
Полная версия:
Прощай, оружие!
В столовой все говорили наперебой, а я налегал на вино, так как не быть нам сегодня братьями, если я слегка не приложусь, и обсуждал с нашим священником архиепископа Айрленда, судя по всему, достойного человека, претерпевшего много несправедливостей, в чем я, как американец, был повинен, хотя ни о чем таком даже не подозревал, однако делал вид, что в курсе. Было бы невежливо не знать о них ничего, выслушав блестящее объяснение причин, которые в конечном счете выглядели недоразумением. По-моему, у архиепископа была замечательной фамилия[7], а родом он был из Миннесоты, из чего рождались чудесные словосочетания: Ирландия миннесотская, Ирландия висконсинская, Ирландия мичиганская. Особый шарм ей добавляло то, что она звучала как Айленд[8]. Нет, не в этом дело. За ней стояло нечто более существенное. Да, святой отец. Верно, святой отец. Возможно, святой отец. Нет, святой отец. Может, и так, святой отец. Вы знаете об этом больше меня, святой отец. Священник был человек хороший, но скучный. Офицеры нехорошие, но скучные. Король хороший, но скучный. Вино плохое, но не скучное. Оно снимает с зубов эмаль, которая остается на нёбе.
– Священника посадили в кутузку, – говорил Рокка, – после того как при нем нашли трехпроцентные облигации. Все происходило, естественно, во Франции. Здесь бы его не арестовали. Он отрицал свою причастность к пятипроцентным облигациям. Это было в Безье, на юге. Я как раз был там и, прочитав об этом в газете, отправился в тюрьму и попросил свидания со священником. Было совершенно очевидно, что он эти облигации украл.
– Ни единому слову не верю, – заявил Ринальди.
– Дело твое, – сказал Рокка. – Я это рассказываю святому отцу. История очень поучительная. Он как представитель церкви ее оценит.
Священник улыбнулся.
– Продолжайте, – сказал он. – Я слушаю.
– Конечно, происхождение не всех ценных бумаг, которые там были, удалось объяснить, но с трехпроцентным займом и еще какими-то местными облигациями, уже не помню какими, все было ясно. Короче, пришел я в тюрьму – внимание! – остановился перед его камерой и сказал, как если бы пришел на исповедь: «Благословите меня, святой отец, ибо вы согрешили».
Это вызвало общий хохот.
– А он что? – спросил священник.
Рокка вопрос проигнорировал и обратился ко мне:
– В чем соль, улавливаете?
Видимо, если ты все правильно понимал, анекдот от этого становился гораздо смешнее. Мне подлили вина, и я рассказал байку про английского рядового, которого засунули под душ. Потом майор рассказал байку про одиннадцать чехословаков и венгерского капрала. Выпив еще вина, я рассказал байку про жокея, который нашел однопенсовую монету. Майор вспомнил анекдот про герцогиню, страдавшую бессонницей. На этом месте священник ушел, а я рассказал анекдот про коммивояжера, приехавшего в Марсель в пять утра, когда дул мистраль. Я слышал, сказал майор, что вы умеете пить. Я стал это отрицать. Он настаивал на своем и поклялся Бахусом, что сейчас мы это проверим. Бабахусом, пробормотал я. Бахусом, твердо произнес он. Я должен на спор выпить с Басси Филиппе Винченца: он кружку – я кружку, он стакан – я стакан. Басси отказался, утверждая, что уже выпил в два раза больше меня. Я это назвал подлым враньем и призвал в свидетели Бахуса или как там его, что Филиппе Винченца Басси, а может, Басси Филиппе Винченца за весь вечер не взял в рот ни капли и вообще, для начала пусть разберется, как его звать. Он спросил, а я кто – Федерико Энрико или Энрико Федерико? Пусть победит сильнейший, сказал я, без всякого Бахуса, и майор для начала наполнил красным вином наши кружки. Я остановился на полдороге, внезапно вспомнив, куда я иду.
– Басси победил, – сказал я. – Вот кто настоящий мужчина. Мне надо идти.
– Ему правда надо, – подтвердил Ринальди. – У него свидание. Я все про это знаю.
– Мне надо идти.
– В другой раз, – сказал Басси. – В другой раз, когда вы будете в лучшей форме.
Он похлопал меня по плечу. На столе горели свечи. Все офицеры были в отличном расположении духа.
– Доброй ночи, господа, – попрощался я.
Ринальди вышел вместе со мной. Мы остановились на пятачке перед домом, и он сказал:
– Тебе не стоит идти туда пьяным.
– Я не пьян, Ринин. Честно.
– Тебе надо пожевать кофейные зерна.
– Глупости.
– Я тебе принесу, малыш. Погуляй пока. – Он вернулся с пригоршней жареных кофейных зерен. – На вот, пожуй, и да пребудет с тобой Бог.
– Бахус, – поправил я его.
– Я тебя провожу.
– Я в полном порядке.
Мы шли по городу, и я жевал зерна. У ворот, откуда дорожка вела к британской вилле, Ринальди пожелал мне спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – ответил я. – Почему бы и тебе не пойти?
Он помотал головой со словами:
– Нет. Мне бы чего-нибудь попроще.
– Спасибо тебе за кофейные зерна.
– Не за что, малыш.
Я пошел по дорожке мимо четких очертаний кипарисов. Обернувшись, я увидел Ринальди, глядящего мне вслед, и помахал ему рукой.
Я сидел в приемной и ждал, когда ко мне спустится Кэтрин Баркли. Услышав шаги в коридоре, я встал, но то была не Кэтрин. Это была мисс Фергюсон.
– Привет, – сказала она. – Кэтрин попросила меня передать, что не сможет встретиться с вами сегодня.
– Мне очень жаль. Надеюсь, она не заболела.
– Она не очень хорошо себя чувствует.
– Вы ей передадите, что мне очень жаль?
– Передам.
– Может, мне завтра к ней зайти? Как вы думаете?
– Зайдите.
– Большое вам спасибо, – сказал я. – Спокойной ночи.
Я вышел и вдруг почувствовал себя одиноким и опустошенным. Я очень легкомысленно отнесся к встрече с Кэтрин, выпил лишку и чуть не забыл, куда иду, но, не увидев ее, ощутил одиночество и пустоту.
Глава восьмая
На следующий день прошел слух, что готовится ночная атака в верховье реки и что мы должны пригнать туда четыре машины. Никто ничего толком не знал, но во всех разговорах чувствовались абсолютная уверенность и стратегические познания. Я ехал в головной машине, и, когда мы поравнялись с британским госпиталем, велел водителю остановиться. Остальные машины тоже тормознули. Я вышел и сказал, чтобы они ехали дальше, а если мы их не нагоним, то пусть ждут нас на повороте к Кормону. После чего быстро прошел в дом и спросил в приемной мисс Баркли.
– Она на дежурстве.
– Можно ее увидеть на одну минутку?
Послали санитара, и он вернулся вместе с ней.
– Я зашел узнать, как ты себя чувствуешь. Мне сказали, что ты на дежурстве, и я спросил, можно ли тебя увидеть.
– Я в порядке, – сказала она. – Думаю, это жара меня вчера подкосила.
– Мне надо ехать.
– Я на минутку выйду, – предупредила она.
– Ты правда в порядке? – спросил я, когда мы вышли.
– Да, милый. Ты к вечеру вернешься?
– Нет. Нам предстоит развлечение на Плаве.
– Развлечение?
– Я думаю, ничего серьезного.
– И когда ты вернешься?
– Завтра.
Она что-то расстегнула на шее и сунула мне в руку.
– Это святой Антоний, – сказала она. – Приходи завтра вечером.
– Ты католичка?
– Нет, но, говорят, святой Антоний охраняет.
– Теперь придется мне о нем позаботиться. Прощай.
– Нет, – возразила она, – не прощай.
– Как скажешь.
– Веди себя хорошо и будь осторожен. Нет, здесь меня нельзя целовать. Нельзя.
– Как скажешь.
Оглянувшись, я увидел, что она стоит на ступеньках. Она мне помахала, а я послал ей воздушный поцелуй. Она снова помахала, а потом я вышел за ворота, сел в машину, и мы отъехали. Святой Антоний лежал в серебряном медальоне, который я открыл, и вытряхнул его на ладонь.
– Святой Антоний? – поинтересовался водитель.
– Да.
– У меня тоже. – Правой рукой, ранее лежавшей на руле, он расстегнул пуговицу на кителе и вытащил из-под рубашки такого же. – Видите?
Я спрятал святого Антония в медальон, собрал в горсти тонкую золотую цепочку и все вместе положил в нагрудный карман.
– Не наденете?
– Нет.
– Лучше надеть. Для того он и нужен.
– Ладно. – Я расстегнул застежку на золотой цепочке, повесил ее на шею и снова застегнул. Святой повис на виду. Я расстегнул китель и воротник рубашки и убрал его внутрь. Я чувствовал на груди холодок медальона, но потом забыл про него. После моего ранения святой Антоний исчез. Вероятно, его кто-то снял на одном из перевязочных пунктов.
После моста мы поехали быстрее и вскоре увидели поднятые колесами столбы пыли. Когда дорога повернула, впереди показались три автомобиля, с виду такие маленькие, зато пыль от них поднималась к вершинам деревьев. Мы их нагнали, обошли и свернули на дорогу, поднимавшуюся в гору. Ехать в колонне совсем не плохо, когда ты находишься в головной машине, и я откинулся на спинку сиденья и стал разглядывать пейзажи за окном. Мы проехали предгорье, дорога пошла вверх, и на севере открылись вершины, покрытые снегом. Я оглянулся назад: еще три машины карабкались следом за нами, отделенные столбами пыли. Мы обогнали длинный караван груженых мулов, рядом с которыми шли погонщики в красных фесках. Берсальеры[9].
Дальше дорога была свободной, мы поднимались среди холмов, а затем по длинному склону спустились в речную долину. Здесь росли деревья по обе стороны дороги, и справа, в просветах между ними, я увидел реку – быструю и чистую. Здесь и там на мелководье проглядывали полосы песка и голышей среди узких протоков, а потом вода вновь, посверкивая, покрывала галечное русло. Возле берегов образовались глубокие озерца с водой цвета небесной сини. От главной дороги по узкоколейкам можно было свернуть к переброшенным через реку каменным аркам. Мимо проносились основательные дома с канделябрами грушевых деревьев на фоне южной стены и низкими каменными оградами, за которыми начинались поля. Дорога еще долго тянулась через долину, пока мы не свернули и снова не полезли вверх. Подъем был крутой, дорога петляла среди каштанов и, наконец, уже на горном хребте, выровнялась. Глядя поверх крон, я увидел далеко внизу освещенную солнцем речную извилину, разделившую две армии. Мы ехали по новой щербатой военной дороге, проложенной вдоль гребня горного хребта, и на севере моим глазам открылись две горные цепи, темно-зеленые внизу и красивые, белоснежные под лучами солнца наверху. Позже, когда дорога ушла еще выше, я увидел третью, еще более высокую и снежную горную цепь, казавшуюся меловой и ребристой, с удивительными плоскостями, а за ними, совсем далеко, открылись еще горы, но я бы не поручился, что вижу их на самом деле. Это уже были австрийские горы, каких на нашей стороне не было. Впереди показался разворот, и, глянув вниз, я увидел, как дорога через лес уходит под уклон. Там были войска, и армейские грузовики, и мулы, тащившие пушки на колесах; мы спускались, держась ближе к обочине, и я мог разглядеть далеко внизу реку, а вдоль нее железную дорогу, и старый мост, по которому проходила «железка», а за рекой, у подножия горы, разбитые дома городка, который нам предстояло взять.
К тому времени, когда мы спустились вниз и свернули на главную дорогу вдоль реки, уже начинало смеркаться.
Глава девятая
Забитая дорога с двух сторон и сверху была замаскирована щитами из кукурузных стеблей и циновками из соломы, так что казалось, будто входишь в цирк или в деревню туземцев. Мы медленно проехали по этому соломенному тоннелю и выбрались на голую, расчищенную площадку, где когда-то находилась железнодорожная станция. Дальше дорога была прорыта ниже уровня реки, и на всем ее протяжении зияли катакомбы, в которых пряталась пехота. Солнце садилось, и из-под насыпи я увидел над холмами, по ту сторону реки, австрийские аэростаты для наблюдения – темные силуэты на фоне заката. Мы припарковались возле бывшего кирпичного завода. Печи для обжига и какие-то ниши превратились в перевязочные пункты. Трех врачей я знал. Майор мне объяснил, что, когда все начнется, наши «санитарки» с ранеными проедут обратно по замаскированному тоннелю, по главной дороге поднимутся на горный хребет и там, на медицинском посту, всех перегрузят на другие машины. Он надеялся, что обойдется без заторов. Путь-то один. А маскировка нужна, поскольку дорога просматривается австрийцами с того берега. Здесь же, на кирпичном заводе, от ружейного и пулеметного обстрела нас защищает насыпь. Один мост был разрушен, и после артобстрела планировалось навести понтонный мост, а пока войска перейдут речку вброд там, где она делает изгиб. Майор был коротышкой с загнутыми вверх усами. Он воевал в Ливии и имел две нашивки за ранения. Если все пройдет успешно, сказал майор, то он представит меня к награде. Надеюсь, что все пройдет успешно, ответил я, только вы ко мне слишком добры. Я поинтересовался, есть ли большой блиндаж, где могли бы укрыться мои водители, и он велел солдату меня проводить. Мы пошли вдвоем, и я убедился, что блиндаж просто отличный. Водителям он понравился, и я их там оставил. Майор предложил мне выпить с ним и еще двумя офицерами. Мы очень задушевно выпили рому. Тем временем наступили сумерки. Я спросил, когда начнется атака, и получил ответ: когда совсем стемнеет. Я вернулся к водителям. Они сидели в блиндаже и разговаривали, а когда я подошел, замолчали. Я дал каждому по пачке плохо набитых македонских сигарет, из них высыпался табак, так что прежде чем закурить, надо было закрутить кончик. Маньера щелкнул зажигалкой и пустил ее по кругу. Зажигалка изображала радиатор «фиата». Я рассказал им то, что узнал сам.
– Почему мы не видели медицинский пост, когда ехали сюда? – спросил Пассини.
– Мы свернули, немного до него не доехав.
– Из этой дороги сделают кровавое месиво, – сказал Маньера.
– Они выпустят из нас кишки, туды их растуды.
– Да уж.
– А как насчет того, чтобы пожрать, лейтенант? Когда все начнется, будет не до того.
– Пойду узнаю, – сказал я.
– Нам сидеть здесь или можно прогуляться?
– Лучше сидите здесь.
Я снова пошел в блиндаж майора и выяснил, что полевая кухня скоро подъедет и водители смогут получить свой суп. Им дадут столовые миски, если у них нет. Кажется, сказал я, у них есть. Я вернулся и сообщил, что как только подвезут еду, я за ними приду. Хорошо бы ее подвезли до начала артобстрела, сказал Маньера. Водители молчали, пока я не ушел. Все они были механиками и ненавидели войну.
Я пошел проверить машины и вообще что происходит, а вернувшись, уселся в блиндаже вместе с четырьмя водителями. Мы сидели на земле, привалившись к стене, и курили. Почти совсем стемнело. Земля в блиндаже была теплая и сухая, я еще больше вытянулся и расслабился.
– Кто идет в атаку? – спросил Гавуцци.
– Берсальеры.
– Берсальеры, и всё?
– Вроде так.
– У нас маловато войск для настоящей атаки.
– Возможно, это отвлекающий маневр, а главный удар будет не отсюда.
– Солдаты об атаке знают?
– Не думаю.
– Конечно, не знают, – сказал Маньера. – Если бы знали, они бы не пошли.
– Пошли бы, – возразил Пассини. – Берсальеры дурачье.
– Они храбрые и дисциплинированные, – заметил я.
– Здоровяки, грудь навыкате, а все равно дурачье.
– Кто здоровяки, так это гренадеры, – сказал Маньера. Это была шутка, и все посмеялись.
– А вы, лейтенант, там были, когда наши не пошли в атаку и потом каждого десятого расстреляли?
– Нет.
– Это правда. Их потом выстроили в ряд и каждого десятого расстреляли. Карабинеры.
– Карабинеры, – процедил Пассини и сплюнул на пол. – Даже гренадеры под сто девяносто и те не пошли в атаку.
– Если бы никто не пошел в атаку, война бы закончилась, – сказал Маньера.
– Гренадеры – они такие. Трусоватые. Офицеры из благородных семей.
– Кое-кто из офицеров пошел в атаку.
– Сержант пристрелил двоих, которые отказались вылезать из окопа.
– Некоторые солдаты повылезали.
– Которые повылезали, тех не выстроили в ряд, когда каждый десятый был расстрелян.
– Карабинеры расстреляли моего земляка, – сказал Пассини. – Здоровяк, красавец, умница, настоящий гренадер. Вечно торчал в Риме. С девочками. С карабинерами. – Он рассмеялся. – Теперь перед его домом стоит часовой со штыком, и никому не позволено видеть его родителей и сестер, а его отец лишился гражданских прав и даже не может голосовать. Закон их больше не защищает. Кто угодно может отобрать их собственность.
– Если бы не страх за семью, никто бы не пошел в атаку.
– Не скажи. Альпийские стрелки пошли бы. И гвардейцы Витторио Эммануэле И одиночки-берсальеры.
– Берсальеры тоже бежали с поля боя. А теперь стараются об этом забыть.
– Лейтенант, не давайте нам распускать языки. Evviva l’esercito![10] – с издевочкой провозгласил Пассини.
– Языки – это ладно, – сказал я, – пока вы крутите баранку и прилично себя ведете…
– …и пока вас не слышат другие офицеры, – закончил за меня Маньера.
– Я считаю, что с войной надо покончить, – продолжил я. – Но она не закончится, если одна сторона перестанет сражаться. Если мы перестанем сражаться, будет только хуже.
– Хуже не будет, – почтительным тоном заметил Пассини. – Нет ничего хуже войны.
– Поражение хуже.
– Я так не считаю, – по-прежнему с почтением возразил Пассини. – Что такое поражение? Ты едешь домой.
– За тобой приходят. Забирают твой дом. Твоих сестер.
– Я в это не верю, – сказал Пассини. – С другими этот номер не пройдет. Пускай каждый защищает свой дом. Не выпускает сестер на улицу.
– Тебя повесят. Или снова сделают солдатом. Только уже не санитарной службы, а пехоты.
– Всех не перевешают.
– Внешний враг еще не делает из тебя солдата, – сказал Маньера. – При первой же стычке все побегут с поля боя.
– Как чехословаки.
– Попасть в плен – тебе это ни о чем не говорит, и поэтому ты в этом не находишь ничего плохого.
– Лейтенант, – обратился ко мне Пассини. – Раз уж вы даете нам распускать языки, послушайте. Нет ничего хуже войны. Не нам, в санитарной службе, судить о том, насколько это худо. Те, кто начинает понимать, даже не пытаются ее остановить, потому что у них сносит крышу. Кому-то вообще не понять. А кто-то боится своих офицеров. Вот на таких держится война.
– Я знаю, что это худо, но мы должны ее закончить.
– Она не заканчивается. У войны нет конца.
– Как же, есть.
Пассини покачал головой.
– Победами война не выигрывается. Ну, возьмем мы Сан-Габриеле? Ну, возьмем Карсо и Монфальконе и Триест? А дальше что? Вы сегодня видели горы там, вдали? По-вашему, их мы тоже захватим? Только если австрийцы сложат оружие. Почему бы это не сделать нам? Пока австрийцы дотопают до Италии, они выдохнутся и повернут обратно. У них своя родина. Но нет, вместо этого мы воюем.
– Да вы оратор.
– Мы думаем. Читаем. Мы не крестьяне, мы механики. Но даже крестьяне в войну не верят. Эту войну ненавидят все.
– Страной управляет узкий класс, а страна глупа, ничего не понимает и никогда не поймет. Вот почему идет эта война.
– К тому же они делают на этом деньги.
– Далеко не все, – сказал Пассини. – Они слишком глупы. Делают это просто так. По глупости.
– Нам пора заткнуться, – заметил Маньера. – Мы уже и так заговорили лейтенанта.
– Ему это нравится, – сказал Пассини. – Мы его обратим в свою веру.
– А пока заткнемся, – подвел итог Маньера.
– Еду еще не привезли, лейтенант?
– Схожу проверю, – сказал я.
Гордини встал и вышел вместе со мной.
– Вам ничего не нужно, лейтенант? Я чем-то могу помочь? – Он был самый молчаливый из четырех.
– Если хотите, пойдемте со мной, – предложил я, – а там посмотрим.
Было уже совсем темно, длинные лучи прожекторов обшаривали горные склоны. Большие прожектора перевозили на грузовиках, и если ты ехал ночью, то мог увидеть такой грузовик в стороне от дороги, позади передовой линии, и офицера, руководящего действиями перепуганных подчиненных. Мы пересекли двор и остановились возле главного перевязочного пункта. Козырек над входом был замаскирован зелеными ветками, и в ночи ветерок шевелил высушенные солнцем листья. Внутри горел свет. У телефона на ящике сидел майор. Один из капитанов медслужбы сказал, что начало атаки отложили на час. Он предложил мне коньяк. Я окинул взглядом сколоченные из досок столы, посверкивающие инструменты, кюветы, закупоренные склянки. Гордини стоял у меня за спиной. Майор оторвался от телефона и встал.
– Начинаем, – сказал он. – Вернули прежнее время.
Я выглянул в окно – в темноте австрийские прожектора прочесывали горы позади нас. Еще какое-то мгновение продлилась тишина, а затем за нашими спинами враз ударили все орудия.
– Савойя, – сказал майор.
– Я насчет супа, майор, – напомнил я, но он меня не услышал. Пришлось повторить.
– Еще не подвезли.
Пролетел большой снаряд и разорвался на заводском дворе. Потом еще один, и сквозь грохот можно было расслышать, как осыпаются осколки кирпича и штукатурки.
– А что есть?
– Есть немного пасты asciutta[11], – сказал майор.
– Я возьму, что дадите.
Майор переговорил с санитаром, тот вышел и вскоре вернулся с железной миской, в которой лежали сваренные холодные макароны. Я передал миску Гордини.
– А сыр есть?
Майор что-то недовольно пробурчал санитару, и тот, снова нырнув в какой-то закуток, вынес оттуда четверть круга белого сыра.
– Большое спасибо, – поблагодарил я.
– Вам лучше обождать.
Перед входом поставили на землю что-то тяжелое. Один из тех, кто это принес, заглянул внутрь.
– Вносите, – приказал майор. – Чего вы ждете? Чтобы мы сами за ним сходили?
Санитары подняли раненого за руки, за ноги и внесли в перевязочную.
– Разрежьте гимнастерку, – приказал майор.
В руке у него был пинцет с куском марли. Два капитана-медика сняли шинели.
– А вам здесь делать нечего, – обратился майор к санитарам.
– Пошли, – сказал я Гордини.
– Лучше подождать, пока не прекратится артобстрел, – бросил мне майор через плечо.
– Они голодные, – сказал я.
– Дело ваше.
Мы побежали через двор. Неподалеку, возле реки, рванул снаряд. А следующий застал нас врасплох, мы уже услышали взрыв, и оба упали ничком на землю. Вспышка, запах гари, свист летящих осколков, грохот обваливающейся кладки. Гордини вскочил и побежал в блиндаж. И я за ним, с куском сыра, покрывшимся слоем кирпичной пыли. В блиндаже трое водителей курили, сидя у стены.
– Держите, патриоты, – сказал я.
– Как там машины? – спросил Маньера.
– В порядке.
– Испугались, лейтенант?
– Да уж, было дело.
Я раскрыл складной нож, протер лезвие и счистил с сыра всю грязь. Гавуцци протянул мне миску с макаронами.
– Начинайте, лейтенант.
– Нет, – сказал я. – Поставьте на пол. Все будем есть.
– У нас нет вилок.
– Черт с ними, – сказал я по-английски.
Я порезал сыр на куски и бросил их сверху на макароны.
– Подсаживайтесь, – сказал я. Они придвинулись и молча ждали. Я запустил в макароны пятерню и вытащил горсть. Клейкая масса повисла в воздухе.
– Поднимите повыше, лейтенант.
Я поднял горсть на вытянутой руке, и макаронины отделились одна от другой. Я запустил их в рот, втянул в себя, потом обкусил и стал жевать, а вдогонку добавил кусок сыра и запил вином. На языке остался привкус ржавого металла. Я передал флягу Пассини.
– Проржавела, – сказал он. – Слишком долго пролежала в машине.
Сгрудившись вокруг миски, все ели, запрокидывая головы и всасывая макаронины. Я отправил в рот еще одну горсть и сыр и запил вином. Снаружи тряхануло.
– Четыреста двадцатый калибр или миномет, – предположил Гавуцци.
– В горах таких нет, – сказал я.
– У них есть большие шкодовские минометы. Сам видел воронки.
– Это триста пятые.
Трапеза продолжилась. Послышался звук, похожий на кашель трогающегося локомотива, и снова сотряслась земля.
– Мелковат блиндаж, – сказал Пассини.
– Это большой миномет.
– Точно.
Я съел сыр и глотнул вина. Сквозь общий шум донесся кашель, потом ча-ча-ча-ча, потом яркая вспышка, как будто распахнулась дверь доменной печи, оттуда вырвался рев и стал набирать обороты, от белого до раскаленно-красного, и обрушилась воздушная масса. Я попытался дышать, но не мог вдохнуть и почувствовал, что стремительно покидаю собственное тело, отлетая все дальше, и дальше, и дальше, подхваченный ветром. Я быстро покинул его и понял, что я умер, и было бы ошибкой думать, будто смерть мгновенна. Какое-то время я парил, но вместо того чтобы отлететь совсем, вернулся обратно. Я задышал и пришел в себя. Земля вокруг была разворочена, и прямо передо мной торчал обломок деревянного бруса. В мое перевернутое сознание пробились вопли. Кажется, кто-то стенал. Я попробовал пошевелиться и не смог. По обе стороны реки стреляли пулеметы и винтовки. С громким шипом в небо взмывали осветительные снаряды и сигнальные ракеты, прочерчивая белые следы, рвались бомбы, это длилось какой-то миг, а затем рядом с собой я услышал: «Mamma mia! Oh, mamma mia!»[12] Я подтянулся, поерзал, наконец, сумел освободить ноги и уж затем потрогал стонущего. Это был Пассини, и когда я к нему прикоснулся, он взвыл. В темноте, прорезаемой сполохами, я увидел, что обе ноги у него раздроблены выше колен. Одну оторвало вовсе, а другая висит на сухожилиях, и обрубок вместе с куском брючины дергается как бы отдельно от тела. Он закусил руку и простонал: «Mamma mia! Oh, mamma mia!», а потом забормотал: «Dio te salve, Maria[13]. Dio te salve, Maria. Пошли мне смерть, Господи. Пошли мне смерть, Пречистая Дева Мария. Хватит, хватит, хватит. Господи, Всемилостивая Дева Мария, прекрати мои мучения. О-о-о-о-о!» И снова взахлеб: «Mamma mia! Oh, mamma mia!» Потом он умолк и только закусывал руку, а обрубок ноги все дергался.