
Полная версия:
Истоки национализма
Огромный успех этих теорий, безусловно, был связан с их оригинальностью, интеллектуальной огранкой и, по крайней мере в некоторых случаях, с элегантным стилем, в котором они были представлены; однако всего этого было бы недостаточно, если бы они не служили также и идеологическим целям: для многих интеллектуалов, прежде всего левых политических сил, модернистский подход стал подтверждением искусственного характера нации и указанием на ее неуловимое явление в истории, на то, что она была недавно изобретена и вскоре отброшена. Не проявляя ложной скромности, Хобсбаум даже рассматривал достижения модернизма как признак раннего упадка национализма. Сова Минервы, заметил он, ссылаясь на Гегеля, вылетает только в сумерках[8].
Историки никогда не проявляли особого таланта пророка, поэтому неудивительно, что предсказания о скором упадке и конечном исчезновении нации и национализма скоро оказались опровергнуты. Напротив, статистическое исследование 2006 г., посвященное национальной гордости в тридцати трех странах, большинство из которых являлось западными государствами, пришло к выводу, что в период с 1995 по 2004 г. национальная гордость в большинстве из них возросла[9].
Само исследование может иметь ограниченное значение, но его результаты кажутся правдоподобными. В 1990-е гг. европейский континент столкнулся с многократными национальными столкновениями в югославских войнах, которые заставили западных европейцев недоверчиво протирать глаза, в ужасе разводить руками и звать американцев, решив, что те им помогут. В свою очередь, террористические атаки на Нью-Йорк и Вашингтон в сентябре 2001 г. привели к удивительному росту американского национализма. А поскольку культуре Соединенных Штатов до сих пор подражают как друзья, так и враги, их возрожденный национализм быстро распространился и на другие страны.
Тем не менее, несмотря на эти события, модернистский подход остается преобладающей теоретической основой в исследованиях национализма уже двадцать лет, что тем более примечательно, поскольку за это время область исследований значительно расширилась как по объему, так и по количеству. При этом даже ученые, выступающие за сильные национальные узы, в значительной степени приняли данный нарратив и начали использовать конструктивистский метод в своих целях – для демонстрации креативности националистической культуры и ее функций по укреплению идентичности.
1.2. Борьба за дело модернизма – дело гиблое?
В тени модернистской парадигмы всегда существовало небольшое, но постоянное количество исследований о нациях и национализме в досовременных обществах, которые проводились и публиковались как в англоязычном мире, так и на европейском континенте. За последние десять лет их количество заметно выросло и смогло смягчить некоторые основные аргументы модернистских ученых, такие как утверждение о несуществовании или полной неактуальности процесса формирования наций в Европе до 1800 г.
Причины противостояния модернистскому представлению истории разнообразны. Историки, специализирующиеся на средневековой и ранней европейской истории, часто не могут привести модернистское изображение исследуемых ими периодов в соответствие со своим собственным восприятием и, кроме того, иногда недовольны тем, что их область исследований исключена из процветающего дела науки. Знакомясь с первоисточниками, в которых присутствует то, что они понимают как национальный дискурс, они пытаются вернуть досовременный мир в историю наций и национализма. Другие интеллектуалы придерживаются иных программ, среди которых наиболее влиятельным, вероятно, является так называемое необуржуазное или неопатриотическое движение во Франции, Германии и других европейских странах. Встревоженные тем, что они определяют как кризис национальной идентичности, в первую очередь «учениками 1968 г.», эти интеллектуалы, как ученые, так и журналисты, пропагандируют возрождение осознания и гордости за национальное «наследие» и поэтому стремятся оживить «память» о старых сюжетах национальной истории. Они также объявляют своим долгом бросить вызов правым мыслителям за их владение национальным дискурсом.
Широко известным и весьма прибыльным результатом этих усилий стала французская книга Lieux de mémoire («Место памяти»), изданная в нескольких томах в период с 1984 по 1993 г. С тех пор эта программная концепция была адаптирована для многих других европейских стран. Оригинальная французская работа из 127 эссе ведущих ученых по целому ряду вопросов, анализирующих «коллективную память» о действенных (и довольно лестных) фактах, памятниках, вымыслах, стереотипах и т. п. в национальном прошлом Франции от Средних веков до наших дней. Речь идет также о некоторых других моментах: данное произведение было задумано не только как кампания по переосмыслению «места нации» в обществе, но и с целью заново определить классическое «место историка», выступающего в роли светского жреца, одной ногой стоящего в университетской аудитории, а другой – в правительственном дворце. Пьер Нора, редактор серии и влиятельный литератор с хорошими связями во французском «политическом классе», недвусмысленно призвал себя и своих коллег-историков снова взять под контроль общественную память и служить потребности граждан в значимом национальном прошлом[10]. Хотя многое из этого звучит как возрождение XIX в., примечательно, что это упаковано не в ботанические или биографические образы, но в крайне конструктивистскую риторику, называющую нацию «политическим артефактом»[11].
В методологическом плане большинство работ, посвященных странам досовременного периода, отличаются от ведущей модернистской литературы. Они, как правило, менее теоретичны и больше опираются на источники. Терминология, которую они используют, сильно различается, как и лежащие в их основе нарративы формирования наций. По содержанию они делятся на две категории: есть тематические исследования, посвященные определенному региону и короткому периоду времени, и есть обзоры, затрагивающие различные периоды и места действия. Каждая из них имеет свои преимущества, но ни одна не годится для того, чтобы поставить под сомнение модернистский подход в корне: в то время как специализированные исследования имеют ограниченную объяснительную силу, общие трактаты предлагают мало убедительных доказательств. Эти соответствующие недостатки могут отчасти объяснить, почему модернистские теории до сих пор не подверглись фундаментальному сомнению и по-прежнему занимают центральное место в исследованиях национализма.
В этой книге предпринята попытка подвергнуть модернистский нарратив более серьезному сомнению, предложив широкую теорию исторических истоков национализма и применив ее к длительному периоду европейской истории, от классической Античности до раннего Нового времени. Она в равной степени пытается избежать ловушек как специализированных, так и общих трудов, сосредоточившись на большом регионе в центральной части Европы – немецкоязычные земли Священной Римской империи – и включение ее в более широкую картину западноевропейской истории.
Есть две причины, по которым я сосредоточился на Священной Римской империи. Одна из них – практическая: ее история предлагает обилие письменных и визуальных источников, которые с разных сторон проливают свет на раннее становление наций и национализма Другая – программная: поскольку в этой книге национализм описывается как непреднамеренный результат римского империализма, кажется естественным уделить особое внимание единственной европейской державе, которая официально представляла и поддерживала преемственность римского империализма в Средние века и в начале Нового времени. Однако, поступая таким образом, я не буду представлять Священную Римскую империю как движущую силу национализма; вместо этого я буду приписывать ключевую роль ее меняющимся взаимоотношениям с другими европейскими державами. Одним из результатов этих взаимосвязей стало то, что империя все больше и больше отождествлялась с «немецкой нацией», поэтому данная книга, рассматривая империю, предлагает также историю раннего немецкого национализма[12].
С учетом этого в данной книге будет разработана основная аргументация, которая заключается в том, что истоки национализма следует относить к позднесредневековой Европе, что ранние формы национализма можно найти уже в эпоху Возрождения и что современный национализм смог стать такой мобилизующей силой только благодаря своему присутствию в политике, науке и искусстве давних времен.
В то же время в книге описывается национализм досовременной эпохи как самостоятельное явление, во многом отличное от его современного преемника, и дается ответ на вопрос, как и почему концепция нации могла существовать и сохраняться в иерархическом и религиозном обществе Старой Европы.
1.3. Переворачивая конструктивизм с ног на голову
Представленная в этой книге теория происхождения национализма, как и ведущие модернистские теории, основана на конструктивистском подходе; однако она ставит под сомнение понимание конструктивизма Геллнером, Хобсбаумом и, в некоторой степени, Андерсоном. Будь то социология, эпистемология, теория языка или исследования мозга, обоснование конструктивизма в целом состоит в том, что вся человеческая реальность создана им самим и крайне изменчива, а потому не оставляет места для предположения об изначальной и последовательной человеческой природе или естественном образе жизни человека.
Это базовое предположение не разделяют вышеупомянутые модернисты. Как я покажу, теория Геллнера гораздо ближе к романтическому мышлению, чем это следует из ее риторики, потому что он понимает общество до модерна как естественное и реальное, принимая во внимание, что современное общество рассматривается как искусственное и механическое. Ключевое отличие от романтической точки зрения состоит в том, что Геллнер относит нацию ко второму, а не к первому. Андерсоновское обозначение нации как «воображаемого сообщества» тоже звучит конструктивистски, но с конструктивистской точки зрения оно, как он сам признает, бессмысленно: любое сообщество, от семьи до человечества в целом, должно быть «воображаемым», чтобы быть «реальным». Однако название книги Андерсона представляет термин «воображаемые сообщества» как ярлык, специально созданный для нации. В результате славная карьера этого термина в исследованиях национализма во многом связана с его применением для обличения нации как «иллюзии» или «выдумки». Это, правда, скорее эссенциалистское, чем конструктивистское начинание, и оно не очень способствует глубокому пониманию вопроса.
Таким образом, конструктивистский метод, применяемый в этой книге, значительно отличается от большинства модернистских подходов. Его основной точкой отсчета является язык, прежде всего в текстовой и, в меньшей степени, в визуальной форме. Язык при этом понимается как инструмент конструирования и репрезентации реальности. Предполагается, что политические, социальные, культурные и языковые реалии тесно взаимосвязаны, хотя и не всегда полностью совпадают, что рассматривается как источник постоянной напряженности и, в конечном счете, исторических изменений. Для национализма это означает, что изображаемые им реалии не были ни полностью противоречащими, ни полностью соответствующими социальным, политическим и культурным обстоятельствам. Я хотел бы проиллюстрировать этот довольно сложный вопрос тремя примерами, которые сыграли ключевую роль в формировании европейских наций и которые будут подробно рассмотрены в следующих главах.
Первый пример касается собственно личности гражданина. Язык европейского национализма отчасти опирается на «политическую религию» Древнеримской республики, которую можно описать как гражданский патриотизм. Она предписывала, что долг каждого гражданина – жертвовать собой, своей семьей и друзьями ради отечества. Кроме того, гражданин обязан был принимать активное участие в политических собраниях, а борьба с возможными тиранами, которые могли попытаться захватить государственную власть, была его задачей. Когда эти требования были подхвачены националистами конца Средних веков и раннего Нового времени, они были перенесены на государства, которые обычно мало походили на Римскую республику. К кому, например, обращаться как к гражданину в королевстве вроде Франции? Авторы либо оставались неопределенными, либо, что еще интереснее, присваивали это звание современным им группам, имевшим мало общего с его первоначальными носителями. В ранний современный период мы можем обнаружить, что достоинства и обязанности римских граждан приписываются должностным лицам, членам сословных собраний или литераторам. Конечно, эти лица или институты не приобретали юридической власти римских граждан благодаря таким атрибуциям, но они могли быть наделены символической силой, которая позволяла им чувствовать себя вправе советоваться или критиковать свои правительства. Действительно, трансформация античного политического языка может в определенной степени объяснить, почему люди, не имевшие законного права участвовать в политике, были твердо убеждены в том, что они играют активную роль в политическом процессе. И это также объясняет, почему национализм досовременной эпохи смог привлечь внимание социальных слоев, явно находящихся вне круга принятия политических решений.
Мой второй пример несоответствия языковых и социальных реалий связан с национальными стереотипами. По сей день мы не можем удержаться от определения и сравнения «национальных характеров», особенно за границей, и продолжаем это делать, даже если знаем, что наши обобщенные суждения о чужих народах, как правило, не имеют под собой никаких статистических доказательств или, по крайней мере, являются крайне пристрастными. Откуда же берутся национальные стереотипы, если они не являются простым отражением социальных реалий? Одним из основных источников является старая литература. Например, многие устойчивые «характеристики» европейских народов были почерпнуты из этнографических описаний греческих и римских авторов. Образ крепких, грубых и откровенных германцев восходит к описанию лесных и болотных варваров в Germania («Германия») Тацита (никогда не бывавшего в римской провинции Германия, о которой, кстати, узнали все на свете благодаря его рассказу о ней), а образ высокомерных, поверхностных и женоподобных французов по сей день повторяет рассказы Страбона и Цезаря о вырождающихся галлах. Большинство из этих древних стереотипов, вероятно, лишились эмпирической ценности, когда были вновь введены в оборот через тысячу и более лет после их изобретения (если они вообще такую ценность имели). Тем не менее, чтобы сохраниться, они должны были казаться правдоподобными. Одним из источников доверия был, конечно, авторитет древних авторов. Однако в долгосрочной перспективе этого было недостаточно. Для того чтобы древние стереотипы преобладали, не отражая более позднюю реальность коллективного поведения, они должны были создать свою собственную реальность. Есть, правда, несколько признаков того, что так и произошло. Самым надежным из них является жанр ранних современных руководств по написанию художественной литературы, так называемые поэтики. В этих текстах предлагались подробные перечни национальных и региональных особенностей, обычно основанные на старых литературных представлениях, адресованные драматургам и использованные ими, не в последнюю очередь Шекспиром[13]. Вот так одни и те же национальные стереотипы снова и снова появлялись в разных пьесах и, таким образом, не могли не произвести впечатления на публику. Выйдя на сцену, реальность должна была к ней приспосабливаться.
Третий пример, возможно, самый показательный: национальные языки. Уже в 1450 г. в результате сложных семантических изменений латинское natio стало часто переводиться как «язык» (или «языки»), означая одновременно и конкретный язык, и людей, говорящих на нем как на родном. Это двойное значение слова «язык» можно проследить как минимум до XII в., но еще более удивительно то, что оно объединяло людей, которые даже не могли понять друг друга. Например, термин «немецкий язык» (tiutschiu zunge) уже использовался миннезингером Вальтером фон дер Фогельвейде (ок. 1170–1230) для обозначения жителей северной части Священной Римской империи, хотя триста с лишним спустя реформатор Мартин Лютер (1483–1546) все же пришел к выводу, что в Германии так много различных диалектов, что люди на расстоянии тридцати миль не могут правильно понять друг друга. Как же объяснить это несоответствие? Ответ следует искать за границей. Если говорить о немцах, то именно в Италии они впервые были восприняты как народ, говорящий на одном языке. В средневековой Италии почти никто не мог уловить ни слова из того, что говорили солдаты, пилигримы и купцы, пришедшие с севера Альп, и именно так они смогли воспринять странные звуки как «общий» язык. Путешественники затем подхватывали этот чужой язык и возвращались домой, где по-прежнему не могли общаться со своими новыми соотечественниками. Однако когда в XV в. слово «язык» слилось с более политизированным термином «нация», в княжеских канцеляриях Рейха начали разрабатывать письменный высокий немецкий язык для дипломатических целей. А несколько десятилетий спустя Мартин Лютер перевел Библию на немецкий язык, который должен был прийтись по нраву всем немецкоговорящим людям и который в конечном итоге внес значительный вклад в сокращение вавилонского многообразия немецких диалектов. Действительно, начала многих наций, в том числе и Германия, как ни парадоксально, ведут следует искать за границей, их первые основатели находятся среди иностранцев и обязаны своим существованием как языкового сообщества лингвистической несостоятельности иностранцев.
Эти примеры показывают, что понимание национализма как лингвистического феномена имеет ряд серьезных преимуществ. Во-первых, его история может быть изучена непосредственно по современным источникам, что, по крайней мере для историка, по-прежнему остается самым надежным способом получения знаний. Во-вторых, ее можно точнее вписать в контекст более широких реалий, в которых она создавалась, на которые была ориентирована и против которых была направлена – например, политических систем, социальных иерархий, групп читателей и т. д. В-третьих, вопреки макросоциологическому подходу большинства модернистских теорий, она дает возможность рассматривать нацию как «спорную территорию», за которую борются различные группы и их соответствующие дискурсы – другими словами, это возвращает националистов и их партийные интересы в общую картину, вместо того чтобы рассматривать национализм как анонимное явление. механизм, приводимый в действие современностью. В-четвертых, она помогает отказаться от вводящей в заблуждение идеи единой национальной идентичности, объединяющей всех членов нации, и позволяет понять удивительную гибкость национализма и противоположную природу нации. И наконец, она позволяет провести различие между досовременными и современными формами национализма, преодолевая существующие стандартные аргументы, объяснительная сила которых при ближайшем рассмотрении оказывается ограниченной.
1.4. Влияние Античности, или Власть анахронизма
Использование лингвистического метода в данной книге приводит к некоторым новым предложениям о том, как следует описывать специфику наций. Первое из них заключается в том, что определения нации могут быть более показательными, они не фокусируются, как это обычно бывает, на ее внутреннем устройстве как политического и культурного сообщества, а вместо этого подчеркивают ее внешнее устройство, т. е. то, как нация воспринимается иностранными сообществами и взаимодействует с ними. В главе 3 я представлю аналитическую схему, которая отличает нации от племенных, религиозных и империалистических сообществ по их восприятию устройства мира за пределами собственных границ. Согласно этому простому, но фундаментальному разграничению, нация функционирует, когда противостоит множеству других наций: она взаимодействует с сообществами, которые даже могут относиться к этой же наций, но все равно воспринимаются ею не только как отличные от нее самой, но и как радикально различающиеся между собой. Поэтому внешние отношения нации можно определить как равноправные и многополярные. Напротив, культуры, основанные на империалистическом, религиозном и племенном видении мира, действуют, противопоставляя себя единому и откровенно обесцененному коллективу, такому как «варвары», «язычники» или «звери»; они взаимодействуют с сообществами противоположной и низшей категории, которые воспринимаются как радикально отличные от представителей этой культуры, но не обязательно отличающиеся друг от друга. Таким образом, внешние отношения таких наций можно определить как биполярные и неравные. Если принять это базовое различие, то возникает следующий вопрос: как вообще может развиваться тот многополярный и равноправный порядок коллективов, ведущий к «миру наций», ведь он, несомненно, более сложен, чем система, основанная на биполярных и неравноправных отношениях. Я буду утверждать, что она могла возникнуть только из большого культурного образования, в котором доминировало империалистическое политическое мышление и которое, в то же время, было бесконечно территориально раздроблено. Таким противоречивым культурным образованием было римское христианство в Средние века.
Другими словами, нация здесь будет описана как продукт устойчивого и сильного анахронизма: империалистическая политическая культура, продиктованная идеалом единой универсальной власти, унаследованным от римской Античности, сосуществовала в рамках раздробленной территориальной структуры, где несколько крупных держав были равно сильны (империя, папство, Франция, Англия и позднее Арагон). В сфере римского христианства это привело к интенсивной и бесконечной конкуренции за господство; все крупные королевства стремились к всеобщему господству, но не давали друг другу его достичь. Язык национализма в этой книге интерпретируется как главный результат этой империалистической конкуренции и как новый стимул для нее, поднимающий конкуренцию на более универсальный уровень за счет включения в нее сферы культурных достижений и моральных качеств, таких как честность, справедливость или целомудрие.
Описание европейских наций как продукта жестокого противостояния сил само по себе является серьезным отступлением от ведущих модернистских теорий, поскольку они рассматривают культурные и структурные процессы в основном в соответствии друг с другом и оставляют в стороне сложное влияние традиции на эти процессы.
Если рассматривать нации как высококонкурентные сообщества, то возникает вопрос, за что, собственно, они должны были соревноваться. Если мы отдадим должное националистическому языку, то увидим, что конечная цель конкуренции была не конкретной, например повышение политической мощи и богатства своей страны, а в высшей степени символической: речь шла о приумножении чести и предотвращении позора. Удивительно, но в недавних исследованиях нации почти не описывались и не анализировались как сообщества чести, возможно, потому, что это было бы воспринято как несовместимое с современной им эпохой. Однако в данном исследовании национальная честь рассматривается не как архаичный пережиток, который мечется по современному миру, а как весьма инновационная концепция, разработанная в ходе сложного процесса в XV в.
В обществе орденов, таком как средневековое христианство, сообщества чести, как правило, были связаны друг с другом иерархически, и распределение чести служило цели социального расслоения: дворянская честь, например, возвышала аристократию над третьим сословием, гражданская честь ставила мещан над крестьянами. Национальная честь, напротив, объединяла все социальные слои на определенной территории, и национальное сообщество чести на равных противостояло другим нациям.
Как могло произойти такое преобразование чести и как реализовывалось (или имитировалось) испытание национальной чести, будет основным предметом внимания в этой книге. Отправная точка этого преобразования обнаруживается в истории католической церкви, а точнее, на Констанцском соборе 1414–1418 гг.
Другой центральный аргумент, уже подразумеваемый во введении, заключается в том, что главными архитекторами наций на протяжении всей европейской истории были ученые или ученые-политики. Поэтому историю национализма нельзя отделить от истории европейской науки или, точнее, от социальных ролей, на которые претендовали ученые, и от ролей, на которые они были назначены (и которым вряд ли когда-либо соответствовали). Таким образом, национализм может быть и, более того, часто является частью саморекламы ученого. То же самое, конечно, относится в равной степени и к антинационализму. Материал, положенный в основу данного исследования, показывает, что среди ученых – поборников национализма преобладал тип ученого, который стремился к тесной связи с политикой и оказанию большого влияния на политических лидеров. Он представлял себя как универсального ученого, в отличие от чисто академических экспертов, как первого советника власть имущих и защитника народа.

