Полная версия:
Свет в тайнике
– Думаю, все получится, – сказала она, подталкивая меня к выходу. – Пан Марковский не обратит внимания на два лишних кадра, а как только фотографии будут готовы, я их утащу.
Соседка заперла дверь, опустила ключи в карман своего фартука и улыбнулась.
– Спасибо, – поблагодарила я ее.
Эмилька взяла меня под руку, и мы пошли по тротуару.
В тот день я научилась у нее трем ценным правилам. Во-первых, всем своим видом и походкой показывай, что спешишь по каким-то важным делам, и большинство людей будет думать, что так оно и есть. Во-вторых, никогда не забывай завивать волосы. И, в-третьих, помощь может прийти откуда не ждешь, и об этом всегда нужно помнить. Ведь это означает, что ты никогда не бываешь совершенно одинокой.
Даже если тебе так кажется.
Во вторник я уже снова сидела перед маленьким немцем в очках в металлической оправе. На этот раз он был без фуражки, и на его макушке сверкала лысина.
– Назовите дату вашего рождения, Fräulein[17].
Я назвала выдуманную дату рождения с годом, подтверждавшим, что мне уже шестнадцать. Была почти уверена, что год верный. Человечек продолжал сверлить меня взглядом.
– Свидетельство о рождении?
– Аффидавит, – ответила я, передавая ему лист бумаги с утверждением, что Эмилька – моя кузина, в чем она готова поклясться перед кем угодно.
Он снова внимательно посмотрел на меня, на аффидавит, на мою фотографию, затем на Эмильку, стоявшую позади моего стула.
– Это ваша подпись, Fräulein?
– Конечно, – ответила она с ленивой улыбкой.
Спустя два часа я уже сидела в поезде на Львов.
Еще четыре часа у меня ушло на то, чтобы добраться до места, и, когда я наконец отыскала лагерь в самом центре города, к которому вела одна из небольших улочек, было уже начало восьмого. На горке сбоку стояла фабрика, на площадке внизу располагались выстроенные квадратом хлипкие постройки, и вся территория лагеря была по периметру обнесена оградой из колючей проволоки. Больше ничего нельзя было разглядеть. Подойдя к единственному зданию с дверью, я вошла внутрь.
Мне пришлось встать в очередь. Кто были люди, среди которых я оказалась, пытались ли они найти своих родных или друзей, как я, или у них были какие-то дела с немцами, я не знала. И не хотела этого знать. Женщина впереди меня долго вполголоса разговаривала с сидевшим за письменным столом человеком. Она внезапно закончила разговор и вышла, и я на мгновение увидела ее лицо. Кого бы она ни искала, будь это ее друг, брат, сестра, один из родителей или ребенок, их не было здесь. Или уже не было здесь.
А может быть, их уже не было среди живых.
Внезапно мне стало очень страшно. Еле передвигая как будто налитые свинцом ноги, я приблизилась к столу. Сидевший за ним человек посмотрел на меня сквозь очки в металлической оправе. По-видимому, в Германии продавались очки только такого фасона.
– Nein[18], – сказал человек.
Я даже не успела ни о чем его спросить.
– Nein, nein, nein! – вопил он на всю комнату, мешая немецкие и польские слова. – Никаких посетителей. Вы не имеете права приносить еду, и я не буду сообщать вам имена заключенных в этом лагере!
Он встал с заскрипевшего стула и стал запихивать бумаги в папку.
– Heil Hitler![19] – произнес он и покинул помещение.
Люди в очереди молча обменялись взглядами и понуро потянулись на улицу. У меня оставалось два часа до обратного поезда, а немецкие поезда, как я уже успела заметить, всегда следуют точно по расписанию. Я слышала голоса людей, работавших где-то на площадке за стенами окружавших ее зданий. Крики, стоны, шум работавших механизмов и, каким бы это ни казалось нелепым, звуки игравшего внутри оркестра. Летнее солнце все еще пекло довольно сильно, и бо́льшая часть людей из очереди переместилась в отбрасываемую зданием тень.
Я внезапно почувствовала, что мой страх прошел. Я была в ярости. Я лгала нацистам не просто так. И за железнодорожный билет было заплачено едой, которая не дошла до Диамантов.
Из конторы вышел охранник и встал возле дверей. Я оглядела его мундир. Не эсэсовец. Вид у него был запыленный и несколько помятый, автомат неуклюже висел на плече. Он выглядел почти так же уныло, как мы все.
Если я буду бояться, то ничего не добьюсь. Я это знала. И злость также мне не поможет. Я стерла страх и ярость с лица и бочком подвинулась к охраннику. Прежде чем посмотреть на меня, он стрельнул глазами вправо, потом влево.
– Они поставили вас охранять вход. Не повезло вам, – сказала я.
– Это еще не самая плохая работа, – ответил охранник.
Я была довольна, что он хорошо говорит по-польски, пусть и с немецким акцентом. Я улыбнулась.
– Как лучше всего попасть в лагерь?
– Никак, – ответил он. – Вряд ли вам там понравится. Я бы не позволил своей девушке подходить к этому лагерю ближе, чем на десять километров.
– Но… тут внутри находится один человек, друг…
Я увидела, что лицо его стало каменным. Я опустила глаза.
– У его жены, это моя сестра, только что родился ребенок. Маленький мальчик…
Я вдохновенно врала, слова сами слетали у меня с языка.
– И я только хочу сообщить ему, что он теперь отец. Что его жена и сын в порядке. Неужели это так сложно? И потом, подумайте, – продолжала я, – мужчина, узнавший, что он стал отцом, будет лучше работать, будет послушно выполнять все правила, надеясь, что однажды он сможет вернуться к жене и сыну. Ведь это так важно, когда есть цель, не правда ли? И потом, посмотрите, – я выудила из сумки небольшой сверток, бутерброд с сыром, который взяла с собой в дорогу; на оберточной бумаге уже начали расплываться масляные пятна. – У меня для вас тут есть кое-что вкусненькое.
У охранника дрогнули губы. Я улыбнулась еще шире. Мне показалось, что он покраснел.
– Как зовут мужа вашей сестры? – спросил он, понизив голос.
– Изидор Диамант.
– Я вам его приведу. Но вы будете должны мне кое-что взамен. И это не еда.
Внутри у меня все сжалось.
– Один поцелуй, – сказал он. – В щеку.
Я ощущала на себе взгляды стоявших в тени людей, они как пули, казалось, прожигали мою спину. Сохраняя на лице улыбку, я поднялась на цыпочки и поцеловала нациста в щеку.
Он улыбнулся.
– Пойдемте со мной.
Охранник провел меня внутрь через опустевшую контору и через другую дверь позади стола; за ней находилась полупустая комната, единственной мебелью в которой были стол и пара стульев. В противоположной стене была еще одна дверь. В комнате пахло потом и сигаретным дымом.
– Обождите здесь, – сказал охранник и запер за собой дверь.
Я осталась стоять в одиночестве посреди комнаты, думая о том, что пани Диамант была права, назвав меня глупой девчонкой. И о том, какой я была наивной. У этих людей нет ни совести, ни сострадания. Это хищники, и я только что сама предложила им себя в качестве жертвы. Мама отшлепала бы меня за такое безрассудство, и, наверное, пани Диамант сделала бы то же самое.
Я попробовала обе двери, они оказались запертыми, и в комнате не было окон. Зато половицы были прибиты кое-как, гвозди во многих местах прошли мимо балок. Может быть, я сумею спрятаться под полом? Правда, поверх меня окажется доска с гвоздями. Я попыталась просунуть пальцы под доску, но в это время в замке повернулся ключ. Дверь распахнулась, и в комнату, волоча ноги, зашел незнакомец в висящей на нем серой одежде.
– Десять минут, – сказал охранник, просунув голову в дверь, после чего запер ее за собой. Незнакомец попытался подойти ко мне ближе, что оказалось нелегко. На щиколотках у него была цепь.
– Фуся, – произнес он, и я узнала его. Это был Изя. Я бросилась к нему и обвила руками его шею.
Он был обрит наголо и весь покрыт пылью и грязью. Казалось, от него остался один скелет. Всего за четыре недели он постарел лет на тридцать, и я не могла себе представить, что от человеческого существа может исходить такой ужасный запах. И все-таки это был Изя.
– Фуся, – повторил он и отодвинулся, чтобы посмотреть на меня, – этот человек сказал, что я… стал отцом…
Я понимала его удивление, новость противоречила всем законам физиологии. Объяснив свою выдумку, я дала ему поесть. Мы присели на стулья, и я смотрела, с какой жадностью он проглотил мой бутерброд. Во всей его фигуре чувствовались напряжение, тревога. У него дрожали руки.
– У тебя нет с собой воды? – спросил Изя. У меня не было. Потом он прошептал: – Вытащи меня отсюда.
Я открыла рот и тут же закрыла. Он взял мои руки в свои.
– Ты должна вытащить меня отсюда! Я не могу здесь оставаться… Они меня убьют. Нас всех. Каждого из нас. Понимаешь?
Я не понимала. Он прикрыл глаза. Истончившаяся кожа обтягивала его череп.
– Вытащи меня отсюда, Фуся. Пожалуйста. Пожалуйста.
Что-то внутри меня сломалось. Думаю, это разбилось мое сердце. Но разбитые сердца не помогают нам выжить, тут нужна воля.
– Скажи, что мне сделать, – сказала я.
Обратная дорога до Перемышля была намного короче, чем путь во Львов. По крайней мере, так мне показалось. Я все время думала.
– Они собираются убить всех евреев, – говорил Изя, – и всех коммунистов, цыган. Но прежде всего, евреев.
«Убить нас, убить нас, убить нас», – пыхтел паровоз. Я закрыла глаза и старалась не слушать.
– Они знают, что ты все равно умрешь, и забавляются. Играют с тобой, как с игрушкой. Бьют и морят голодом. Унижают. Пытают. Они расстреливают людей в лесу, а потом измельчают их кости, чтобы их нельзя было найти. У них есть оркестр, в нем играют одни заключенные, и они заставляют их сочинять специальные песни для каждой казни, для каждого избиения…
«Убить нас», – лязгали колеса на стыках.
– Это не что-то случайное. У них есть план. Это то, чего они хотят…
Как тот эсэсовец в гетто.
Изя рассказал, что охрана часто выполняла свои обязанности спустя рукава. Что на ночь с заключенных снимали цепи. И что если он сбежит вечером после работы, его, скорее всего, не хватятся до вечерней раздачи баланды. Ему нужны чистая одежда, мыло, туфли и очки. Билет на поезд. Я могла бы пройти к нему так же, как сегодня. Спрятать одежду под кустом рядом с офицерской уборной и выйти с ним из лагеря, когда он переоденется, а потом вместе с ним дождаться поезда на платформе. Никто не обратит на него внимания, поскольку на нем не будет лагерной одежды, тем более что он будет со мной. Мы сможем спрятаться в Перемышле, а потом, может быть, даже сумеем добраться до России.
– Помоги мне, Фуся, – говорил он, и по лицу его текли слезы.
Я распродала все, что у меня оставалось: что еще можно было сделать? Я покупала вещи у скупщика и продавала их другому скупщику, если он давал мне на несколько монет больше. Экономила на всем и копила деньги. Остававшиеся два платья свисали с меня как с вешалки. Я встречалась с Максом возле ограды и передавала продукты для Диамантов. Меньше, чем прежде, но все же мне удавалось их подкармливать.
Я сказала Максу, что видела Изю. Что он жив и работает. Но не стала рассказывать о его состоянии.
И ничего не сказала Максу о нашем плане.
* * *В день, о котором мы условились с Изей, я купила билет на поезд, спрятав под мышками по мужской туфле, надела поверх пальто, слишком теплое для жаркого июльского дня, засунула себе под платье мужскую рубашку, а кепку, брюки и слегка погнутые очки, найденные мною на улице, запаковала в маленький сверток, стараясь, чтобы он выглядел как взятая в дорогу еда.
Мокрая от пота, я сидела в трясущемся, болтающемся из стороны в сторону вагоне. Затем мне пришлось зайти в уборную с дыркой посреди пола, где меня вырвало выпитым за завтраком чаем. После этого мне стало немного легче, я вернулась на свое место и опустила оконное стекло, чувствуя на лице прохладный воздух и мечтая о том, что будет, когда весь этот ужас прекратится. Война закончится. Изя выпустится из медицинской школы и получит работу в больнице. У нас будет новая квартира с кремовыми коврами, которые никогда не будут пачкаться, и с современными обоями без цветочков. Двое детей в красивых кофточках и лентах и с датами рождения в письменном виде.
Мои нервы были натянуты как струны.
А потом ветер перестал холодить мне лицо. Вагонное сиденье уже не ходило из стороны в сторону, и колеса перестали стучать и замерли. Я высунулась из окна и вытянула шею. Далеко впереди танки с торчавшими из башен пушками пересекали железнодорожные пути, рядом с ними двигались армейские машины со свастиками. А позади них, шеренга за шеренгой, маршировали солдаты.
Люди в вагоне молчали. Не о чем было говорить. Мы просто сидели, ожидая, пока пройдут немецкие войска.
Мы ждали пять часов.
Наконец вагоны качнулись, и поезд медленно пополз вперед. По вагону пронесся вздох облегчения. Мы проехали минут двадцать и снова остановились. На три с половиной часа.
И когда в конце концов я добралась до Львова, в небе стояла луна, и лагерь был закрыт. Я пропустила встречу с Изей.
7. Июль 1942
Я нашла женщину, которая согласилась пустить меня на ночь, хотя из-за этого у меня не осталось денег, чтобы завтра купить себе еду.
Я надеялась, что Изя не стал меня ждать. Когда он не увидел меня позади уборных, он наверняка понял, что я не приду сегодня и что исполнение нашего плана откладывается.
Женщина позволила мне оставаться в комнате только до полудня. Поскольку денег на обед у меня не было, я надела свое теплое пальто и до вечера бродила по Львову, пока для заключенных не настало время возвращаться обратно в Яновский после работы. Шеренги ссутулившихся, истощенных людей заходили в лагерные ворота, и я заняла позицию возле уборных, повязав волосы ярко-красным шарфиком. Я ждала. Я не увидела Изю, но его не так-то просто было отыскать в толпе мужчин в одинаковой серой одежде с одинаково бритыми головами. А меня заметить было очень просто. Даже в сумерках моя фигура бросалась в глаза.
Я ждала.
И ждала.
Летом темнеет поздно, и тем не менее темнота уже наступила. Если Изя не появится в ближайшее время, мы опоздаем на последний поезд. А если он совсем не придет, мне предстоит ночевать где-нибудь в поле, а назавтра повторить все заново. Охранник возле дверей в контору сменился. И вдруг я услышала «тсс».
Я огляделась. Новый охранник жестом подозвал меня к себе. Пока я медленно приближалась к нему, он пристально смотрел на меня из темноты. Это был немецкий солдат, которого я раньше поцеловала в щеку. Он помотал головой.
– А, это ты, – произнес он, его голос звучал неприветливо. – Я так и подумал, что это ты. Ждешь «мужа сестры»?
Я не ответила. В его интонации было что-то пугающее. Он говорил заплетающимся языком, как пьяный, хотя мне казалось, что он все-таки трезв. Выражение его лица было странным.
– Я знал, что мне не следовало тебя пускать. Я никогда не должен был… – Он произнес несколько слов по-немецки и плюнул мне под ноги, и, хотя я не понимала языка, было ясно, что он сказал что-то ужасное.
Я посмотрела ему в лицо.
– За что вы сердитесь на меня?
– Потому что из-за тебя его убили, понятно тебе, liebchen[20]? Потому что одна из офицерских жен пошла в уборную, а он принял ее за тебя. Только это была не ты. У вас с ним был план побега, но ты не пришла. И все это правда, не так ли?
У меня начало шуметь в голове. Глухой грохочущий гул. Он не давал мне сосредоточиться. Голос охранника доносился как будто издалека.
– Именно это он нам в конце концов и рассказал. Правда, перед концом он сознался бы в чем угодно. Мне никогда не следовало… – Его лицо исказила гримаса, он снова сплюнул и пробормотал: – Чертов оркестр.
– Вы мне лжете.
Охранник засмеялся.
– Ты, полька, говоришь мне, что я лгун? Я вырос в Польше и знаю, что все поляки – лжецы.
Он внезапно шагнул ко мне, схватил меня за волосы и притянул к себе мое лицо. Он стал шептать мне в ухо, перечисляя все чудовищные вещи, которые они проделывали с Изей. Я мотала головой и кричала, что все это неправда, но он не останавливался. А потом он с силой отпихнул меня от себя, я чуть не упала.
– Убирайся, – сказал он, – пока я не вызвал коменданта.
Я стояла, задыхаясь, не в силах сдвинуться с места.
Умер. Умер. Изи больше нет в живых.
– Проваливай! – заорал охранник.
Я попятилась, а потом, не помня себя, побежала в поле, начинавшееся за лагерной оградой. Шум у меня в голове был похож на гул самолета на бреющем полете. Он окружал меня со всех сторон. Я не могла слышать. Не могла думать. Почти ничего не видела. Пошатываясь, цепляясь ногами за неровности на земле, я вытащила Изины туфли из своего пальто и один за другим бросила их в разные стороны. Потом с воем швырнула в темноту сверток с кепкой и очками. Споткнувшись о что-то твердое и больно ушибив ногу, села на камень, и тут ко мне пришли слезы.
Рыдания душили, я вскрикивала так пронзительно, что, наверное, было слышно на всей улице, а может быть, и в лагере.
Он так хотел жить. Пытался выжить, но они лишили его жизни. Нацисты убили его. Они его мучили.
Я как будто горела в огне; казалось, гигантская рука, сжав в кулаке мои внутренности, скручивает их, не давая вздохнуть.
Кто-то подергал меня за рукав, и я увидела перед собой женщину. В темноте за ее спиной вырисовывались силуэты еще четырех или пяти человек. Один из них посветил на меня фонариком, и я увидела свои испачканные глиной туфли, смятое платье и мокрое пальто, валявшееся на покрытой росой траве.
– Ты нездорова, детка? – спросила женщина.
Я вытянула руку и, пытаясь сохранить равновесие, ухватилась за холодный камень, на котором сидела. Он был плоский и гладкий, и теперь при свете фонарика я разглядела высеченную на нем надпись. Это были не камни. Я сидела на сваленных в кучу старых надгробиях. Оглянувшись, я увидела мягкую, в комьях землю. Я находилась на кладбище.
Может быть, и Изя был где-то здесь.
– Ты, наверное, голодная.
Я снова сосредоточила внимание на женщине, она протягивала мне печенье. Я взяла его и съела, как ребенок. Да она, наверное, и принимала меня за ребенка.
– Ты потеряла кого-то из близких? – спросил другой голос.
Я кивнула.
– Бедная девочка. Можно мы проводим тебя до дому?
От их доброты мне стало больно почти как от жестокости, ведь никто не был милосердным к Изе.
– На станцию, – прошептала я.
Они укутали меня и отвезли на станцию на тележке, убедившись, прежде чем уйти, что у меня есть билет, и сунув мне в руки целую упаковку подсоленных крекеров. Я не знаю, сколько их было. Даже не помню, как они выглядели.
Я попала в Перемышль уже после начала комендантского часа, но мне все равно надо было идти домой. В пустую могилу, которой стала теперь моя квартира. По дороге мне не попалось ни одного полицейского, ни одного немецкого патруля. Эмилька оставила для меня записку. Она уехала в Краков навестить свою мать. Я выпила воды и легла на кровать. Неужели прошло так много времени с тех пор, как он приходил сюда?
Да. Потому что это было в другом мире.
Я встала с восходом солнца и, найдя бумагу и ручку, села писать письмо Диамантам. Я написала, что Изю убили в лагере. Что он умер быстро, его застрелили. Что его похоронили во Львове и, может быть, после войны они смогут прийти на его могилу.
Одна сплошная ложь.
За исключением того, что он действительно мертв.
Я отдала письмо нашему почтальону пану Дорлиху. Он вежливо приподнял фуражку. Он был еврей, но ему все еще разрешалось разносить почту, при условии, что после работы он будет возвращаться в гетто. Эсэсовец ожидал его возле ворот. Я проводила взглядом лошадь с повозкой, в которой лежало мое письмо, и приладила на спину рюкзак.
Я хотела к маме.
Я хотела увидеть своих сестер.
Я хотела домой.
У меня совсем не было денег.
И я пошла пешком.
Я шла как заведенная. Как машина. И после двадцати пяти километров пешего пути и недолгой поездки на попутной телеге я оказалась на дороге, ведшей к нашей ферме.
Солнце уже садилось, его яркие оранжевые лучи золотили холмы с мягко обтекающими их полями. Но на них не было видно людей. Ветер гнал волны по верхушкам спелого овса, колыхал ветви деревьев на краю леса… Подходя к дому, я уже знала: случилось что-то нехорошее. Не слышно было кудахтанья кур. Их вообще не было, так же как и коров. Как не слышно было и ржания и фырканья лошадей. Хлев стоял пустой. А задняя дверь дома была открыта нараспашку.
Медленно, с опаской я зашла внутрь.
Кухня съежилась с тех пор, как я была здесь в последний раз. Стол стал ниже, камин – меньше, и все в доме было перевернуто вверх дном. Валялись опрокинутые стулья, висела на петлях распахнутая дверца шкафа, его покрытые пылью полки были абсолютно пусты. И воздух здесь был застоявшийся. Дом имел нежилой вид, никто не заботился о нем.
– Мама, – прошептала я. – Стась. Есть здесь кто-нибудь?
Я переходила из комнаты в комнату, повторяя все тот же вопрос, но ответа не было. Из дома было вынесено все, что имело хоть какую-нибудь ценность, вплоть до подушек с кроватей. В платяном шкафу все еще висели несколько самых старых маминых платьев и пара таких же старых папиных пиджаков, но украшений не было на месте, как и оставшегося нам от бабушки позолоченного яйца-шкатулки.
Наконец я подошла к комнате, бывшей когда-то моей. Толкнула дверь, и она распахнулась, заскрипев несмазанными петлями. Стены моей спальни теперь были выкрашены в другой цвет, на открытом окне трепетали выцветшие на солнце желтые занавески из ситца. А посреди комнаты, на полу, на голом матрасе, который был когда-то моим, лежала, свернувшись калачиком, девочка с каштановыми волосами.
– Хелена! – воскликнула я, и она заплакала.
– Где мама? – спрашивала я в десятый раз, неся ее на руках вниз, как новорожденного теленка, но она только плакала. Я перевернула стул, поставила его на ножки и села, оглядывая кухню в поисках какой-нибудь емкости, пригодной для того, чтобы вскипятить воду. Не нашла ничего, кроме старого ночного горшка, уже давно превращенного в поилку для кошки. В доме не было электричества. Его здесь никогда не было, но я нашла на каминной доске коробку спичек, которая, к счастью, никому не понадобилась, а возле камина еще оставалась кучка дров. Я набрала воды из колодца, вскипятила ее, выплеснула на улицу и снова вскипятила воду в уже чистом ночном горшке.
Все это время Хелена сидела, сложив на коленях руки и наблюдая за мной. Ее короткие каштановые волосы были спутаны, а платье – настолько рваное, что едва прикрывало тело. Сквозь его прорехи было видно, что руки и ноги у нее покрыты синяками. Я достала из рюкзака свою единственную чашку, налила в нее горячей воды, добавила ложку сахара из своих запасов и кинула туда же веточку мяты, росшей у мамы в ящике на подоконнике.
Я велела Хелене подуть на воду, чтобы не обжечься. Она послушалась, а затем одним глотком втянула в себя содержимое чашки. Я сделала для нее еще одну чашку питья. У нее были огромные глаза. Сколько ей сейчас: шесть или семь? Я решила, что Хелене шесть лет.
– Они увели их с собой, – прошептала она. – Дяди со сломанными крестами.
До меня дошло, что она имеет в виду свастику. Мне пришлось сесть.
– Кого они забрали?
– Маму и Стася.
Но ведь мы же католики, подумала я.
– А кто-нибудь еще был здесь в это время? – спросила я у нее. – Они забрали кого-нибудь еще? Здесь была Марыся?
– Нет. Я не знаю.
– Когда ты в последний раз ела, Хеля?
– Сегодня утром. Я нашла в лесу малину.
Малина уже наверняка сошла.
– И сколько ягод ты нашла?
– Четыре.
– А перед этим когда ты в последний раз ела?
– Вчера утром. Я нашла малину.
– А где ты спала до этого?
– У пана Зелинского. Мама оставила меня у него.
Ага. Теперь все становилось немного понятнее.
– А здесь ты живешь одна со вчерашнего дня?
Она кивнула, и по щекам у нее покатились слезы.
– Зачем она меня там оставила, Стефи?
Я не знала. Может быть, у нее не было другого выхода? Мне и самой хотелось поплакать. Обо всем сразу. Но нельзя. Я должна была улыбаться ради Хелены.
– Давай поедим.
– Мне надо будет вернуться к Зелинским?
Я смотрела на ее синяки. Пан Зелинский был старым другом моей матери; когда Хелена была совсем крошкой, он часто качал ее, посадив к себе на колено. Однако, с тех пор как к нам вторглась немецкая армия, людей как будто подменили, я уже ничему не удивлялась.
Немцы. Они отняли у меня обе мои семьи. При мысли об этом у меня заныло под ложечкой, а тело обдало внутренним жаром.
Хелена ждала ответа. Я не была уверена, что смогу придумать для нее что-то лучшее по сравнению с тем, что сделала мама, поэтому просто сказала:
– Давай сегодня переночуем здесь.
Я отдала ей остаток крекеров, которые дали мне люди на кладбище, и, пока она их грызла, срезала веточку с росшего перед домом куста боярышника, нанизала на нее ломтики хлеба из своих запасов и, поджарив их и добавив к ним сыр, накормила Хелену. Она ела медленно, смакуя каждый кусочек. Себе я оставила яблоко.