
Полная версия:
Ангелёны и другие. Сборник рассказов
– Знаешь, мне кажется, я тебя где-то видел, Адам.
– Исключено.
– Нет, не исключено. У меня очень хорошая зрительная память. Я же художник. Может, ты мне приснился?
– Скажешь тоже. А тебе правда снятся сны? – мальчик подумал, что это странно: жить внутри сна и всё равно видеть сны.
– Конечно. У тебя разве нет снов.
– Есть. Но они… настоящие.
– Как это? – Ивик остановился, задорно посмотрел на мальчика. – Настолько реальные, как вот мы с тобой? – И расхохотался.
Адам покраснел.
– Ивик, ты очень хороший художник. – Они как раз шли по кварталу, превращённому в картинную галерею. – Мне очень нравятся твои рисунки.
– Ты ещё не слышал, какую музыку сочиняет мой друг. Он композитор. Да к тому же играет чуть ли не на всех инструментах.
– А я тоже композитор! – обрадованно воскликнул Адам и защёлкал пальцами обеих рук. Тут же вокруг них что-то зажужжало, несколько раз хлопнуло и раздалась музыка – нечто похожее на то, что отец обычно ставил на уроках истории. Словно пикирующие ласточки, зазвучали скрипки, их подхватили на руки виолончели и пустились вприпрыжку по металлическим крохотным ступенькам клавесина. – Узнаёшь? Это Моцарт!
Ивик стоял поражённый. Но, взяв себя в руки, снова пошёл.
– И давно ты так умеешь?
– Нет, не очень! Но это так здорово! – мальчик по-дирижёрски повёл в воздухе руками и осёкся. Музыка исчезла. Адам стоял, как вкопанный, не зная, что сказать.
– Мне кажется, ты совсем из другой страны, – осторожно сказал Ивик.
– Да.
– Ты из этих что ли? – художник показал пальцем вверх.
Адам неуверенно кивнул. В его глазах была мольба.
– Не говори никому.
– Я не скажу.
Они снова пошли. Впереди был виден большой волшебный парк.
– Адам! Где ты пропадаешь всё время?
– В парке.
Мама смотрела пристально. Он чувствовал себя настоящим преступником. Он обманул отца, двоюродных братьев. Теперь – маму. Он всех обманывает.
– Листья почти все облетели, – едва пролепетал он. – Беседка почти сломалась от ветра. Надо починить.
– Папа прилетит, почините. Только уже весной, наверно. Зима же скоро, – мама смягчилась. Ей казалось, что сын меняется. На этой неделе у него день рождения. Уже двенадцать. Взрослеет. Скоро начнутся подростковые проблемы, станет труднее общаться. – Ладно, беги к Томасу и Гамлету. Они тебя искали.
– Ну дела… ты что, познакомился с местным? – с ужасом спросил Гамлет.
– Да. Он художник.
– Если кто-нибудь узнает? – Гамлет посмотрел на старшего Томаса. Тот только отвернулся, делая вид, что это не его проблемы:
– Хватит болтать. Готовы к перестрелке?
Они снова понеслись над городом. Адам старался лететь как можно ниже, чтобы рассмотреть в заброшенном квартале фигуру Ивика. Он настолько увлёкся, что не заметил, как стал спускаться и залетел в одну из подворотен. Она почти полностью заросла. В душном зное изредка секундной стрелкой тикали кузнечики. Около стены стоял Ивик и по-одному вытаскивал из мешка баллончики.
– А я вот задумал ещё одну картину. Большую.
– Как там? – Адам кивнул назад. Отсюда пейзаж не был виден.
– Нееет. Та совсем большая. Я рисовал её с Лео. Много лет назад. Он уже не рисует. Не умеет.
– Почему не умеет? Если рисовал.
– Не знаю. Никто не знает. Однажды вдруг разучился. Теперь он в банке работает. Одобряет кредиты… Ты мне очень сильно можешь помочь.
– Как?
– Иди сюда, я покажу… Видишь, вон там осыпалась штукатурка?
– Ну.
– Вот тебе баллончик. Это будет метка. От неё надо провести линию по всей стене… Ты же летаешь…
Адам понял.
– Я вспомнил! – вдруг спохватился Ивик. – Я вспомнил, где я тебя видел! Я тебе не говорил, что у меня бывают… видения? Это странно, наверно? Иногда, ни с того ни с сего, ко мне вдруг приходят картины, воспоминания как будто из другого мира. Из другой жизни. И вот ты был в одном из воспоминаний. Стоит множество людей, одетых в странную серую одежду. Рядами. И между ними идёт какой-то важный человек. А рядом с ним – ты.
Адам вспомнил. Это было в тот день, на «плантации», когда он и в правду вместе с отцом шёл между рядами одетых в серые робы «илотов». Неужели? Неужели Ивик был между ними? Но всё равно, как он… как его воспоминания проникли сюда? Ведь отец говорил, что в одном человеке как бы два человека, которые разделены между собой.
– Думаешь, такого не может быть?
– Я не знаю… – Адам был совсем растерян. Он пытался представить, как внутри одного человека может поместиться целых две личности. Отец не объяснил. И сам он не может это понять. Это очень сложно. Лучше бы не думать об этом.
– Знаешь, что? – Адам стал снимать свои «коньки». – Я подарю эти штуки тебе. А себе сделаю новые. Ты будешь летать и сможешь нарисовать самую большую картину в мире!
– Ого-го! Теперь дела пойдут на лад! – радостно воскликнул Ивик, рассматривая странные штуковины.
Весь день, до того момента, как за крышами скрылся последний бирюзовый луч солнца, Ивик и Адам рисовали на стене дома картину.
– Скорее всего, я уже сюда не приду, – сказал мальчик на прощание.
Ивик неуверенно левитировал на «коньках», ему только предстояло их освоить. Он понимающе кивнул.
– Я бы тоже хотел что-нибудь подарить.
– Не надо.
– Подожди. Вот, – Ивик, было, полез в мешочек, но Адам уже взлетал. – В моём мире твой подарок исчезнет. Туда ничего нельзя взять. Только то, что вот тут, – он дотронулся пальцем до лба.
– Я тебя понял. Вот эта картина – подарок тебе. Запомни её.
– Я запомню.
На стене в полусумерках виднелось незаконченное изображение, как тянулись друг к другу две ладони. Это был силуэт ладоней. А внутри каждого был намечен свой особый мир. Там, где ладони встречались, появлялась вспышка. Там должно было быть наступление нового дня, нового солнца. Но сейчас оно ещё не было дорисовано. Только эскиз. То, что могло произойти в будущем.
До возвращения отца оставалось несколько дней, но он вернулся на следующее утро. Сразу же увёл Адама в библиотеку и долго-долго говорил тревожным, суровым голосом. О том, что в мире Адама, Мельхиора и всего лишь одного миллиона избранных не всем дано быть гениальными, верными и честными. Увы. Увы, способности и нравственные качества генетически передаются плохо. Или вообще не передаются. Сальваторы не такие уж честные. И случай с Адамом это показал. И с Томасом, и с Гамлетом. Мельхиору одному из семьи перешло это качество. То же самое происходит с другими. Да, первое поколение избранных было блестящим человечеством. Те, кто прошёл тестирование, все были исключительными людьми. А теперь… Теперь видно, что они не так уж далеко ушли от тех, кто остался там, внутри Велмири. Их даже больше, там, где краски и музыка повсюду, и, кажется, сам воздух пропитан творческой энергией.
Мельхиор рассказал, что тот гениальный художник, которого встретил Адам, теперь потерял свой дар. Оказалось, что осколки его здешнего сознания во сне могут проникать в другое, то, которое в Велмири. Во сне оба его полушария, несмотря на изолирование, каким-то образом всё ещё разговаривали друг с другом. Если бы он, Адам, не нарушил запрет. Не стал бы с ним общаться. Если бы не подарок, его бы оставили таким, как прежде. Не узнали бы о его видениях. Теперь же, стерев память о запретном артефакте, проведя повторное изолирование, у него отобрали дар. Он стал обычным человеком. Кем? Строителем? Моряком? Банкиром? Будет сидеть в офисе, одобрять кредиты?
Отец говорил, что, конечно, почти ничего не произошло. Это такая мелочь. Подумаешь, кто-то не дождался, пока ему разрешат взрослые. Совершил мизерную провинность. Но он же обещал. Давал слово. И нарушил его. Преступил своё обещание. Тогда чем он лучше обычного человека? Без принципов, без таланта. Разве этого хотели те, первые, настоящие гиганты ума и нравственности? Разве Адам теперь избранный? И что вообще значит «избранный».
Мельхиор не стал говорить, какие муки совести и ответственности он переживал с детства, наделённый даром честности, понимая, какое преступление совершили эти первые, так называемые избранные. Отобравшие мир, нормальную жизнь у миллиардов людей. И хотел своей жизнью, своей честностью хоть как-то оправдать ханжеской, бесцеремонной рукой «инженеров человеческих душ» навешенную на него бирку «избранного».
Мельхиор устало сел и закрыл лицо руками.
Адама душили рыдания, но он не смел отдаться на их волю. Стоял, как вкопанный, с глазами, полными слёз.
Древняя библиотека безучастно, холодно смотрела на них. На всех людей мира этого, желавших хотя бы в новом, сотворённом ими, стать богами.
МАСТЕР ИСТОРИИ ОБЛАКОВ
Это случилось в купе поезда Балашов-Москва.
Был душный июнь, образовывавший в небе нескончаемые пышные формы облаков.
Ветер вздувал по утрам их пенистую материю, и к полудню вся небесная акватория устилалась летающими островами и материками нежно-кремового и синевато-льдистого цвета. Облака устремленно вытягивались пористыми полосами вдоль невидимых линий ветряных потоков.
За окном купе в такт постукиванию колес мерно чередовались, словно между кадрами, отсчитываемыми столбами, виды полей и лесов. В окно врывался ветер, хлопая занавеской и сыпля проносящимися за вагонами звуками, которые, отставая, застревали в коробке купе, словно это был свет далеких космических миров, уловленный видоискателем телескопа.
В купе вместе со мной оказался только один человек.
Весь наш вагон пустовал. Изредка по нему слонялись несколько пассажиров, лениво проходил проводник или проезжала с пыльной тележкой-клеткой продавщица воды, соков, мороженого и пива. Бутылки с жидкостями печально гремели в своей клетке, создавая по-шнитковски сюрреалистический диссонанс в своеобразной гармонии железнодорожного нескончаемого гула. Мы неслись сквозь ярко освещенный космос пейзажа, так же печально-приглушенно гремя в своей клетке, как эти стеклянные бутыли в своей решетчатой тюрьме.
Двери почти во все купе были либо совсем раздвинуты, либо открыты наполовину, словно пустующие вольеры, покинутые своими мирными обитателями.
Не зная, чем заняться, я пододвинулся к окну и взглянул наверх, где в очередной раз появилось роскошное медлительное облако, которое поезд уверенно обгонял.
– Какое красивое облако, – сказал я. И в этот момент солнце, выпутавшись из рукавов облака, резко осветило мне глаза.
Мой попутчик ничего не ответил, но, напротив, как-то тревожно и серьезно посмотрел на меня, а в движениях его проявилась собранность.
Он взглянул на облако и, видимо, удостверясь, что оно, действительно, было очень красивым, вдруг закрыл дверь купе. После прокатившегося шума и щелчка отрезанный дверью гул несущегося поезда внезапно исчез, и в купе стало первое время с непривычки очень тихо.
– Да, очень красивое облако, – наконец ответил мужчина. Он заерзал плечами, как будто вспомнил что-то приятное и с нежностью в голосе продолжил:
– Все облака неслучайны. Неслучайна их форма и время появления. Конечно, всегда существуют вариации, но в целом они постоянны».
– В самом деле? – удивился я, смущенный тем, что попутчик закрыл дверь, не спросив меня, и неожиданно поддержал с энтузиазмом пустяковую тему.
– Вы думаете, что я неправ?
– Не знаю.
– Но вы ведь тоже неслучайно об этом спросили.
– Да нет, просто так. – Облако было красивым, форма его напоминало что-то большое, вытянувшееся, с надежными, устойчивыми пропорциями, но теперь поезд медленно менял свое положение по отношению к нему, и ветер неуловимо изменял его детали. – Я просто так об этом сказал, как-то даже не задумавшись… – меня совсем смутила необходимость объяснять такую мелочь своему случайному попутчику.
Едва завязавшийся разговор готов был иссякнуть, но мой собеседник настойчиво посмотрел на меня и, весело прищурившись на какое-то мгновение, полез к себе в рюкзак.
Он достал оттуда большую широкую книгу альбомного формата с толстыми картонными листами. Это был альбом фотографий.
– Иногда – или даже очень часто, – снова заговорил мой собеседник, с интонацией, как будто после прерванной вздохом паузы, такой, которая обычно возникает после глотка, – люди замечают что-то красивое или видят очень долго эту самую красоту, но почему-то отводят от нее глаза и продолжают снова жить в своем скучном мелочном сером мире. А ведь ничто не мешает им изменить свою жизнь в лучшую сторону в любое время. – Говоря это, он продолжал что-то искать в своем рюкзаке, а я рассматривал матерчататую обложку альбома. Он был покрыт темно-синей, крепкой тканью, которая не истерлась за время своего использования. Особенно хорошо было видно, что книгой часто пользовались, по потемневшим краям обложки – там цвет ткани погрязнел, но нити нигде не перетерлись, а лишь примялись. Наконец мой попутчик достал из рюкзака то, что искал. Это оказалась толстая лекционная тетрадь, покрытая крепкой, блестящей, темной клеенчатой обложкой.
Мой собеседник сделал удовлетворенный выдох и светлым взором посмотрел на меня, а потом на видневшееся в окно облако.
– Вот здесь, – он открыл альбом, – разные фотографии. Это облака. Очень разные. Разные формы, цвет, сделанные в разное время… я собираю их уже несколько лет. И, знаете, никто за столько лет ни разу мне не сказал, что облака такие красивые. Только вы.
Я медленно прислонился к обитой приятным мягким материалом стенке купе и с любопытством человека, которому будет нечем заняться в ближайшее время, кроме предлагаемого просмотра фотографий, посмотрел в альбом.
– Меня зовут Костя, – сказал попутчик как бы между делом, аккуратно и неспешно переворачивая листы с фотографиями.
– Очень приятно, – ответил я, подражая его замедлившемуся темпу речи, – а меня Гриша.
– Нормально, Григорий? – Костя поднял на меня глаза и с хитрым любопытством заглянул в мои зрачки.
– Отлично, Константин! – мы засмеялись неожиданно возникшему резонансу во взаимопонимании.
Фотографий было много. И каждое из них изображало облако.
«Хорошая оптика» – завистливо подумал я.
Облака были хорошо детализированы, с тонкой и точной передачей цветов и контраста.
Клубящиеся горы, небесные сады, вздымающиеся к солнцу города, летающие гигантские звери, абстрактные фигуры, затмевающие своей тенью целые поселения, медленно курсирующие галактики, дрейфующие вселенные – все это неподвижно целенаправленно неслось в каком-то одном вечном направлении, словно проходящие перед глазами во сне нескончаемые страницы неизвестной книги, написанной неизвестными буквами.
«Это просто бесконечный реестр форм. – подумал я. – Но невозможно сфотографировать все облака, проносящиеся над всей землей».
– Но ведь невозможно сфотографировать все облака в мире.
– Конечно, но все и не нужно фотографировать. Несмотря на кажущееся несметное многообразие, число форм не так уж велико. Всего несколько тысяч.
– Всего?
– И все они повторяются. Правда, есть множество различных циклов повторений. И достаточно большое число модификаций. Но, при необходимой тренировке, глаз сумеет привести все варианты изменений одной архетипичной формы к изначальному инвариантному образцу.
– Вы сами все это… вычислили? – спросил я после некоторой запинки, стараясь подобрать нужное слово и все больше увязая в недоверии ко всей усложняющейся ситуации.
Мой собеседник сделал усталый выдох. Лицо его поскучнело и приобрело слегка страдальческий вид.
– Помните то облако, которое вы увидали в окне? – К этому времени облако совсем уже изменило свой вид и еле виднелось за хвостом поезда. – А теперь посмотрите на эту фотографию.
На фото распологалось большое вытянутое облако, несколько похожее на увиденное мной. – Эти облака – братья-близнецы, у которых один общий праобраз. Это, по моей классификации, – Кит. Кит, или, если хотите, Левиафан, – это четко оформленное начало, готовность принять или создать новый мир. До Кита существуют только Материя и Бесконечность. Они почти совсем бесформенны и инертны и долгое время неизменяемы. Есть еще большое множество таких форм – Птица, Океан, Пустыня, Вавилонская башня – и много-много чего еще, каждая из них обозначает отдельную стадию формирования материи. И со временем смена форм повторяется, соответствуя природе цикличности. Внутри одного большого цикла – множество меньших и совсем маленьких. И все они сосуществуют одновременно. Образно говоря, их можно преставить в виде тысячи расходящих кругов на воде внутри одного большого круга.
– Как интересно, – сказал я, – но что обозначает вся эта круговерть облаков?
– Трудно сказать. Можно делать множество предположений. Но что обозначает наша жизнь на планете, например? Может, это также одна из форм материи. Есть неорганическая, а есть органическая и разумная формы жизни. Но кто знает, что находится за пределами этих известных нам видов бытия? Также и облака повторяют неизвестный нам смысл последовательностью своих форм.
В это время за дверью купе в проходе грустно загремела коляска продавщицы вод.
Костя открыл дверь и спросил у продавщицы:
– У вас есть «Балтика»?
Через четверть часа мы с Костей уже были на «ты» и, стоя в проходе вагона возле окна, уже вовсю обсуждали метафизику и диалектику облачных метаморфоз.
– Сложно сказать, – размахивая руками, в одной из которых тяжелела бутылка «Балтики», горячился Костя, – есть ли среди облаков обратные взаимопереходы форм. Иногда циклы прерываются, иногда протекают не в прямой, а в обратной последовательности; иногда циклы свернутые; иногда внутри одного помещается несколько меньших. Это еще очень плохо изучено.
– Но ведь кто-то это изучает?
– Есть, есть такие люди на земле, которые занимаются изучением облаков. И я – один из них. – мой визави сделал театральную паузу, в которой поместилось представление уже достаточно опьяневшего человека о том, что сейчас к нему должно быть приковано самое пристальное внимание, потому что за этой фразой должна последовать другая, более главная. – Я – магистр истории облаков.
– Ты?!
Костя повернулся в профиль и хитрым движением руки надел на голову берет.
– Да, я. Я – Мастер толкования облаков.
Я медленно и уважительно зааплодировал, утвердительно кивая головой в такт хлопкам.
Тут к нам незаметно снова подъехала продавщица с тележкой, и мы скупили весь имевшийся у нее запас пива.
Была глубокая ночь, когда я проснулся, видимо, от толчка поезда. Поезд стоял, и мой переход от сна к восприятию действительности был легким и почти незаметным движением сознания. За окном в отчетливой тишине вырезались совершенно определенные и удивительно различимые редкие звуки птичьего пения. Лунный свет, изгибаясь между листвой, проникал в купе, неся с собой негативное отражение листвы и наклеивая ее на стенки.
Я слегка потянулся в тяжелой истоме, все же не почувствовав перехода в действительность. Мне все еще казалось, что я – нечто целое со всеми окружавшими меня вещами: так же, как мир во сне – ментальное и телесное продолжение человека, вещи из проступавшего внешнего мира все еще казались моими собственными продолжениями. Я чувствовал, как замерла верхняя полка в ожидании движения; как штора, одиноко уставившись в небеса, подрагивала от ночной прохлады; и даже где-то там вдалеке, дорога, которой не было видно, и которой наверняка не существовало, казалась мне продолжением моего медленного дыхания, исходящего от нагретой спины локомотива к далекому востоку, где спали Уральские горы.
Я был большим ночным облаком, затаившимся над широкой темной долиной, заполненной несметным количеством мельчайших деталей мира.
На соседнем месте никого не было. Видимо, Костя уже вышел на своей станции, или просто выглянул подышать. Я снова закрыл глаза и уснул. Больше я Костю не видел. Доказательством нашей странной встречи осталась только тетрадь, которую мой попутчик забыл на столике или специально оставил мне. В ней фиолетовыми чернилами было исписано пять страниц буквами неизвестного языка. Я долго думал над ними, стараясь понять, был ли это в действительности существовавший язык или искусственно придуманный, такой же, каким, например, был написан манускрипт Войнича. Я никогда не узнаю, о чем написано в этой тетради, так же как не узнаю всей последовательности облаков полного цикла, включавшего в себя, по словам Кости, пять тысяч форм. Неизвестно, была ли метафизика облаков тоже придумана Костей или существовала с давних времен. Все, что я могу теперь делать, – это смотреть на прекрасные клубящиеся или застывшие облака и фотографировать их. Возможно, когда-нибудь я смогу разгадать все их пять тысяч форм.
СЕМЬ БАБОЧЕК КИАМОТУ
Семь странников на велосипедах, освободившись из душного поля, подныривали в преждесумеречные сосны и там, весело забуксовав, спешились. Песчаная колея жевала нагретые колёса, проталкивала по стрелке откоса к реке. Рогатые коряги, крутя лунки водоворотов, ветвились в золотистом тумане над закатной рябью. Песчаный берег был чист и отзывчиво ожидал прикосновений, как молочная, с синими прожилками линеек, белизна первоклашкиной тетради. Вечер неуклонно рос, стреноженные велосипеды на привале отбрасывали бурелом теней, и странники, изредка поглядывая на заходящее солнце под козырьком облаков, спешили соорудить готическое основание костра. Скоро в нём поселится большой, тревожный многострельчатый замок. И будет, прорезая ночь, вить в небо грубую шерстяную нить искр.
Велосипедисты уселись вокруг раскуривавшейся сопки. Дым неспешно мотало, бросало кому-нибудь в лицо, тот отмахивался, передавая его дальше, пока он фамильярно не влез каждому в нос и волоса, пока не окурил всех синим, успокаивающим дыханием. Игорь настраивал укулеле, удобное для похода, обещал интересную историю, некий современный миф, почти равный гомерову; Света подглядывала, как изнутри частокола занимается огонь, Алик и Саша секретничали; в темноту к реке отошли разговаривать два мужских голоса, Полина развязывала рюкзак. Раздался капроновый перебор струн, вразнорядку столкнулись вертикальные ноты бутылочного стекла, заработавший многотактным, синкопирующим мотором костёр отозвался у каждого где-то в основании затылка расслабленным, заменяющим чувство времени гулом. Успокоенно уходящим через шею в тело. Заметив, что все в сборе, Игорь начал.
– Пять, четыре, три, два, раз – начинаем наш рассказ, – скороговоркой пропел Игорь, тренькнув струнами. – Эта история случилась в те незапамятные времена, когда в офисах царил дрессирующий дресс-код. А опьянение офисных начальств от масштабов офисного порабощения, которое шагало по известно какой стране семимильными шагами, доходило почти до исступлённого накала карликового всемогущества, до пароксизмов локального умопомрачения. Успехи заимствования западных лекал по обращению граждан в сотрудников объяснялись в том числе и тем, что в своём недавнем прошлом общество оборонного соцзаказа видело мучительно маячившие десятилетия «битв за урожай» и противостояние идеологическому врагу. Люди хотели спокойно копить и потреблять, и осуждать их в этом инстинктивном и коллективном бреду мог только асоциальный аморал или богатенький сноб.
Сотрудников приводили в офис ещё детьми. «Пятилетки» рассаживались в детофисах за микрорабочие места, и пока детки уписывали кашку (синтезированную, конечно же, из изумительной смеси «Быстроофис»), офис-дамы старательно втирали в их восприимчивые головки особенное чувство «офисного умиротворения», «корпоративного счастья», «ожидание заветной эсемесочки». Петечка, ещё ни разу не видев, не получав никакой «эсемесочки», уже в шесть лет имел восхитительное, порхательное предчувствие некоей абстрактной сущности, подобной врождённым кантовским категориям времени и пространства. Дважды в месяц он уже испытывал неизъяснимое томление, беспокойство и радость. И это в его-то нежные годы!
Первые детские воспоминания Петечки уходили к тем солнечным, ласковым офисным полудням, когда в бархатной, улыбчивой тишине с редким, вежливым журчанием отдалённых ксероксов, офис-дамы грамотно, исподволь прививали основы «культуры обращения с принтером», «культуры безличного общения», «культуры усреднённого поведения» и рефлекс «офисного обедованния».
– Обедованние должно сплачивать коллектив… Обедуют обильно, весело, дробя еду, отвлекаясь только на обсуждение бизнес-процесса и предстоящей повестки дня. Обедованние – правильное следование. Как отобедуешь – так и поофисничаешь. Те из вас, кто станет начальником или – в зависимости от поло-трудового случая – начальницей, обязаны использовать обедованние в целях эффективного и мудрого офисного бытия, – диктовала, романтически изогнув шею, первая офисная Петечкина учительница.
Соседнее микроместо до дошкольного года «в наших рядах» занимала пухленькая Аля, которая улыбалась ему сурово и, подсаживаясь чуть ближе, показывала контурные картинки из учебника «Корпоративный домострой». На них, будто художественно согнутые из чёрной проволоки, были нарисованы мальчик, девочка и ещё одно неопределённого рода существо. Подпись гласила: «Папа и мама любят своего нового офисного ребёнка». Аля вела пальчиком по словам, шевеля губами, а потом многозначительно смотрела на Петечку, стремясь спровоцировать в нём чувство долга и жертвенности.