
Полная версия:
Ангелёны и другие. Сборник рассказов
Впрочем, это была не меланхолия. А даже наоборот, состояние противоположное – мучительного ожидания, беспокойства, подозрительного наблюдения за подробностями предметов и движений. Неожиданной мышью выскакивали сомнения – «я всё это придумал», угнетающим опровержением накрывала ночная тень – «ничего не произойдёт, живи так и дальше». Повторяющаяся мясорубка каких-то преддверий, намёков обращала незаметное до того собственное существование в мучительно лишний, болтающийся больной орган – проснувшийся душевный субстрат, механически набитый фаршем мыслей. Начавшись с утра, это копулятивно-навязчивое состояние переходило в безудержную какофонию редуцированных сигналов, неуправляемые свободные радикалы порывов, бешено вращающиеся образы. Плохой сон пришёл к весне. К марту он обратил на себя объектив внимания и распознал, что внутренняя жизнь его перестала была сплошной линией, потоком, который даже на время сна не прерывается и не ставит по себе точку – наоборот, теперь она как раз и состояла из штрихов и точек, заковыристых, занозистых запятых чувствуемого и проживаемого: они разбивали и прерывали рубилом рационального вторжения ранее неделимую, неясную, блаженную субстанцию его существования. А именно, явно настаивал вопрос, грубо дробящий сплошную: кто я? и что я здесь существую? Психологический внутренний образ себя мотался, как растянутый, разношенный, болтающийся в локтях свитер. В голове постоянно ползла лента вербального присутствия, наполненная морзянокй словесной констатататататации.
В аптеке он покупал каждый раз новое успокоительное или снотворное, будто ненасытный экспериментатор: лекарство быстро выдыхалось, переставало действовать, не справляясь с мощным тревожным напором «свободных радикалов».
– Всего доброго! – однажды гаркнула аптекарша, дебелая, поварски-уборщицкого вида, таким громким голосом и командным тоном, словно желала ввалить каждому посетителю под зад.
Съёжившись, втянув голову в плечи, шёл одинокий Петечка под ртутным мартовским дождём, ощущая вдруг очень сильное желание завести какую-нибудь живность, а вот хотя бы даже механические наручные часы…
Карлик пришёл прямо с утра и разговаривал вяло, подозрительно присматриваясь к Петечке. Не спрашивал про запятые, рассказывал что-то расплывчатое, повёрнутое в профиль, а потом изредка бросал в него прицельные зрачки-секунды. Отхватывал их обратно и снова – профиль, невнятность, подозрения. Мимо, поджав хвост, протрусил какой-то менеджер. Карлик ушёл, так ничего и не выведав. Петечку обдало кипятком – на столе перед ним лежала манга с Киамоту.
Целыми днями он теперь вслушивался в разговоры, которые, оказывается, были не только не по существу, но, хлеще того, всегда шли мимо существа, ползли шёпотом, смешками, перебежками. Доносились невероятные, кощунственные слухи: кто-то уволился! «по собственному желанию»! Рассказывали случай с одним программистом, который плёл из тонких разноцветных проволочек подобие цепочки, обещая: «когда доплету – уволюсь». И доплёл-таки. Другой сотрудник, из отдела «контроля за количеством цифр», постоянно сравнивал рабочие места с больничными койками. А все вокруг – как больные в палате. Однажды он с утра выздоровел. Петечка просматривал в обоих случаях сложное, каменистое, в то же время чистое дно индивидуального вымысла. Они, эти сотрудники, держались здесь благодаря некоторому сравнению своего обитания с новым, более высоким, но почему-то не видимым другими, обетованным берегом. Теперь он и сам стал нащупывать камешки на этом муторном дне, где находился, и, чувствительно касаясь их, неровными колебаниями стал продвигаться вперёд. Вслед своим предшественникам.
На момент летнего солнцестояния у него стали возникать абсолютно свой бог, своё интуитивное ощущение вселенной и времени, и своя, ни на что, ни на кого не оглядывающаяся мифология. Киамоту был для него уже не постыдным секретом, тайником в нише бытия, где стоит зажённая свечка мантры. Петечка уже не скрывал своё увлечение аниме – книжки валялись по столу рассыпано между листами для правки запятых. Само его имя символически разлагалось на мифологемы. «Киа» стало подобно боевому кличу, «моу» – рыжая заря, зацепившая хвостом остров Пасхи, «тоу» означало «туда, в ту страну». Киа-моу-тоу: иди в ту сторону света, за пределы южных морей, где виден хвост пленительной кометы. Вероятно, он подумывал оседлать эту комету, как другой, маленький принц, не подозревая, что из всех выдуманных миров самыми прекрасными и трагическими, объёмными и тактильно ощущаемыми сверкают калейдоскопические иллюзионы безумий.
Денатурация, ферментация сознания приостановилась. Мифологемы были синтезирующей основой его нового, странного спокойствия, сформировавшие на время видимость, флёр непротиворечивого совмещения двух миров: офисного и собственно Петечкиного, стремившегося в неизвестно куда. Противоречия отступили перед натиском двух согласных между собой и очень смежных полушарий мозга, остановив игры с разумом в матрицу. Иногда только, бывало, случалась странное. Например, он, задумчивый, приходит в туалет, который весь оказывается занят. В единственной свободной кабинке прямо перед его носом неистово запирается неизвестный «манагер». Петечка поднимается на следующий этаж. Ситуация воспроизводится в дословном повторении. Он идёт выше. Опять тот же самый менеджер – синий рубашечный коробок, чернота брюк под замком ремня, остроносые туфли опережают его на полсекунды и с грохотом захлопываются в кабинке. Дальше по лестнице могла быть только крыша. Но оказалось – курилка. Там плосковатый запах сигарет, полоскаемый тонкой наволочкой, помогали трепать ветру голоса´ завсегдатаев.
«Иди в сторону южных морей» звучало, конечно, сказошно, но едва ли не издевательски самопально (почти как «держи курс на систему Медузы»). Отрезвясь от мифологем, Петечка по краю сознания просекал, что дедок – никакой не карлик, сам он – не принц, и семь посадочных мест на его ряду вкупе с офисным балластом – далеко не верховые бабочки. Лицо руководителя даже с морщинистыми ужимками не тянуло на воплощение мирового зла, тем более бороться с таким никчёмным злом в лице заурядного мелко-офисного начальника означало бы полный провал. Предательство самой идеи посланничества из мира цветочного принца. Простейшая диалектическая антиномия раскалывалась, по-новому задваивалась. Если раньше сталкивались два цельных, по-акульи непримиримых антимира: бесцветный офис и цветочный фантазм выхода из него, – то теперешняя дихотомия, переворачиваясь подкинутой монетой, ставила под подозрение зыбкую жизненность самого фантазма: оказывается, офис был несомненен, но не абсолютен – в нём можно было оставаться вполне комфортно в сложившейся системе вещей: офис не был злом, его можно было игнорировать, находясь внутри него. Эта догадка поразила Петечку. И ослабила. Простотой и безальтернативностью. Он должен был просверлить лазейку в изобретённом логическом тупике. Будь у него хоть один материальный аргумент, – нет, не против офиса, а за: принца Киамоту, – борьба могла бы сублимироваться в новую, более сложную и абстрактную обстановку. Для этого мастера кунг-фу покидают бренную почву простолюдинов и сражаются в воздухе, танцуя по его энергетическим паутинкам на пуантах мастерства.
Так, бесплодно чахнущий, Петечка зачастил в офисный атриум, где было пространство и застеклённое небо. Здесь стояли автоматы с едой, упругие диваны и можно было, не привлекая внимания, попробовать на пальцах разобрать, разоблачить мерзкую диллему, приставить лестницу спасительного ad hoc, изобрести несуществующий tertium datur est.
К автоматам подходили обменивать деньги на еду. Он принимал равно банкноты и монеты, но отвечал только брезгливо кислым звяканьем кругляшей. Весь опыт общения Петечки с ним сводился к механическому обману: закинув деньги, он выбирал, скажем, третье, автомат приветливо проглатывал подачку, но даже не шевелился. Петечка выбрал пятое. Тот и бровью не повёл. Пришлось доплатить и выбрать десятое – крошечную котлетку в холодном неприятном поту. С такой канальей решительно нельзя было водиться! Сквозь размышления Петечка часто замечал, что автомат действительно шалит: при нём неоднократно разными сотрудниками было бито по брюхоголовому телу. Некоторым же удавалось договориться и, к любому человеческому удивлению, даже вытребовать прибавку. Слепая железяка сыпала в поддон сразу несколько артикулов. Среди таких счастливчиков оказался тот самый тараканий бонвиан – рыжий, сучковатый. Однажды была такая сценка. К автомату робко приблизилась офисная неофитка, худющая, но рельефная планктонша, держа на тонконогой стоечке корпуса, как на подносе, свои тяжёлые, гибко, с изгибом подвешенные в чашечках лифов, бултыхающиеся…
– Я вас научу, – сказал он, обольщая, – мадам, как обращаться с этим чудовищем. Знаете, что такое импритинг, «синдром утёнка», «лоренцево обучение»? Не пугайтесь, это очень просто. Для вашего случая есть особое, эксклюзивное титло – «ангелово запечатление». Повторяйте за мной.
И Петечка, подсматривая, запомнил все нужные ходы, чтобы, щёлкнув заветными цифрами на панели, обмишулить зарвавшуюся машину. Когда оба удалились, ко взаимному продолжению, он проделал то же самое и, помимо свежего бисквита, получил звонкую сдачу. Среди монет коричневым золотом блеснула юбилейная десятирублёвка с мелким изящным гербом и полукруглой подписью «Владикавказ». Вычленив её, он вернулся к дивану и, вдруг, осенённый, всё понял.
– Игорюш, а что такое «импритинг», просвети, пожалуйста, – попросила Света.
– Это первичное научение, – сказал Антон.
– Это когда с цыплятами, например, – Саша.
– И с утятами. Только что вылупившиеся утята кого первого увидят, того и считают родителем. И везде за ним ходят. И всё повторяют.
– Ааа, – закинув голову, сказала Света, представляя караванную цепочку утят, шествующих, например, за облизывающимся котом. – То есть повторяешь – это и есть импритинг?
– Грубо говоря, да.
– Им-притинг, им-притинг, – отпечатала Света у себя на губах. – Всё: теперь я поняла.
– Скажите, пожалуйста, – с риторической мелодикой уточнила Полина, – история, конечно, замечательная, но я только одного понять не могу: чего он весь такой хороший, этот Петечка, а не может просто взять и уволиться со своей работы? Раз она так его достала.
– Ты разве не понимаешь? – вступилась Света. – Он всю жизнь, с детсадовских зубов, сидел в офисе. Ему просто страшно выходить в большой мир. Я бы тоже не рискнула выйти в открытое море на прогулочной лодке. Так ведь? – она и остальные вслед за ней тоже посмотрели на Игоря.
– Это – правильный ответ! Вот тебе конфетка! – Игорь вручил ей веточку со скромным опереньем.
– Ну раз так, – отпарировала Полина и почему-то вздохнула печально, – тогда дорассказывай, чего там про него осталось. – Окончательно опустошённая бутылка с губчатой пеной на дне прикоснулась к земле.
«Им-притинг, им-притинг, – повторял поражённо Петечка, вслушиваясь в коленчатый ход слова, резко вращая его поворотный слог, как автомобилист – «кривым стартёром», реанимируя им двигатель. – Надо было просто делать импритинг. Наблюдать за знаками». Он повертел монетку в пальцах, поставил на стол ребром, уперев в указательный и, скользнув щелбаном, закрутил её зазубренным, дрельным звуком. Она, словно выпущенный злобный шмель, описала неторопливую дугу-запятую и, теряя ярость, уже с кастрюльным звуком завибрировала на боку, панически ускорившись, замолчала. Соседи оглянулись, но так ничего и не поняли. Опунция повернулась в неверующие три четверти, подразумевая невероятность произошедшего, потом доверительно улыбнулась, будто была в теме: шалишь?
Дома Петечка разгадал этот судьбоносный фокус. Монета, закрученная, заведённая юлой, певуче жужжащая есть метафорический аргумент, бритвенно-оккамово средство, ласковое орудие, наконец, Киамотово доказательство. То самое, первое, «прощение». Впереди у него «забвение» и «сны». Потом «предприимчивость», «обновление»… Поиски. Ему нужно организовать поиск других монет. Но просто так не выйдет… Просто так сможет любой. Нужно понять логику, в которой выпадают счастливые монеты. И почему «Владикавказ» – прощение? «Бессмыслица!» – раздражался он, вставал от стола и кружа ходил, уже за полночь, жужжа внутренне, – сам, как монета. Бабочка просматривалась в глохнущей восьмёрке монеты, за секунду до безмолвия. Прежде чем она становилась расплющенным печатным металлом, искрой проскакивал между контактами необходимый смысл. Но электричество было коротким, быстрее его понимания. Он разводил контакты на ширину собственных возможностей: вот вырисовывается абрис Киамоту, солнечнолицый, с индуистскими чертами, на ковре из бабочек – вот сам Петечка в ситуации офиса, с набором монет. Но дальше сравнения дело не шло: натяжение метафоры испытывало груз буквальности, но не звенело готовым решением, а глухо обрывалось в пропасть слепых поисков. В любом случае, теперь он знал, чем просверлить лазейку и в каком виде слетятся к нему бабочки. К утру задача о том, как обмануть офис, была сформирована в легенду с рабочими переменными, которые по ходу решения могли выскакивать и заполняться новыми – подобно шарам в спортлото. «Вращение есть момент бабочек… доведённых до семи… в составе семи… в численности семи их обладание замкнёт решение… при каждом вращении произнесённое есть некоторое нанизывание, наматывание, намагничивание магического состава… энергетики… волшебства… поэтому когда вместе – завести, закрутить, завращать веретённые ингредиенты…». Каков будет результат, когда бабочки, жужжа, соберутся перед ним? – томительная, сладкая загадка, равная «выжиданию заветной эсемесочки»…
Дни фосфоресцировали в плотных энергетических полях, терпение в которых уподоблялось стрелке компаса, хищно и безошибочно вонзавшейся в круглую нумизматическую мишень. Через неделю пришли две новые монетки, утверждавшие, что шедший впереди принц, подобно находчивому Гензелю, великодушно звал за собой тех, кто умел правильно интерпретировать знаки. «Забвением» и «сном» оказались «Малгобек» и «Наро-Фоминск». Вероятно, следовало абстрагироваться от названий городов, принимая только фактический успех, когда всё само и так плывёт в руки. В этом как раз и угадывался смысл прощения. Прошлое прощалось, и, выпуская в туманном рассвете из ослабших рук канат и без того неуправляемой баржи минувшего, приходило забвение через сны. Они стали лёгкими и рассеянными. Неделю от принца не было никаких новостей. И Петечка переключился от пассивного обмена с автоматом к решительному размену купюр на железо. В магазинах легко и без подозрений шли навстречу, избавляясь от мешочков с мелочью. Но только через полторы недели выпал тусклый «Волоколамск», означавший «предприимчивость». Без кассандровых вангований было понятно, какое качество привело к очередному успеху. Теперь предстояла пора «обновления» – невесть чему новому не терпелось вторгнуться в его, в общем-то, беспросветную жизнь. Он взял отпуск в самой сердцевине лета – и предался бурному ожиданию. Город полыхал асфальтом, не выпуская за свои пределы. Коллекционеры монет или готовые наборы были бы лёгкой и нечестивой добычей. Важна была спонтанность, неуправляемость приходящих извне знаков. Целыми днями Петечка путешествовал по таинственных городским островам, соединённым метро и наземным транспортом, пешком преодолевал микрорайонные расстояния – ради того только, чтобы, почти зажмурившись, сымитировать случайность «бистро» или покупку дешёвой безделушки, разбить у осчастливленного шаурмячника фиолетово-коричневую «пятихатку» и дома, с наслаждением, фильтровать тяжёлые, почти безнадёжно пустые пригоршни болванок. Потом неожиданно в паре пришли десятирублёвый «Псков» и двухрублёвый «Мурманск». Но «Псков» был «неправильным» – из цикла «Древние города России», а не «Города воинской славы» – как предыдущие, которые считались «правильными». Впервые с точки «монетной индоктринации» Петечка засомневался: те ли крошки он принял за Гензелевы? и не пытается ли кто сманить его с нужной тропы ложными дарами? Погуглив по теме, узнал, что были, во-первых, крошки разных размеров: одно-, дву-, пяти– и десятирублёвые, во-вторых, десятирублёвые насчитывали несколько многочисленных семейств: «Древние города России», «Российская Федерация» – близнецы по росту и весу из одного металла – и «Города воинской славы» – биметаллическая семья крупноголовых серебристо-медных. Исключение однорублёвок не сильно упрощало ситуацию. Подсказки, которая монета – настоящая, а какая – подлая имитация, не было. К утру, проделав немало вычислений, решено было усложнить, но одновременно и охватить весь спектр задачи и собирать двойки, пятёрки, десятки. Только через несколько дней, почувствовав предательский подвох, он вспомнил прежнее сомнение: стоило ли принимать приходящие монеты так, как есть, без селекции, или всё-таки одни города следовало отнять, а другие – принять, выстраивая в логическую цепочку, соответствующую последовательности и ценностному нарастанию Киамотовых понятий. Этой квазилогической задачи бедный Петечкин мозг решить был не в силах.
Жаркое лето, закатившись бессонницей далеко за полночь, что-то переключало в сознании несчастного офисного сотрудника, отсеивателя запятых, и ощущение прежней жизни меняло русло, отступив немного, на полуовал иссушенного дна, и тогда мельчайший, изъеденный, вымоенный узор анатомически оголялся, и его можно было наблюдать со стороны, спокойно и кинематографично. В нём ничего не было интересного. Плоящиеся ряды однообразных лет намыты сезонной синусоидой, повторённой разбухающим плагиатом древесных колец. То же, что праздновало и пятнадцатую, и двадцатую годовщину, огрублённо расширяясь, обретало уже приблизительные черты – и хотя первый изгиб события виднелся нервной, тонкой, ювелирной кровеносной ниточкой, воспроизводящие его бесчисленные припоминания и попытки притянуть к себе из давности лет становились всё больше отмеревшим, бесчувственным следом, проведённым волокушей – куриной лапой повседневности. Ежегодный осциллографический пик неких новогодних настроений, упадочный февраль, майская приподнятость, плоскодонная октябрьски-ноябрьская равнина. Изредка какая-нибудь трещинка разочарования, плоские червоточинки уползших неведомо куда мыслей-улиток, чешуйчатая рябь ничто – просто слепой пробел существования. И этот банальный до-ре-ми-набор и был закольцованной, как скринсейвер, мелкой Петечкиной вселенной. Гордиться, сохранять или бороться за неё могла бы только безмозглая жаба из «Дюймовочки». А он, всё-таки хоть и офисный планктон, был мыслящим, тёплым человеком, имеющим право и раздражаться, и делать несоразмерные выпады – боковые удары плечом в туннельную стену недели, чтобы выпасть за пределы чужой колеи. Отпуск заканчивался, и обновления не было. И терять ему, кроме себя самого тоже было нечего.
На работу он вышел остывший, присмиревший под коркой безразличия. Внутри же время от времени стыдливо накаливались нелепости недавнего энтузиазма. Случайный взгляд тыкался в него, делая в корке вмятинку, или толчок чужих разговоров сдвигал пластинку этой затянувшейся по всей поверхности души раны. Отворачиваясь, он чувствовал, как за ним исподволь, тайно наблюдают, отводя быстрые взгляды. И, уловив что-то новое, болезненное в поведении, посмеивались с рыбьей задержкой рта. Выражения лиц, движения рук и тел, обмазанные притворными чувствами и мыслями, находили истинный выход в разговорах, которые велись о нём позаглазно. Чужие лица за его спиной так и лоснились этим лицемерием, лживые глаза – как преступники, свидетельствовали против себя пьяно расширенными зрачками. Отключаясь от этого кошмарного сна, он опять ехал в офис в вагоне метро, за окном которого буровыми следами вспыхивал туннель – подтверждая полнейшее ощущение, что он не живёт, а передвигается в плотном, как метрополитеновская толпа, времени – подобно червяку среди земляных пластов.
Он всё так же просеивал любую сдачу. Загадывал у автомата: «обновление» выпадет сейчас второй… нет, третьей… ну пусть хоть пятой… А после одного некрасивого случая, когда из переговорной доносилась ругань про «морду клином», он вообще бросил запятые на произвол судьбы и поднялся под самую крышу – в курилку.
Дух там был в прямом смысле неформальный. Августовский ветер свободно травился табачно-синим настоем. Пахло как от огромного, прокуренного на вечеринке свитера, вызывая пустое, школьное чувство голода. Переминаясь, стояло несколько шутников, один даже знакомый – тот самый, с кожистым бейсбольным мячом вместо головы, вызывавший позывы ветра в офисе. С тех пор Петечка стал будто бунтовать: ходил на обед в одиночку (порвав с отделом связь священного обедованния), улепётывал в получасовой парк, увлекающийся мамашами с колясками, безработными алкоголиками и закончившими трудовую жизнь пенсионерами. Пели птички, перед скамейкой гулял голубь, листья шевелились на ветру – безотчётно и загадочно. Иногда наведывался в курилку: так, без целевого назначения. Просто постоять, послушать, как офисные тролли состругивают с языка афоризмы. Злые шутники копировали циничные интонации телевизионных stand up.
– За время, пока идёт совещание, можно покурить и хорошенечко сходить в туалет, – говорил один. Другой смешивал дискурсы:
– Които эрго сум – знаешь, что такое? Это значит, существует тот, кто коитится!
Начинали пикироваться по этому поводу:
– Да ты так коитишься, что за тобой придётся доудовлетворять.
– А анекдот слышали? Требуются лабораторные крысы-девственницы.
Так ли уж плохи эти персонажи… или немного всё-таки игривы, хороши? Или так уж невероятны, карикатурны, искажены? Так ли уж выдуманы? Все эти проходящие тени перед лицом Петечки. Так ли действительно точно срисованы с живых? Сотворены ли они с конкретных людей? «Может быть, может быть», – ответил бы автор, если бы был Гоголем.
Впрочем, они шутили себе дальше:
– Я тебе подарю пистолет, нежный-нежный, как ландышев цвет…
– Кстаце, а эта, из отдела заклейки конвертов, ну просто глянь – узилище целомудрия.
– Та, с талией длинной, как у ящерицы?
– Ну вот а мне чего и говорят: чего не женишься? Вон у однокурсников у кого по двое-четверо детей, а у одноклассников, значит, соответственно, по шестеро-семеро, а о детсадовских и вообще говорить неприлично. Ну я взял и посмотрел в зеркало. И правда: глаза бешеные, страстотерпцы, губы красные, щетина в проволоку толщиной.
– Кстаце, – обращаются, заметив его, к Петечке, – ты этот, как его, что ли – хикикомори? – используя новомодное словечко, имея в виду его увлечение аниме, и путая с застенчивым интровертом.
– А, кстаце, не замечали, болтливый Димочка из саппорта способен залезть в любую волосатую задницу без мыла и не закрывая глаз.
Ну и так далее.
Все эти боковые выбросы себя не давали понять, где должно искать «обновление». Он устраивал ревизию уже имевшихся «бабочек» и мимикрировавших под них паразитов. Впрочем, что именно есть паразит – надо было ещё определить. Красивые, гербованные десяточки, составлявшие уже порядочную взвесь из разных коллекционных наборов – толсто-медный кант, серебряно-сюжетный окуляр середины – и пятёрочки с двойками, катившиеся независимо, – скобяной скарб Петечкиных фантазий. Каждая диаспора выглядела досконально и вполне даже убедительно на роль волшебной «бабочкиной» расы. Уличить было невозможно, и приходилось относиться ко всем с равным вниманием и доверием. Приступы энтузиазма подпитывались случайным вбросом не относившегося к теме, но всё равно нестандартного головного сегмента рыбьего скелета – Р. Таких рублей на берег повыбрасывало несколько. Потом по пятёрке со «Взятием Парижа» и «Тарутинским сражением». Целых три весомых десятки – все из разных племён: «Касимов», «Воронежская область», «55 лет Великой Победы». Где-то в одном из мегамоллов, куда Петечка всё ещё в надежде наезжал, подсунули безусловного паразита, приспособившегося под размер отечественных, – американский четвертак. На Савёле было найдено несколько точек, где монетами торговали почти как семечками. Старые, грязные, окисленные, исцарапанные, с помятыми чертами, облысевшими реверсами, с вытертыми силуэтами тружеников, соцсимволов, экзотических фруктов. Один раз в сдаче кассирши в боковое зрение втёрся точный и безупречный диск. Его сразу можно было угадать, как угадывался он во сне, вращаясь переходным звеном между обретённой «предприимчивостью» и могущественной «непреклонностью». Сдача была не его. Отоварившийся сгрёб мелочь, даже не взглянув, унося в объятиях кошельной мякоти блаженное «обновление». Петечка, не раздумывая, бросился за ним. Чуть не вырвал кошелёк, говорил что-то невразумительное, был бешено оттолкнут, оболган «хапугой», умолял, лепетал про «нумизматическое, нумизматическое», предлагал взамен деньги. Разобравшись, в чём дело, на него ещё некоторое время смотрели насмешливо-изучающе, потом в безмолвии удалились. Но отчаяние сменилось эйфорической догадкой. Уже на следующий день, брезгливо цапая, одними ногтями, по-куриному, он раскапывал металлическую грядку, уверенно отыскивая в ней обретённое «обновление»: теперь он знал, как оно выглядит, видел его в лицо, бесконечно повторённое государственной штамповочной машиной. Монета потому и разменная, думал он впопыхах, работая на одном только визуальном распознавании, что у неё нет индивидуальности, её можно изъять из денежного механизма и тут же заменить другой точно такой же запчастью. Савёловский рынок ответил внезапным отказом. На нём не нашлось ракеты с мерцающими вокруг неё звёздами и земным шаром в виде эскимосского иглу у его основания, по которой как раз и можно было определить, что искать надо «50 лет первого полёта человека в космос» (тираж 50 млн, дата выпуска – 1 декабря 2011). Совсем не редкая монета нашлась только с третьей попытки – на Арбатской, где-то в блошливой антиквариатской толпе. Петечка цепко ухватился за неё, собрав рот в сборчатый узелок. Бинго! Стартующий в космос агрегат вполне олицетворял начало нового этапа в поисках. На подобный случай (магазинный) было приобретено ещё две по две: биметаллические «Вооружённые силы» и «Приозёрск» и односложные «Волоколамск» и «Полярный». Теперь было так: маленьких десятирублёвых набиралась семёрка, полный комплект. Из них одна – как раз доказанное «обновление» с ракетой – выбивалась из серии городов. Больших десятирублёвок было шесть. Все – города, кроме двух. Остального, смешанного номинала – примерно с десяток. Читерство немного скрадывало радость от пополненных рядов. К тому же неясен был механизм «раскукливания бабочек»: на репетициях с трудом удавалось вывести в поле стола максимум только четыре «порхающих». Можно, конечно, уговорить Фиму, но тогда теряется интимный, магический момент пресуществления материи в желание. К тому же не факт, что «читерские» монеты были потенциальными «бабочками». Времени на обдумывание было сколько угодно. Как раз теперь оно, время, офисное, длинное, которое хотелось бы обменять на что-то более ценное, настоящее, индивидуальное, а не монетно-запчастное, почти полностью посвящалось обдумыванию. Запятые покрывались пылью и смешивались с карандашными очистками, слоящимися ажурным кружевом в графитовой метели.