подстать, вдоль берегов обрубистых тайги по большой воде пароход – воротилось всё на круги своя, недолго трудяги колдовали-чинили. А Толя стоял, стоял… – не мог забыть тихости и кротости мира, коих не ценил-не замечал прежде, о чём просто не догадывался. Ведь вот что странно: человеку-то, оказывается, для полноты чувственной, для души человеческой же(!) потребна малость самая: капелька росы на стебельке, глоток тишины искренней, возможность шажок чуточный в сторону от стези сделать. И – в беличье колесо!! До умопомрачения!! Выматывая жилы, разматывая свойный клубок нервов!! Опять. Опять, опять!!! Дабы не отстать якобы от жизни загребущей… И ещё: упиваясь тишиною, завороженно и даже одичало сердцем к ней стремясь, подсознательно, неизреченно проникся он, Толя, смутной, до конца не оформившейся живой мыслью, что тишина эта сродни сосуду драгоценному, в коем ТАКОЕ!!! храниться должно, ТАКО-О-ОЕ… – и уж, по крайней мере, не стук молотков-топоров и гаечных ключей!

…Спустя недели две после начала плавания столкнулся Толя на палубе нижней с девчушкой голубоглазой – дочуркой единственной Горелова, наследницей миллионов его. Была она вся в белом, из-под шляпки и вуали, паутиновой будто, на самом деле плотно-муаровой, но с отливом настолько волнующе-волнистым, легчайшим, что казалась сотканной паучком-добрячком; из-под них струились на лобик прямой, чистый, на крохотные плечи золотисто-каштановые локоны, показалось Анатолию, вьющиеся и – а это не показалось, ибо воистину так было – до волосиночки кажинной ухоженные, на подбор… В руках девочка держала куклу необычайную и певуче лопотала ей на ушко секреты заветные… Толя неуклюже, рывком посторонился, незнакомка с грацией премилой реверанс сотворила, потом, улыбнувшись, куда-то дальше поплыла… сказочное диво… фея… а он вослед глазел и поражался, и не чувствовал под собой палубы, сердце стучало, тукало и вокруг комочка впечатлительного ширилось что-то новое, странно-хорошее, трепетное, отдалённо напоминающее то чувство, которое охватило мальчика ни с того ни с сего во время поломки недавней в машинном отделении, когда спустилась с неба тишина… не так ли осеняют крылом божественным, ангельским, ибо нарастает томление в груди и невесть откуда вот-вот придёт СЧАСТЬЕ… ну, пускай не само оно, его прообраз, первая ласточка, – зато свыше и по зову тайному, выстраданному… И не нужно имя искать – Лебяжечка оно… Произнеси, не стесняйся умилённости, ласковости – их нам ой, как недостаёт!

Бугрятся мускулы; гарь и пекло адовые; грохот-гуд огня; бесноватые блики полымей; восьмого пота нет; угля сажей не замараешь; мозоли роговатые в пол-ладонищи; лопата жвых, ж-жвых!! железо клокочет-переворачивается в утробе механической; окалина брызжет, ревмя огрызается шипением стозмейным, вспышисто бьётся в нутре – не подступись!; Кузьмич кряхтит, сволочится; пить… пи-ить… а некогда, нельзя и мутится, черствеет рассудок; дрожь, вибрация сквозь стопы обе до кончиков ногтей аж… что ещё??? – Толя пахал нещадно в чаду, нахраписто, угорело пахал и помнил, хранил в душе тишину ту благоговейную – паузу! – равно как и видение прелестное, стан-силуэт лилейный… мечтал о встрече новой-случайной с прекрасным, молочно-берёзовым чадом, реверанс невесомый девочки вторично лицезреть… локоны шелковые кончиками пальцев своих осязать (сам себе в этом не признавался!]… ненароком… а что?., а что?!. Почему бы и нет?..

Бездыханная лепота, когда остановился пульс в организме стальном «ГРОМА», девчушка сказочная, личика которой не разглядел, заприметил лишь беспредельность, что ленится в очах, вызрил власы – кудель позлащённую? струи водопадные словно, спереди чёлочкой… – всё это повторилось необычно, странно… Так возвращаются хорошие, добрые сны, если думать и грезить о них, тосковать сладко и ждать, ждать в восторженном забытье…

Был вечер призрачный, воздушный… сквозь вязь волнительную волн, широко, выразительно и неотделимо от глади водной проступающую наружу, издающую плеск мягостный, пленительный, сквозь толщу омутовую и текучую во глубине тёмной-непроницаемой взору… сквозь что-то ещё, словами неописуемое, угадывалось, виднелось чуть-чуть… лицо Лены – переливающийся абрис отрешённости вековой от мировых скорбей, страстей, страстишек… И не лицо, – лик! Лик, готовый принять в средоточие, в лоно своё Толину тоску-печаль… Лик, лик, готовый до штришка, до былиночки донной явить собственное сопереживание-таки, не равнодушие, не отринутость внешние, кажущиеся, а именно сострадание человеку… В возвышенные минуты, о которых речь, Толе показалось, что Лена и есть та самая девочка, изображение коей застало его внезапно, когда находился на деке, и тогда же, в мгновение ока, предстала незнакомочка ему вся, словно сфокусированная силой небесной на тончайшей плёнке блискучей и ею же, пелеринкой сей, подёрнутая, занавешенная, будто вуалью, фатой газовой… Два образа – родная река и чудесная девчушечка – слились в сердце… Он обомлел. На него необычайно сильно подействовало увиденное и… услышанное – воротившаяся вскоре тишина… Итак, он стоял на деке. Отовсюду веяло заунывным и щемящим – веер ли? парус белый? несли встречь токи освежающие, тёплые, искренние. В глаза же ему смотрело изумительное, алмазинке чистородной подобное личико вполне обычной земной девочки, и настолько озарено оно было закатным огнём, что даже зыбкая, колышащаяся мерно вода под килем не могла смыть очертания губ, носика, лба с аккуратной чёлкой.

Веяло заунывным и щемящим… веяло чем-то солодким, дрёмным… по весне ласково-мерцающим и облагораживающим пилигрима любого. И красиво-неповторимою делалась грустинка невольная, поднимающаяся надокрест и – парящая? обволакивающая? обдающая?.. Красиво-неповторимою и до конца нерастраченной… Успокаивала, укачивала, будто это кручинушка тихая, не чувство неизъяснимое, а колыбель для души…

Да, он обомлел. Баюкался на волнах качельных «ГРОМ», мальчик от непосильных трудов праведных передых себе организовал, а лицо девочки, которое романтичная натура его приняла было за Лены лик, восходило к нему… длилось действо фантастическое секунды считанные, но впечатление производило неизгладимое. Дрожью-трепетом проникся Толя. Что, что было это? Галлюцинация?? И в момент, когда прикоснулось бесплотное нечто-распрекрасное к Толе, когда глаза в глаза сошлись оба, рухнули в никуда, в тартарары монотонные шум-трескотня машинные, исчезла вибрация, легчайшая здесь, снаружи, словно совсем пропала некая сеточка металлическая, наброшенная невидимой рукой на остов судна, – безмолвие вновь обуяло мир. И вздрогнул Толя… Провалился в пустоту невыдуманную… Оглушённо стоял, буравя толщу водополую… Пот градом… «Что, что сталось? – думал он, а может, не он, может, думало что-то вовне его и заставляло учащённо биться пульс… – чур, чур меня!!» Сам же продолжал шарить глазами по пучине стелющейся, успокаивающейся… Увы! Увы, померкла мара, божественнный идеал (не иначе!) стаял-пропал, и только мнился след незримый – недостающего лица зияющий оклад… Странно… Ничегошеньки-то и нет…

Но что было? Неужели и впрямь – галлюцинация?!

И наваждение не кончалось, нет! Анатолий отчётливо понимал: пусто, плавно за бортом, лишь его собственную тень, ломкую, несмываемую, лйзывали волны, волны, волны… Эх! Была бы Лена не рекой, а живою девонькой, то наверняка бы сердечко ейное распирало всё то же непостижимое чувство приподнятое – противоположное ревности оно!..

Плыл вечер, солнечный и смуглый… Вечер, когда повторились красота одухотворённая и тишь завораживающая только для него будто. Повторились и околдовали… Щемящую жажду души не избыть! Ему, очарованному, немедленно, срочно, позарез! нужно было увидеть ту самую девчушку, иначе, он знал, произойдёт обвал – рухнет мир!!! Загнанно колотилось подростка сердце, кровь прилила к щекам, щёки горели. Не ведая, что делает-творит, поправ приказ строжайший Мещерякова «на главную палубу – ни ногой!», Анатолий решительно ступил на сходень, рванулся наверх, туда, где жили, гуляли, бесились с жиру и по-своему несчастны были другие такие… и не такие человеки.

Махом пересёк дек, – выше, выше…

ОНА была одна – вся в червонном вечере – на палубе и мечтательно, нежно, ласково-кротко с озорнинкой и непосредственностью смотрела перед собой – на него. Толя впился глазами в сон-не сон: да-а… фея Розы в обрамлении дикой, за четыре предела уходящей и благоуханной вовсю чаровницы-весны поздней… на фоне Лены… едва читаемых вдалеке из-за разлива необъятного чащоб, скал, просто каёмочек береговых… и снова тайги, тайги, тайги… без чего вообще немыслима панорама сибирская…

Завидев Толю, девочка вздрогнула, но в лице не переменилась – по-прежнему куколкой разве что не фарфоровой в упор глядела на запыхавшегося, чумазого, как чертеняка, пацана и…

…и теперь он смог её получше изучить, открыть… Малюсенький курносик, тонкие губки, глаза, просто глаза, обычные, с капельками печали на дне зрачков… словно две слезиночки, две пронизи, два королька влажных применились туточки… два светлячка! придавших умильное и доверчиво-доброе, с наивинкой, выражение лицу и невольно примагнитивших к себе сторонние взоры… Ямочки-яблочки на щеках с родинкой робкой, едва заметной, будто пальчиком кто взял да и придавил чуточку самую кожицу-то молочную в загаре пеночно-песочном, первом… Подбородок овальный, крохотный… Вот и весь, собственно, сказ, портрет весь. Однако было в облике девочки что-то такое, необычайное, таинственно-летящее, но и с личиком этим неразлучимое ни при каких, казалось бы, обстоятельствах, что-то не по годам ей и что не просто притягивало – втягивало, погружало в бесконечность свою матовую и в чём разобраться с первого раза невозможно было никак. Измученная, обессиленная красота…

– А я вас уже видела! Раньше встречала! Вы внизу работаете – и после молчания минутного (не замешательства!) – вы всегда чёрный такой? В саже?! А это что на лице у вас? Вам больно, больно? Хотите, я скажу папеньке и он велит Филе, ну, доктору нашему, Лазарет Лазаретычу, вылечить вас? Хотите? Папенька мне ни в чём не отказывает! – тут лицо её, нечаянно ли? подёрнулось от глаз идущей завесой дымчатой измученности и бессилия ранних, на грустиночке замешенных и подмеченных остро Анатолием… – А хотите – и снова просветлело небесно – я вам сыграю «БАРКАРОЛУ»? Хотите, хотите? Но сначала вам нужно умыться!

Вынула из нагрудного батистовый платочек…

– Погодите-ка!

…послюнявила его, к Толе шагнула, на цыпочки привстала и приложила лоскутик белейший ко лбу мальчугана, затем кончиками пальцев, «подушечками», по горящей его щеке провела – осторожно, мягенько. В изумленьи:

– Вот я сейчас ототру, поглажу и ни капелечки больно не будет! Ага?!

Так и сделала, после чего взяла по-хозяйски Толю за руку и повела его, не упирающегося, за собой, в сказочный Сезам, лопоча по пути о том о сём, чем ещё больше смутила послушно идущего подростка.

Самое время добавить: «ГРОМ» служил Родиону Яковлевичу верой и правдой не первый год и оборудован, отделан был, особенно внутри, по классу люкс с плюсом-воскликом, на любой вкус, на натуру с откликом! Убранство кают, салонов многочисленных, перепланированных, где-то соединённых, а где-то и образующих анфилады в местах для оного изначально не предусмотренных; смешение стилей, нечто вроде эклектики; нагромождения фолиантов в шкапах разнообразных по форме и размерам; обилие блеска золото-хрустального, лепнины, антиквариата и далеко не безделиц отовсюду поражало самое изысканное воображение и удовлетворить должно было необузданную любую страсть-фантазию. Поставцы с резьбой… ковры восточные… клетки с птичками… аквариумы с рыбками… Диваны-кресла, работы ручной и лаком сверкающие, покрытиями забранные… вазы, иные в рост человека, гобелены, свечи в подсвечниках и в канделябрах витиеватых, люстры ажурные и массивные, иконы-иконки вперемешку с картинами, полотнами передвижников (и всё оригиналы, оригиналы!], а перед окладами – статуэточки, фигурки нелепые-лепые, россыпи экзотических заморских «штучек-дрючек» на стеклянных, мраморных специальных стеллажах, подставках… Полочки, полочки, полочки, заставленные чем попало, чем попало! но – то ли из минералов-самоцветов уральских, то ли из стекла венецианского, то ли – дерева эбенового… А на стенах, вразброс, хаотично и вместе в хронологии, последовательности просматриваемой: оружие древнее и старинное, доспехи рыцарские времён людовиков, карлов, наполеонов… и на поверхностях резьба, инкрустация, чернь, виньеточки да филигрань с эмблемами! Огромные шахматы – слоны из слоновьей же кости, шахматы поменьше – на клеточках выстроенные перед парадом ли, сражением генеральным бронзовые ополчения… Одеяния – камзолы, шитые золотом, нечто непонятное-удивительное с позументами, что-то совершенно нерусское, но сплошь в бисере, в стеклярусах, а неподалёку – родные сарафаны ситцевые… шелка, пан-бархатные платья и на столиках – головные уборы, короны, также салфетки камчатные, орнаменты, вязание и кроены необычайные в простоте именно, спокойствии своих на фоне кричащего пира-ампира, ибо невесть сколько античного и под старину размещалось тут… Пестрота тонов, цветовых гамм, смешений-смещений откровенных множества оттенков, колеров, дисгармоний, вплоть до насыщения плотного фарблёного стекла казались несопоставимыми хотя бы по причине кучности их и радужности не к месту… Изурочья по серебру, фарфору тонкому-китай-скому, росписи по дереву невиданных пород, шкатулочки, шкуры с выделкой на полах и прямо на ворсе по щиколотки, бутыли с винами коллекционными-выдержанными эпох минувших и непременно искрящиеся в светах льющихся, штуковины механические-заводные (о чём Толя позже проведал] и в нескольких ящичках причудливых под стеклом створчатым-раздвижным – каменья крупные, драгоценные: опалы, в том числе чёрные, редчайшие! жемчуга в раковинах и просто на песчаных подстилочках, рубины, алмазы негранёные, сапфиры да изумруды… опять же бок о бок с яшмой, малахитами, александритом – не от хозяйки ли медной горы подношения… за что вот только?! В большущем, замыкающем анфиладу целую помещений каютных салоне Анатолий и вообще обомлел. Как минуточек пару назад, хотя ему-то казалось, что в Сезаме дивном пребывает вечность целую…

Посреди залы настоящей, выложенной мрамором белым в прожилках голубоватых, на возвышении небольшом стояло… – что это?! Гигантское снежно-ангельское крыло? А второе где же?? А может, колоссальных размеров серебристый, светлозарный лебедь?! Или… Толя не мог уразуметь. Утопая в пушистых разводах напольных, бороздя вслед за девочкой невиданное доселе, он инстинктивно вобрал голову в плечи… зажмурился даже… Озирался если, так с восторгом мучительным – был раздавлен… вознесён!! С него хватит… Но что это? ЭТО… переливалось, сверкало, излучало силу магическую, метало искры-молнии, разило огнём-жаром чермным, бросало в дрожь похлеще, чем изображение на волнах, недавнее, но уже почти позабытое, отодвинутое на второй план за время скоротечное «экскурсии». Что ЭТО?.. ОНО притягивало – отталкивало великолепием пышным…

– Садитесь, садитесь! Прямо сюда вот… Что же вы?

Управляемый девочкой, не сразу, но таки послушно присел на краешек стульчика с оббивкой в розочках глупых. Он спал, он боялся, что сей миг очнётся, выйдет из паморочного забытья и улетучится, развеется многоцветье, исчезнет волшебство фееричное, сгинут чары неземные сна, грёз наяву… а их место займёт огненная пасть топки, лопаты ж-жвых, восьмого пота нет, угля сажей не замараешь… что «тама» ещё?!

– Слушайте!

Не-т, ЭТОГО он уже не мог перенести!

Ноздри его раздулись, затрепетали…

Никогда, нигде, ничего подобного он не испытывал.

Билось и не билось сердце в груди. Сердце больше ему, Анатолию, не принадлежало! Было во власти ЭТОГО… кощунства родного!!!

Самая родимая боль…

Самая желанная тоска…

Что же ЭТО???

Оно вырывало сердце – из сердца сердце! вырывало, оставляя мякиш полый, который не в силах был сопротивляться. Мотыльком преданным ОНО металось, неслось к огню несуществующему и вместе с тем полыхающему – но вот где, где?.. Обжигало, воспламеняло неизведанной прежде страстью, лучами мощными и незримыми… Ненасытно было, о-о, как ненасытно было ОНО, ибо возвращалось, возвращалось (а уходило ли вообще?), вернувшись же на останки бренные, на мякиш, зашедшийся в пульсе, в рыданиях, в ожидании возвращения этого, снова и снова набрасывалось с приговором бессмертным своим, вновь и вновь выкорчёвывая из плоти живой суть, ипостась, чтобы опять и жестоко вырваться прочь, выгнетая, изнутряя донельзя обитель души, но и даруя невыносимое счастье вечного высвобождения такого – сердца от сердца, сердца от сердца! сердца от сердца!! Даруя бесчисленное количество раз и по нарастающей… Агоги…

Он чувствовал: плачет. Боялся шелохнуться, ничтожный, беззащитный под напором медовой и полынной чистоты, в пламенах жгучих и нестерпимых…

Но качался мир, влекомо и притягательно звучала музыка Петра Ильича Чайковского и он, переродившийся, встал… Он видел ЭТУ музыку. Так прозревают слепцы. Нежно-нежным крылом забилась она о брег сердешный и словно отозвались эхом многоголосым зазывные, тёплые дали – во черни[2], мшаринах, в кровавых разлучных слезах и с памятью светлой, святой… о завтрашнем дне.

Толе казалось: летит, парит в струях наплывных, стозвонких – встречь судьбе. В счастливый придел!..

Он – шёл. Неосознанно. К девочке. К роялю. Выпучив глаза, вздёрнув руки (по-шатунски – лапищи), тотчас опустив их, потом за голову схватившись и шепча губами молитву незнаемую, на алтарь Музыки приносимую…

Он НА МУЗВІКУ ШЁЛ!..

…остановился инструмента подле, взглянул на клавиши, на ручонки принцессы – испариной покрылся лоб, дрожь в коленях не унималась… Молчал, внемля…

А музыка продолжала звучать.

Ах, как же звучала она! И не было ничего вокруг, в нём самом – нигде, никогда и ничего, оказывается, не было и в помине – ни этого огромного плавучего музея, ни Кандалы Старой, ни тайги, сквозь которую широко и плавно струит величавая Лена, ни Зарудного. Ничего, кроме невесть откуда взявшейся, им самим не подозреваемой его… его ли?? души – души истинной, доселе неведомой, не предполагаемой даже… кроме движения – по живому, её, души этой новорождённой, в душу старокандалинскую, всегдашнюю, чтобы поддержать сердечко-то, мякиш, который с каждым звуком всё более метался, мучался в груди, разрывался и не мог разорваться на части.

…Несколько лет назад впервые он ощутил потребу из лоскутков бересты, камушков, обточенных временем ли, волною накатистой, из молоденького и крепкого кедрача – да из чего попало, буквально всего! – разные игрушки и куколки мастерить. Что-то получалось, что-то не очень – его привлекал сам процесс, зуд в пальцах унять хотелось, да полюбоваться после на творение рук своих. Так вот, страстишка оная час от часу становилась забористее и куды-ы там испарилась? – напротив, за грудки инно брала! Не отпускала! Поделки, что выходили из-под рук золотых, ублажали малышню. Он щедро дарил детворе бедняцкой милых, забавных дружков, ни на что не похожих, и только «лесного человечка» оставил себе – то была наилучшая, удачнейшая работа, поскольку с особенным, радостным подъёмом, по наитию, вдохновенно лепил-вытачивал «товарища по несчастью», любил, одухотворял куклёнка, делил с ним печали и светлые минуточки редкие, разговаривал с игрунчиком и когда трудился над ним, и тем более после, ведь лесовичок всёшеньки разумел, хоть и не отвечал, нем был, нем, но не глух и охотно помогал сиротинушке… Прошкой! называл Толя с горечью сладкой деревянного небожка. И берёг пуще ока зеницы…

И вот сейчас, музыку слушая, проникся мыслью-озарением: впредь также будет разные диковинки создавать, глядишь, на хлеб-соль… хоча-а… Мысль сия стала предтечей потока иного, неожиданного. Вспыхнув, не померкнув, толкнула сознание… И выкристаллизовалось главное решение, кремневую твёрдость обрело, ясность полную и ошибки здесь, сомнений малейших не было.

Тем временем кончилась Музыка…

– А меня Клавой зовут. Давайте знакомиться!

«…а меня клавой зовут… давайте… знако… клавой зовут…»

И он не выдержал, не стерпел: вон, шеметом бросился, анфиладу, дворцовую ажно, в обратном направлении пронзив, на свет вынырнул из сокровищницы сказочной, чуть ли не прыжком – вниз, туда, где жил-пахал, выхватил из закутка, ему выделенного, «ПРОШКУ» (тот дремал прилежно!] и они уже вдвоём(!) наверх помчались, в рай запретный, где один из них, он, Толя Глазов, оставил не частицу – часть огромную себя и часть эта растворилась без остатка в звуках чарующих, в образе Лебяженьки-феи по имени «…а меня клавой зовут…»; рывком взметнулся он вдругорядь за последние полчаса без малого наверх, одним-единым махом преодолел барьеры, запреты, приказания… и, не говоря ни слова, протянул на ладони «братишку»…

– Это мне? Ой, здорово как! А у него имя есть?

5

…«ГРОМ» продолжал свой путь по широченной, в жизнь человеческую, Лене-реке.

Толя и Клава подружились. Им нравилось тайно от всех встречаться в укромных местах, которых на большом пароходе было предостаточно, заранее договариваясь о времени и месте свиданьица очередного, хотя общение дочери миллионера с простым, забитым пареньком, вкалывающем без продыху-разгибу по десять-двенадцать часов в сутки, походило на бунт против норм-приличий светских, социальных, так сказать! Толю подкупала в девочке чистота. Чистота и непосредственность. Знал: отец Клавы – изверг, но разумел также, что дети, маленькие, не повинны в грехах и преступлениях родителей. И уж подавно пороки грязные отцов не распространяются на таких вот очаровательных «маловок», созданных природой самой из упований, надежд на грядущее благолепие мира – не должны прорастать плёвела сорные на ниве нежной, богданной!.. Жизнь научила его жить: думать и поступать по высшей справедливости, не по годам мудро. Девочка представлялась ему открытой книгой без слов. Текст решил написать сам и этим бросить вызов миллионеру, отнять у него дочь. Конечно, он только подсознательно, безотчётно думал про такое и побуждения оные носили поначалу не определившийся до конца характер, однако бежали дни, пропадали за кормой мили сибирские и в сердце подростковое отчётливей и настойчивей билось желание спасти Клавушку от алчности, присущей барчукам, сохранить в ребёнке безгрешность и святость земные… «Покуда рядом – не дам сатане на растерзание душу кристальную!» – примерно так думал он, заодно понимая, что поступая столь верно, решительно, целенапористо, непременно отмстит(!] и за собственные раны былые, и за боль Кандалы всей. Не по возрасту ответственный, серьёзный выбор свой сделал не сразу. Но в одночасье. Излишне говорить, что Клаву в планы сии не посвящал и что относился к ней не как к объекту некоего эксперимента – относился к Другу нежно, заботливо – как к чему-то сокровенному, дорогому, за что готов был биться не покладая рук, по крайней мере, попытаться, ведь ещё неизвестно, когда встретит-найдёт Зарудного… А на пароходе этом он, похоже, будет долго, не одну навигацию: Кузьмич явно сдаёт, так что… Встречаться же с Клавушкой вдали от сторонних глаз-ушей было здорово и полезно – прежде всего, для неё!

bannerbanner