
Полная версия:
Рассказы о жизни домовой ведьмы Хионии Мэклай
Они стояли у окна, смотрели, как город засыпает под первым снегом, и знали: впереди ещё много дней, много разговоров, много споров и примирений. Но этот день — их первый общий день как семьи — они запомнят навсегда.
Глава: Первый день вместе
Когда за гостями закрылась дверь, в трактире стало непривычно тихо — будто весь шум, смех и звон бокалов унёс с собой уходящий вечер. Хиония и Маркус остались одни в уютном номере под самой крышей. За окном всё ещё сыпал снег, но теперь он не кружился в весёлом вихре, а ложился спокойно, укутывая город в мягкую белую шаль.
Первым делом они принялись разбирать подарки и пересчитывать деньги. Коробки и свёртки стояли на столе и на подоконнике — кто-то принёс изящные чашки, кто-то — пучки сухих трав, кто-то — книги с закладками, будто заранее знал, что эти страницы будут особенно важны. Деньги аккуратно складывали в шкатулку, которую тётя Мира ещё до свадьбы отдала Хионии: «Пусть будет ваш первый семейный запас. На что-нибудь хорошее».
Маркус считал купюры, хмурил брови, будто от серьёзности момента, а потом вдруг улыбнулся и тихо сказал:
— Знаешь, мне кажется, тут хватит на котёл побольше. Или на целую полку для трав.
Хиония рассмеялась, чувствуя, как внутри разливается тихое, тёплое счастье: не от денег, а от того, что он сразу подумал о её делах, о её мире.
— Или на оба, — шепнула она, присаживаясь рядом. — Пусть будет и котёл, и полка.
Потом она вдруг зевнула — тихо, прикрыв рот ладонью, но Маркус сразу это заметил.
— Ты устала, — сказал он уже не шутливо, а мягко, по-настоящему заботливо. — Давай помогу.
Хиония кивнула, не скрывая облегчения. Платье с корсетом, хоть и сидело красиво, за весь день успело стать почти невыносимым: корсет стягивал, швы натирали, а волосы, уложенные в сложную причёску, тянули голову вниз, будто стали вдвое тяжелее.
Она повернулась к нему спиной, чуть склонив голову, и прошептала:
— Помоги расплести… и снять всё это. Я больше не могу.
Маркус подошёл ближе, осторожно, будто боялся что-то сломать. Сначала он принялся за шпильки — вынимал их одну за другой, и каждая, падая на пол с тихим стуком, будто снимала с неё ещё один слой свадебного дня. Потом распустил косы, и волосы тяжёлой волной упали ей на плечи и спину. Хиония едва слышно вздохнула — так, будто впервые за день смогла по-настоящему вдохнуть.
С платьем пришлось повозиться: застёжки и крючки не хотели поддаваться, корсет держался упрямо, будто хотел сохранить торжественность момента. Но Маркус не торопился, не злился, не вздыхал — он делал всё спокойно, терпеливо, иногда тихо спрашивал: «Так нормально? Не больно?» — и Хиония только кивала, чувствуя, как с каждым расстёгнутым крючком с неё сползает не только ткань, но и напряжение, копившееся неделями, месяцами, годами.
Наконец она осталась в простой нижней сорочке, свободной и мягкой, и тут же обхватила себя руками, будто только теперь почувствовала, как сильно замёрзла под всеми этими слоями шёлка и кружева.
— Прости, что так долго, — тихо сказал Маркус, складывая платье на стул и аккуратно расправляя складки.
— Не извиняйся, — улыбнулась Хиония. — Ты всё сделал правильно.
Она подошла к кровати, села на край, потом легла, вытянув ноги, и закрыла глаза. И тут же снова открыла, чтобы посмотреть на него.
— Ты тоже устал, — сказала она. — Ложись. Мы наконец-то можем просто… быть. Без спешки.
Он улыбнулся, снял куртку, сел рядом, потом лёг, не слишком близко, но так, чтобы чувствовать её тепло. Они лежали рядом, смотрели в потолок, где в свете лампы плясали тени от снежинок, и молчали. И это молчание было не пустым, а полным: в нём были и смех гостей, и музыка, и танец, и вуаль, кружащаяся в руках подруг, и тихий голос его отца, и чашка чая у тёти Миры, и даже тревога, которая когда-то сжимала сердце Хионии.
А потом она заснула — сразу, глубоко, без снов, будто весь этот день наконец-то отпустил её. Маркус ещё немного полежал, прислушиваясь к её ровному дыханию, потом осторожно накрыл её краем одеяла, улыбнулся своим мыслям и тоже уснул.
Утром их разбудил солнечный луч — редкий, но яркий, пробравшийся сквозь снежные тучи и упавший прямо на подушку. Хиония открыла глаза, сначала не поняла, где она, потом вспомнила: свадьба, снег, танец, вуаль, подарки, тихие руки Маркуса, расплетающие её косы… И улыбнулась.
Рядом тихо дышал Маркус. Она осторожно, чтобы не разбудить, провела пальцами по его плечу, потом села, потянулась, чувствуя, как приятно, когда ничего не стягивает и не давит.
В стоимость номера входил завтрак, и вскоре в дверь постучали: служанка принесла поднос с горячей кашей, булочками, мёдом и чаем. Пахло так уютно, так по-домашнему, что Хиония вдруг почувствовала, как сильно соскучилась по дому — по их с тётей Мирой маленькой квартире, по запаху трав, по скрипу половиц, по чашке, которую она всегда ставила на одно и то же место.
Они позавтракали, смеясь над тем, как неловко держать ложки в чужой комнате, как странно есть из чужих тарелок, будто это уже не совсем они, а какие-то другие, праздничные версии самих себя. Потом собрали вещи: шкатулку с деньгами, подарки, аккуратно завёрнутые в бумагу, платье, которое Маркус бережно упаковал, чтобы Хиония могла потом показать его дочке и сказать: «Вот в этом я была, когда мы с папой стали семьёй».
И наконец вышли на улицу. Город уже проснулся: снег хрустел под ногами, воздух был колючим, но чистым, а солнце, хоть и не грело по-летнему, светило так, будто специально старалось сделать этот день светлее.
Они шли по знакомым улицам, держась за руки, и Хиония чувствовала, как с каждым шагом её волнение уходит, уступая место чему-то новому — не страху перед будущим, а предвкушению. Скоро они придут домой, и тётя Мира встретит их, обнимет, скажет: «Ну вот и всё. Теперь вы вместе», и заварит чай, и они будут сидеть на кухне, рассказывать про вчерашний день, смеяться и иногда замолкать, чтобы просто послушать, как тикают часы и потрескивает огонь в печи.
Когда они подошли к знакомому крыльцу, Хиония остановилась на секунду, глубоко вдохнула морозный воздух и тихо сказала:
— Мы дома.
Маркус улыбнулся, крепче сжал её руку и кивнул.
— Да, — сказал он. — Теперь это и мой дом тоже.
И они поднялись по ступенькам, открыли дверь — и попали в тепло, в запах трав и свежего хлеба, в голос тёти Миры:
— Ну наконец-то! А я уж думала, вы решили остаться в трактире навсегда!
Хиония рассмеялась, бросилась к тёте, обняла её, и в этом объятии было всё: и благодарность, и любовь, и чувство, что теперь всё будет хорошо.
Теперь они будут жить здесь — втроём, а скоро, совсем скоро — вчетвером. И каждый день будет своим, особенным, наполненным бытом и магией, ссорами и примирениями, тихими вечерами и громкими разговорами. Но главное — они будут вместе. И этого было достаточно.
Глава: «Между лекциями и схватками»
В первое время после колледжа жизнь текла неровно, будто Хиония шла по брусчатке в расшатанных башмаках — то спотыкалась, то вдруг выправлялась и шагала увереннее. Она поступила в Институт магии, и беременность не стала поводом отступить. Скорее наоборот: ей хотелось доказать, что она может всё — и учиться, и носить под сердцем ребёнка, и не сломаться под тяжестью чужих взглядов.
Учёба давалась тяжело, но не только из‑за усталости. В коридорах института витал особый дух — дух «настоящих магов», где слово «женщина» звучало почти как оговорка, будто само по себе отменяло право на силу. Были преподаватели, которые смотрели на неё с искренним интересом, подсказывали, тянули вперёд. А были такие, чей взгляд будто ставил печать: «Тебе тут не место».
Особенно Хиония запомнила одного. Мужчина, заведующий кафедрой бытовой алхимии, говорил с ней так, будто она пришла не за знаниями, а за советом, как лучше варить суп. Однажды, после очередной едкой реплики, он бросил, глядя поверх её головы:
— Зачем ты ходишь на занятия, если всё равно в декрете, и ты женщина? Вот и сиди дома.
Эти слова врезались в память, как заноза, которую невозможно вытащить одним движением. Они не просто ранили — они заставляли сжимать кулаки и стискивать зубы, чтобы не расплакаться прямо посреди аудитории. Хиония тогда поняла: видеть его каждую неделю — это не испытание, а пытка. И она выбрала другой путь: не ходить на его лекции, готовиться в одиночку, а на сдачу прийти сразу к комиссии. Пусть это выглядело дерзко, почти вызывающе, но так она хотя бы сохраняла остатки гордости.
Сдача прошла неожиданно спокойно. Она стояла перед заведующим кафедрой, руки чуть дрожали, но голос звучал твёрдо. Отвечала чётко, без лишних слов, будто каждое предложение было кирпичиком в стене, которую она строила вокруг себя. Когда он поставил ей «четыре», Хиония едва сдержала улыбку. Она-то думала, что максимум на что может рассчитывать, — это тройка, а тут… Это была маленькая победа, но в тот момент она ощущалась как триумф.
Тем временем жизнь вне стен института шла своим чередом. Маркус работал, но не по специальности, о которой когда‑то мечтал. Он ушёл на фабрику по изготовлению мебели — туда, где платили стабильно, пусть и не так, как хотелось бы. Дни складывались из подъёма до рассвета, дороги сквозь промозглый туман, шума станков и запаха лака и стружки. Он приносил домой усталость, въевшуюся в кожу, и деньги, которых хватало, чтобы сводить концы с концами.
Но Хиония была недовольна. Не столько самой работой, сколько тем, что Маркус будто смирился, будто перестал мечтать. Ей казалось, что он сдался, и эта мысль разъедала изнутри. В редкие вечера, когда они оставались вдвоём, между ними вспыхивали ссоры — горячие, горькие, оставляющие после себя тишину, в которой было слышно, как тикают часы. В один из таких вечеров Хиония крикнула, сама не понимая, откуда в ней взялась эта чёрная волна:
— Может, мне вообще избавиться от ребёнка? Ты ведь не хочешь ничего менять!
Слова повисли в воздухе, тяжёлые, как камни. Маркус побледнел, будто она ударила его. А она сама испугалась того, что сказала, но гордость не давала взять слова назад. В ту ночь она ушла из дома, хлопнув дверью так, что задребезжали стёкла. Шла по тёмной улице, не разбирая дороги, пока холод не пробрался под пальто, и только тогда остановилась, дрожа всем телом.
Её никто не понимал. Ни подруги, ни даже Маркус, который смотрел на неё теперь с тревогой и обидой. Но была одна, кто всегда оставался на её стороне, — тётя. Та самая, что когда‑то забрала её с улицы, когда мать кричала, а дом казался чужим. Тётя не читала нотаций, не говорила «успокойся» или «ты не права». Она просто открывала дверь, обнимала и позволяла плакать столько, сколько нужно.
— Ты просто устала, — тихо говорила она, гладя Хионию по волосам. — И боишься. Это нормально. Но ты не одна. Слышишь? Не одна.
И Хиония цеплялась за эти слова, как за якорь. Она любила тётю так сильно, что иногда это чувство казалось слишком большим для одного сердца. Для неё она была не просто родственницей — она была той самой опорой, которую не могли заменить ни дипломы, ни оценки, ни чужие мнения.
Дни складывались в недели, недели — в месяцы. Живот становился всё заметнее, а терпение — всё тоньше. Бывали хорошие дни: когда Маркус приносил ей тёплый пирог, когда тётя смешила её историями из юности, когда на лекции кто‑то из преподавателей хвалил её работу. И были дни, когда хотелось просто закрыть глаза и проспать до весны.
А весна всё же пришла. Сначала робко — с капелью и серыми лужами, потом уверенно — с зелёными почками и тёплым ветром. И в самом начале этой весны, когда воздух уже пах не холодом, а жизнью, родилась девочка.
Хиония смотрела на неё и не могла поверить, что это чудо — её. Крошечные пальчики, сморщенное личико, тихий, требовательный крик, который вдруг сделал весь мир правильным. В тот момент все ссоры, все обиды, все горькие слова показались незначительными, словно их унесло ветром.
Маркус стоял рядом, бледный, растерянный, но счастливый. Он осторожно коснулся дочкиной ручки и прошептал:
— Она такая маленькая…
Тётя тихо плакала в углу, улыбаясь сквозь слёзы.
А Хиония, наконец, почувствовала, что всё было не зря. Что каждый шаг, каждая слеза, каждая победа и каждая ошибка вели её сюда — к этому мгновению, когда жизнь наконец-то обрела смысл.
Глава: «Четыре года между пелёнками и лекциями»
Учёба не закончилась с рождением дочки — она просто перетекла в другой ритм, тяжёлый, изматывающий, будто Хиония училась не в Институте магии, а штурмовала неприступную крепость, держа в одной руке учебник, а в другой — младенца. Каждый день был выстроен по минутам, и любая осечка грозила обрушить всю хрупкую конструкцию.
В институте друзей у неё почти не было. Магическая среда оставалась холодной к тем, кто выбивался из привычного шаблона, а Хиония с ребёнком на руках казалась всем чем‑то вроде помехи в стройной системе обучения. Лишь одна подруга из колледжа пошла с ней за компанию, да и та всё чаще вздыхала, глядя, как Хиония, сидя в углу библиотеки, качает коляску одной ногой и пишет конспект другой.
— Ты вообще спишь? — как‑то спросила она, протягивая Хионии горячий чай в бумажном стаканчике.
— Когда получится, — усмехнулась Хиония, поправляя сползшее одеяло на дочке. — А если не получится — значит, не судьба.
С некоторыми преподавателями ей всё же удалось договориться. Не из жалости — она не хотела жалости, — а из уважения к её упорству. Посещение лекций сократили, но взамен навалили столько домашней работы, что казалось, будто ей поручили разобрать целую библиотеку в одиночку. Бывало, Хиония сидела за столом до глубокой ночи, пока дочка спала, а потом ещё час проверяла, дышит ли она, прислушиваясь к каждому шороху.
Тётя была её якорем. Она не просто сидела с внучкой — она брала на себя всё, что могло освободить Хионии хоть немного времени: кормила, купала, укачивала, а потом тихо подсказывала, как решить особенно упрямую задачу по алхимической кинетике. Иногда они сидели рядом, тётя что‑то штопала или вязала, а Хиония бормотала формулы, пытаясь уложить их в голове.
— Ты справишься, — говорила тётя, не поднимая глаз от клубка пряжи. — Ты всегда справлялась.
И Хиония справлялась. Ездила на сдачи, сдавала зачёты, защищала курсовые, пока тётя сидела дома с малышкой. Четыре года так прошло — четыре года, когда каждый день был маленьким подвигом, а каждая сданная работа — маленькой победой.
К четвёртому году стало чуть легче. Дочку отдали в садик, и у Хионии наконец‑то появилась возможность посещать занятия целиком, не разрываясь между лекциями и кормлением. Она ходила по коридорам института уже не как тень, крадущаяся между парами, а как полноправная студентка, которая заслужила своё место. И когда настал день выпуска, она держала диплом в руках и чувствовала не только гордость, но и странное облегчение — будто сбросила с плеч огромный, годами копившийся груз.
А вот отношения с Маркусом становились всё тоньше, как лёд в конце зимы: вроде держится, но уже слышно, как трещит. Они жили рядом, но будто в разных комнатах, даже когда находились в одной. Маркус приходил с работы, усталый, молчаливый, и Хиония ловила себя на мысли, что не знает, о чём с ним говорить. Несколько раз она заикалась о разводе, но слова застревали в горле, словно она сама не верила, что готова их произнести.
Иногда Хиония смотрела на семью тёти и думала, как странно устроена жизнь. Муж тёти, которого она сначала едва замечала, постепенно стал для неё чем‑то вроде тихого, надёжного ориентира. Он не говорил громких слов, не пытался быть идеальным отцом, но делал простые, важные вещи: готовил ужин, чинил сломанное, мог утром сделать завтрак, если все спешили. Только лет через десять он стал для Хионии настоящим отцом — не по крови, а по поступкам.
Она помнила, как однажды, когда ей было лет двадцать, она сидела на кухне, уставшая после сессии, и он, не спрашивая, поставил перед ней тарелку с тёплыми оладьями.
— Ешь, — сказал он просто. — А то совсем себя загоняешь.
И в этом было столько заботы, что у Хионии на глаза навернулись слёзы.
Годы шли. Хионии исполнилось двадцать девять. Дочке недавно исполнилось семь, они только успели отпраздновать её день рождения — с тортом, свечками и смешными подарками, которые ребёнок искренне считал самыми лучшими. А через два дня случилось то, чего никто не ждал.
Отец ушёл тихо. Его нашла жена в комнате, лежащим у кровати. Хиония была в доме, в соседней комнате, но не услышала ни шороха, ни вздоха — ничего. Последние четыре года он много пил, и печень в конце концов не выдержала. Смерть пришла без предупреждения, без драмы, почти буднично, и от этого было ещё тяжелее.
Когда тётя вышла из комнаты, бледная, с дрожащими руками, Хиония сразу всё поняла по её лицу. Она подошла, обняла тётю, и они стояли так долго, не говоря ни слова, потому что никакие слова не могли сделать эту тишину менее оглушительной.
Дочка бегала где‑то по дому, ещё ничего не зная, счастливая после праздника. И Хиония подумала, что теперь ей придётся быть сильнее, чем когда‑либо, — не только для себя, но и для неё. Жизнь не останавливалась, даже когда рушились самые надёжные опоры. И, как бы ни было тяжело, впереди всё равно ждали новые дни, новые решения и новые пути.
Глава: Отец ушёл тихо.
Хиония была в соседней комнате — перебирала травы, раскладывала по пучкам, считала про себя, сколько мелиссы хватит на неделю. Слышала, как Мила бегает по дому, напевает что‑то счастливое после праздника, как скрипят половицы, как где‑то за стеной тяжело, хрипло дышит отец — так он дышал последние четыре года. Потом наступила тишина. Хиония не придала ей значения: отец часто задрёмывал.
А потом дверь его комнаты открылась. Вышла мама — бледная, с дрожащими руками, будто пыталась удержать что‑то невидимое и не справлялась. Хиония встала, травы посыпались на пол, но она не обернулась. Подошла, обняла. Они стояли долго, не говоря ни слова, потому что никакие слова не могли сделать эту тишину менее оглушительной.
В комнате отца он лежал у кровати — на боку, как будто соскользнул, хотел встать и не смог. Лицо спокойное, будто просто уснул. Только не проснулся. Последние четыре года он много пил, методично, каждый день. Печень держалась долго, а потом не выдержала. Смерть пришла буднично, без драмы, и от этого было тяжелее всего: не было ни прощальных слов, ни шанса сказать «я тебя люблю». Просто был человек — и вот его нет.
Мила ещё ничего не знала. Выбежала из комнаты, раскрасневшаяся, счастливая, остановилась, увидев их.
— Почему вы такие?
Хиония присела перед дочкой, взяла за плечи, посмотрела в доверчивые глаза.
— Милочка, дедушка уснул. И не проснётся. Ему больше не больно.
Мила нахмурилась, пытаясь сложить два несовместимых факта. Потом нижняя губа дрогнула, и Хиония успела подхватить дочку до того, как та начала плакать. Мила ревела громко, безутешно, и в этом крике было столько детской боли, что Хиония чуть не сломалась. Но не сломалась: прижимала дочку к себе, шептала: «Я тут, я никуда не уйду» — и думала, что теперь ей нужно быть сильнее, чем когда‑либо. Не только для себя. Для Милы. Для мамы. Для всех, кто остался в этом доме.
Мила переживала тяжело, но по‑детски: горе накрывало волной и отступало. Через две недели она снова смеялась. Через месяц рисовала дедушку — яркого, в шапке, с верёвкой в руках. Складывала его в свой внутренний сундучок, доставала, когда хотелось вспомнить. Потеря никуда не делась — просто легла на полку и перестала мешать жить.
А вот мама Хионии не могла сложить своё горе на полку. Она перестала есть, перестала спать, сидела у окна и смотрела в никуда. Хиония взяла на себя весь дом: готовила, стирала, убирала, следила за Милой, за садиком, за уроками. Спина ныла с утра, к вечеру становилась острой, будто между позвонками вставляли раскалённые монеты.
Спина тревожила Хионию с одиннадцати лет. Тогда врач хмурился, щупал позвоночник, говорил, что нельзя носить тяжёлое. Вправляли, как могли — мануальная терапия, массажи, корсеты, которые она носила под одеждой и потела так, что рубашка прилипала к телу. Не вылечили — залатали. Как дедушкина крыша, которую латали каждый сезон.
Когда Хиония забеременела, врачи были категоричны: нельзя, опасно, позвоночник может не выдержать. Хиония выслушала, кивнула и всё равно родила. Беременность далась легче, чем ожидали: может, тело привыкло к боли, может, просто повезло. Но после родов три дня она не могла встать с кровати, и Маркус носил Милу к ней сам.
Теперь, когда она тянула на себе дом, дочку и маму, спина напоминала о себе каждый час. Но Хиония не жаловалась. Меняла позу, наклонялась осторожно, варила себе растирания из того, что знала.
Мила видела, что бабушке тяжело, и пыталась её взбодрить: приносила рисунки, рассказывала длинные истории про кота под крыльцом, однажды сварила «лекарство» из воды, мяты и чего‑то липкого. Бабушка выпила и впервые за долгое время искренне улыбнулась.
Так они прожили полгода.
Мама Хионии продолжала работать — хотя это становилось всё тяжелее. Она была экологом: следила за состоянием лесов, проверяла ручьи, составляла отчёты о травах и животных. А ещё она была феей — и её сила очень помогала в работе: она чувствовала, когда лес болеет, когда вода становится злой, когда земля устаёт. Сила позволяла ей видеть то, что скрыто, и слышать то, что не слышно другим. Но теперь даже эта сила не могла скрыть, как тяжело ей даётся каждый шаг.
Она приходила на работу рано, уходила поздно, старалась не показывать, что ей плохо. Если кто‑то спрашивал: «Ты в порядке?», отвечала: «Да», и тут же утыкалась в бумаги. Но Хиония замечала: как мама опирается на край стола, когда думает, что никто не видит; как замирает посреди фразы, потому что в глазах темнеет; как прячет в карман платок, чтобы вытереть пот.
Однажды Хиония пришла забрать её после работы. В кабинете горел тусклый светильник, мама сидела над кипой бумаг и не двигалась, просто смотрела в одну точку. Строчки шли не по линейке, а куда‑то вбок, будто их тянули на верёвочке. Хиония тихо подошла, положила руку ей на плечо. Мама вздрогнула, будто очнулась.
— Ты чего тут? — сказала она, стараясь говорить бодро. — Я ещё немного, вот эту накладную доделаю.
— Мам, ты уже три раза одно и то же перечитываешь. Давай я помогу.
Мама хотела отказаться — гордость не позволяла признать, что сил не хватает. Но в тот вечер просто кивнула. Хиония села рядом, взяла тетрадь, начала разбирать цифры и слова, а мама тихо подсказывала, где что лежит, кому сколько отгрузили.
Они сидели так почти час. Потом Хиония закрыла тетрадь, убрала бумаги в ящик и сказала:
— Всё. На сегодня хватит.
Мама не спорила. Встала, оперлась на стол, потом на Хионию, и они пошли домой медленно, шаг за шагом, будто дорога стала длиннее, чем раньше.
На следующий день начальник пришёл сам — невысокий, сутулый мужчина с добрыми, усталыми глазами. Он сел на кухне, взял чашку чая и сказал прямо:
— Я не выгоняю. Но и обманывать не буду: ей там тяжело. Пусть посидит дома, сколько нужно. Если потом сможет — вернётся. Если нет — я пойму.
Мама стояла в дверях, слушала, и Хиония видела, как она сжимает и разжимает пальцы.
— Я могу ещё, — тихо сказала она. — Я справлюсь.
Начальник посмотрел на неё долго, внимательно.
— Знаю, что можешь, — сказал он. — Но не обязана. Пусть хоть немного будет так, чтобы ты не должна была быть сильной.
Он ушёл, оставив на столе конверт с деньгами. Мама хотела вернуть, но Хиония остановила:
— Пусть будет. Нам пригодится.
И мама впервые не стала спорить.
Потом у матери Хио начались проблемы со здоровьем — те, что уже нельзя было скрывать. Барахлило дыхание, темнело в глазах, зубы крошились один за другим. Она наблюдалась у врачей, пила огромное количество трав и зелий. Кухонная полка превратилась в маленькую аптеку: пузырьки, коробочки, связки сушёных трав, мешочки с порошками. Хиония варила некоторые сама — то, чему научилась от мамы, когда та ещё была здорова.
Летом они поехали в путешествие, чтобы сменить обстановку. Не далеко — в городок у озера, где сдавался домик с верандой. Мама сидела там по утрам, закутавшись в шаль, и смотрела на озеро, и дышала медленно, осторожно, будто училась этому заново. Мила бегала по берегу, собирала камни, кормила уток. Маркус спал до полудня и выглядел отдохнувшим. Хиония гуляла вдоль берега, и спина почти не ныла — может, от воздуха, может, от того, что некуда было спешить.
Они провели там неделю. Ели простую еду, купались, смотрели на звёзды, которых в городе не видно. Мама улыбалась — не часто, но искренне. Мила засыпала на веранде, укрытая пледом, и бормотала во сне: «Ещё пять минуточек…»
Позднее Хиония будет вспоминать эту поездку как одну из лучших и последних, когда они были вместе по‑настоящему — без боли, без спешки, без страха.

