
Полная версия:
Межпредельный Меридиан. Часть первая
Милица и правда могла решить, что я отступаю из-за неё. Что мне не нужна её близость, что её чувства — лишь помеха, от которой я избавляюсь молчанием. Я хотел объяснить ей: дело не в том, что я не желаю её. Как раз наоборот. Я слишком часто ловил себя на том, что ищу её взгляд, слушаю её шаги, замечаю каждую перемену в её лице. Иногда одного её присутствия хватало, чтобы моя молитва сбилась, а мысли перестали слушаться.
И именно поэтому я отступал.
— Лучше пусть думает так, чем узнает, что я не вправе дать ей того, чего она заслуживает.
— А ты решил за неё, чего она заслуживает?
Я резко повернулся.
— Не надо.
— Не буду. — Олег поднял ладони. — Только скажу: ты умеешь держать слово, жрец. Но иногда так крепко держишь его, что душишь всё остальное.
Я ничего не ответил. За мутным стеклом темнело ночное небо. Я снова посмотрел на ладонь, но молитву читать не стал.
Сияние дрогнуло не от усталости. Я чувствовал это. Ярило всё ещё откликался — но словно издали, через преграду, которую я сам не понимал. Может, силы истощились. Может, дело было в дороге и тревоге за отряд. А может, боги уже предупреждали меня о чём-то, чего я не хотел замечать.
— Ладно, — сказал Олег, укладываясь и натягивая одеяло до плеч. — Не отвечай. Я всё равно не сомкну глаз, пока не выясню, чем накормить коня утром.
— Твоего коня уже накормили, уймись и спи.
— Уже молчу.
Он отвернулся к стене. Я остался у окна, слушая, как трактир мало-помалу погружается в сон: затихли шаги на лестнице, смолкли голоса за дверями, стихли даже скрипы старого дома.
А я всё думал о Милице — о том, как она смотрит на меня, когда я отступаю, и о том, что не умею сказать ей правду, не разрушив того, что обязан сохранить.
Я раскрыл ладонь ещё раз.
Тьма ответила молчанием.
***
Дорога к полудню сузилась настолько, что телеге уже не пройти: всадникам пришлось вытянуться гуськом. Олег придержал коня, пропуская Милицу вперёд.
— Прошу, княжна. Только не вздумай решить, будто я уступаю из уважения.
— А из чего же? — спросила она, не сбавляя шага.
— Из расчёта. Если поеду первым, кто-нибудь непременно скажет, что я заслоняю солнце.
— Ты заслоняешь не солнце, Олег. Ты заслоняешь дорогу.
Я усмехнулся. Хорошо сказала. Жаль, не мне.
Милица ехала впереди, прямая, спокойная, будто этот лес и его дурная тишина были всего лишь мелкой помехой на пути. Я смотрел на её спину чуть дольше, чем следовало, и тут же приказал себе смотреть на дорогу. Приказы себе я исполнял не всегда. Особенно когда речь шла о княжне.
Ели смыкались кронами над трактом. Там, где вчера лежали солнечные полосы, теперь сгущался зеленоватый сумрак. Казалось, дорога не просто уходила под деревья — она проваливалась под воду, а мы ехали прямо в её холодную глубину.
Я слушал лес так, как учил отец Буривой: не ушами, а кожей, загривком, всем телом — словно становился натянутой струной, готовой отозваться на малейшую дрожь мира. Тогда я над ним смеялся. Над ним, над его приметами, над собственной обязанностью запоминать каждое слово. Молодость вообще щедра на глупость: кажется, будто всё важное можно пережить потом.
Вчера в этот час здесь был обычный дневной гомон: дятел долбил где-то сухостой, пересвистывались синицы, один раз даже прокричала иволга, и Олег сказал, что похоже на бабий плач, и все посмеялись. Сегодня этого гомона не было. Лес не молчал совсем — под копытами хрустел валежник, поскрипывало седло, где-то далеко каркала ворона, — но пустота между звуками стала другой. Плотной. Будто в неё что-то вложили, как прячут острый осколок в мягкую ткань, чтобы он не колол сразу, а ждал своего часа.
— Тут слишком тихо, — заметила Милица.
Она произнесла это ровно, не оборачиваясь, глядя прямо перед собой, и от того, как буднично прозвучали эти три слова, у меня по спине пробежал табун мурашек. Она добралась первой. Я крутил эту мысль уже с полчаса, подбирал ей оправдания — час не тот, ветер переменился, птицы ушли на прокорм, — и вслух не говорил, ждал: доберётся ли кто-то другой. Ждал и одновременно боялся, что доберётся. Пока никто не сказал вслух — ещё можно верить, что это только мое предчувствие. Теперь верить стало труднее.
— Перед грозой такое бывает, — отозвался Олег и размял плечи. — Птица прячется, скотина ложится. У нас в Хорсоне это каждый знает.
Он говорил легко, почти насмешливо, но я видел, куда он смотрит: на небо сквозь кроны. Там светило чистое белое солнце, ни облачка. Олег задержал взгляд, нахмурился — и в этот миг перестал притворяться, по крайней мере для меня, — дёрнул поводья, когда конь замедлил шаг.
— А если гроза всё-таки собирается, — добавил он, — надеюсь, она хотя бы дождём смоет с тебя эту важность, Даромир.
— Тогда тебе придётся идти под дождём первым. У тебя важности хватит на весь отряд.
— Вот видишь, Милица? — Олег обернулся к ней. — Человек молчит полчаса, а потом открывает рот — и сразу понятно, почему лес замолчал.
Милица едва заметно улыбнулась. Я поймал себя на мысли, что хочу чтобы эта улыбка принадлежала мне. Детское, глупое, желание. Недостойное человека моего сана, который привык считать себя выше подобных слабостей. Я ревновал её к Олегу — к его шуткам, к её ответам, даже к тому лёгкому вниманию, которое она ему дарила. Нелепо. Я знал это. И всё равно внутри что-то неприятно сжималось.
Моё самолюбие называло это раздражением. Сердце — куда более неприятным словом.
Конь подо мной вдруг всхрапнул и мотнул головой. Я провёл рукой по шее животного и почувствовал, как Ярина мелко дрожит — не от усталости, она шла от силы третий час. Я оглянулся: кобыла Милицы пряла ушами, поворачивая их то к одной стороне дороги, то к другой, будто ловила звук, которого не слышали мы. Конь Олега вовсе замедлил шаг, упирался, и богатырю пришлось тронуть его пятками, чтобы не отстать.
— Остерегаются, — сказал я вполголоса, больше себе, чем спутникам. — Кони чуют то, чего мы не чуем. Всегда первыми.
И почти всегда правы, добавил я про себя. В этом и беда.
— Прекрасно, — буркнул Олег. — Значит, у нас теперь три испуганных лошади и один жрец, который не торопится ничего объяснять. Осталось выяснить, кому из нас достанется честь испугаться последним.
— Хочешь — тебе уступлю.
— Не откажусь. Я люблю, когда опасность сначала представляется.
Я не спешил с ответом. Смотрел на подлесок по обе стороны дороги — там, где вчера мелькали заячьи следы и виднелась свежая пороша земли, взрытая кабаном, сегодня не было ничего. Ни следа. Ни шевеления. Сплошной подрост орешника, застывший, как декорация, будто кто-то нарочно выстроил эту зелёную стену, чтобы скрыть, что за ней творится.
— Три года назад мы ходили под Липовку, — сказал я наконец. — Там тоже завелась нечисть. Лес встретил нас так же: ни птицы, ни зверя. Наставник говорил, чем сильнее тварь, тем раньше уходит живность. Земля вокруг будто прокисает. Всё, у чего чутьё острее нашего, старается убраться подальше.
Я не собирался рассказывать про Липовку. Хотел промолчать, как делал всегда. Иногда лучше не знать. Иногда — не произносить вслух то, что всё ещё шевелится у тебя под кожей. Но слова вырвались, и я понял: мне нужно было разделить этот груз хотя бы на несколько вдохов.
— А вы убрались? — спросил Олег.
— Нет.
— Разумеется. Иначе ты бы не рассказывал.
Я посмотрел на него так, что менее крепкий человек уже извинился бы.
— Не всякая история заканчивается весёлой байкой у костра.
— Да я и не смеюсь, — огрызнулся Олег. — Просто хотел знать, что нас ждёт.
— Ничего хорошего.
— Вот теперь разговор мне нравится. – ответил Олег.
Что нас ждёт, Олег? Я до сих пор считаю того человека под Липовкой живым, хотя наставник отслужил по нему панихиду. Нас ждёт дверь, которую я запер в памяти и больше не открою добровольно. Нас ждёт тварь, которая может оказаться вполовину слабее той — и всё равно мы не вернёмся домой прежними.
Но вслух я сказал лишь: «Ничего хорошего». Некоторые мысли полезнее держать при себе. Особенно те, за которые потом приходится отвечать.
Милица молчала, но я видел, как её рука лежит на рукояти меча — не сжимает, просто лежит, наготове, будто это единственное, что могло удержать мир от распада. Я понимал, что её насторожила не столько история, которую я сейчас рассказал, сколько то, что за нею таится: полудница — не последняя гостья в этом лесу, если земля прокисла настолько, что птицы ушли за день пути до самой деревни.
— И что было под Липовкой? — спросила она.
— Управились, — ответил сухо.
— Управились? — не отступила Милица — Ты как всегда красноречив, а цена?
Мы встретились взглядами. На миг мне показалось, что она спросит ещё — и я отвечу. Не потому, что хочу. Потому что ей не сумею отказать.
Это пугало меня сильнее всего, что могло шевелиться в лесу. Стоило ей посмотреть мне в глаза и попросить — и я отдал бы всё. Свою гордость, свой покой, свою жизнь. А если бы понадобилось, ещё и назвал бы это разумным решением.
— Дорого обошлось, — сказал я.
— Это не ответ.
— Другого не будет.
В её глазах вспыхнуло раздражение — острое, живое. Мне хотелось удержать этот взгляд, даже если он был полон злости. Чёртова привычка ценить от неё всё, что она готова мне дать.
— Тогда оставь свои тайны при себе, — произнесла она. — Только не жди, что я стану слепо выполнять приказы, когда ты снова решишь умолчать о важном.
— Я не раздаю приказы.
— Пока нет.
Олег тихо присвистнул.
— Хорошо, что лес молчит. Иначе бы услышал вас и решил, что тут уже началась настоящая беда.
— Не вмешивайся, — бросили мы одновременно.
Наши голоса совпали до интонации. Обычно это могло бы меня позабавить. Сейчас я почувствовал только тошнотворную ясность: мы даже ссоримся в унисон. А если беда станет настоящей, этого унисона хватит, чтобы мы оба погибли одинаково.
Олег вскинул брови, переводя взгляд с одного на другую.
— Ну вот. Хоть в чём-то ваши мнения сходятся.
Он больше не шутил. Отвёл глаза к дороге и подстегнул коня. Милица тронулась первой. Я последовал за ней, стараясь смотреть не на то, как ровно она держится в седле, а на дорогу. Стараясь — не значит преуспевая.
Мы ехали, слушая одинокий стук копыт по колее. Тишина становилась гуще. Между мной и Милицей натянулась невидимая нить: тронь — и хлестнёт по пальцам. Я слишком хорошо знал, чем рискую, если позволю себе потянуть за неё. И всё равно не отводил взгляда.
Через версту дорога вывела нас на прогалину.
У самой опушки стояла пасека — полтора десятка колод, вкопанных рядами и огороженных плетнём из ивовых прутьев. Я натянул поводья так резко, что конь вскинул голову. Олег и Милица остановились следом.
Никто не спросил, почему.
Половина колод валялась на боку, будто по ним прошлись широкой лапой. Восковые соты рассыпались по вытоптанной траве и потемнели. Мёртвые пчёлы лежали так густо, что земля казалась присыпанной серым инеем.
Ни одна не летала.
Солнце стояло высоко. День был тёплый, самый пчелиный, — и всё же над пасекой не звучало ни единого жужжания.
У края плетня, где, должно быть, стояла хозяйская изба, чернел обгоревший остов сруба. Несколько брёвен вросли в бурьян. Рядом, наполовину скрытый крапивой, лежал глиняный горшок для мёда.
Олег спешился первым. Положил ладонь на меч и огляделся. Его широкие плечи сейчас казались не добродушными, а тяжёлыми, готовыми заслонить остальных. Я невольно подумал, что Милица наверняка замечает это в нём. И тут же разозлился на себя: какая, к Нави, разница, что она замечает в Олеге?
— Ну что, — спросил он, глядя на почерневшие брёвна, — кто-нибудь ещё надеется, что это просто гроза прошла?
— Гроза не оставляет после себя мёртвых пчёл, — ответила Милица.
Она не спешилась, но приподнялась в стременах, всматриваясь в чёрные брёвна. Под плащом её плечи расправились ещё больше. Страх — если он и был — спрятался за упрямой неподвижностью.
Я ничего не ответил. Лишь посмотрел на мёртвых пчёл. Не просто разорённая пасека, не просто пожар. Будто жизнь здесь выдернули разом, одним резким движением.
Олег сделал шаг к плетню.
— Не подходи, — сказал я.
Олег остановился и повернул голову.
— Теперь уже приказываешь?
— Предупреждаю.
— А разница велика?
— Для живых — да.
— Что здесь произошло?
— Самому интересно.
Она перевела взгляд с Олега на меня.
— Олег, не трогай ничего. Даромир, объясни, что увидел.
— Такое ощущение что здесь вырвалась скверна.
— Скверна? Это какая - то очередная тварь?
— Я не о твари. Здесь могла открыться щель в Навь. Через неё и пришла полудница. К срубу лучше не приближаться. Я осмотрю прогалину с края. Ничего не трогать.
— А если там кто-то остался? — спросила Милица. — Если там кому ни будь нужна помощь?
Я не сразу ответил. Посмотрел на почерневшие брёвна, осевшую крышу, на неподвижных пчёл среди развороченных ульев.
— Посмотри на сруб, княжна. Это случилось не нынче и не вчера. Если здесь кто-то был ранен, помощь ему уже оказали… или он её не дождался.
— Ты не можешь знать наверняка.
— Не могу. Потому и осмотрю всё с края. Но входить туда вслепую нельзя. Это может быть опасно.
Я хотел сказать: «Я не позволю тебе рисковать». Слова уже стояли на языке, слишком личные и слишком откровенные. Я проглотил их и добавил вместо этого:
— Не отходи от дороги.
— Это приказ?
— Совет. Бесплатный. Наслаждайся, пока я щедр.
Её губы дрогнули, но улыбки не вышло. Хорошо. Я не заслужил её улыбки — и всё равно хотел её так сильно, что это раздражало.
Олег поправил меч на поясе.
— Если кто-то выжил, он мог укрыться в погребе или сарае. Давайте сначала окликнем. Без крика — просто назовёмся и подождём.
— С дороги, — сказал я. — Не приближаясь к постройкам.
Я спешился и пошёл вдоль края прогалины. Олег повёл коня следом, держа руку у меча. Милица осталась в седле и медленно поворачивала кобылу, не упуская из виду ни сруб, ни дорогу.
— Если там кто-нибудь есть, пусть отзовётся! — крикнул Олег. Голос его прокатился над прогалиной и ударился о почерневшие стены. — Мы из Хорсона. Пришли помочь. Выходите на дорогу, не подходя к срубу!
Ответа не было.
Я оглядел пасеку. Пчёлы лежали на земле и на крышках ульев — неподвижные, почерневшие. Беда была не свежая: дождь уже смыл золу с брёвен, трава пробилась сквозь вытоптанную землю. Но запах пожара всё ещё цеплялся за воздух.
Милица подняла голос:
— Люди добрые, если вы меня слышите, отзовитесь! Мы не войдём без вашего слова. Дайте знак — чтобы мы могли вам помочь!
Тишина.
Олег прислушался. Ни шагов, ни кашля, ни скрипа досок. Только ветер прошёлся по сухой траве — и тут же стих.
— Ещё раз? — спросил он.
Я не ответил. В одном из проёмов, где прежде было окно, качнулась тень.
— Там кто-то есть, — прошептала Милица.
— Или что-то, — сказал я.
Я двинулся вдоль края прогалины и заметил у развороченного улья горшок для мёда. На боку глины темнела тонкая царапина — слишком ровная и глубокая для случайного удара. Ниже был нацарапан знак: круглая голова, два острых уха, широкие крылья, раскинутые в стороны. Птица — то ли падала, то ли взлетала.
Я замер.
— Что нашёл? — спросила Милица.
— Не подходите.
— Знак? — Олег прищурился, но остался на месте.
Я не коснулся горшка. Ветер стих окончательно. Из сруба донёсся тихий, короткий стук — будто кто-то изнутри ударил костяшками по дереву.
Мы обернулись.
— Мы слышали, — сказал Олег, уже не пытаясь шутить.
Я поднял руку, призывая к тишине.
— Если это человек, пусть стукнет ещё раз.
Мы подождали.
Изнутри ответили тремя медленными ударами. Пауза. Потом ещё один — совсем слабый, почти ласковый.
Милица потянулась к поводьям.
— Там кто-то живой.
— Мы не знаем, кто там, — сказал Даромир. — И не знаем, что означает этот знак.
— Но знаем, что кто-то ответил.
— Да, — произнёс он, глядя на тёмный проём. — Потому мы и не станем входить поодиночке.
У двери мы остановились. Я поднял ладонь, велев молчать. Никто больше не стучал. Ветер шевельнул обугленный косяк, и тот протяжно скрипнул — будто кто-то медленно провёл ногтем по дереву.
— Кто там? — позвал Олег. — Мы пришли из Хорсона. Если ты живой — ответь словом.
За дверью что-то тихо шоркнуло.
Милица спешилась и направилась в нашу сторону, оставив кобылу у дороги.
— Может, там раненый, — прошептала она.
— Может, — отозвался я. — Но раненые обычно зовут на помощь, а не стучат в ответ.
— А если горло перехватило от страха?
— Тогда не станем его пугать. Олег, держи дверь. Милица, будь у меня за плечом. Не входите, пока не скажу.
Она встала рядом. Слишком близко. Я почувствовал тепло её плеча и запах дорожной пыли, кожи и трав. Не время, сказал я себе. Совсем не время. Если я сейчас начну думать о том, как сильно хочу отвести её подальше от этой двери, как сильно хочу закрыть собой от любого зла, — я пропущу то, что может выйти из темноты.
Я шагнул к порогу и заглянул в щель.
Внутри пахло гарью, мокрой землёй и чем-то сладковатым, приторным. На полу лежала перевёрнутая скамья. У дальней стены белела груда тряпья.
Из темноты вдруг донесся голос.
— Даромир…
Я застыл.
Голос был знакомый. Слишком знакомый.
Милица побледнела.
— Кто это?
Я отступил от порога.
— Не отвечай.
— Оно назвало тебя по имени, — прошептала она.
— Знаю.
Изнутри снова позвали:
— Даромир… помоги…
Голос принадлежал старому наставнику, умершему много лет назад. Жрец почувствовал, как холод поднимается от пяток к сердцу. Олег перехватил меч обеими руками.
— Не слушайте, — сказал я — Что бы ни заговорило с вами не отзывайтесь!.
Белая груда у стены шевельнулась.
Из-под тряпья показались длинные пальцы, серые и тонкие, как корни. Затем существо поднялось на четвереньки. Тело у него было человеческое, но слишком вытянутое; голова моталась на худой шее, а вместо лица темнела гладкая кожа с одной узкой щелью рта.
— Навья, — выдохнул я. — Отступайте.
Тварь метнулась к двери.
Олег ударил клинком по косяку, загородив проход. Навья отшатнулась, и Милица бросила под ноги ей горсть соли из дорожного мешочка. Существо взвыло — звук был похож на скрежет железа по стеклу — и забилось в углу.
Я вынул из‑за пояса обережный знак — простой, потемневший от времени, будто впитавший в себя сотни тревожных ночей. Сжал его в ладони, и пальцы будто сами вспомнили древний порядок жестов и слов. Короткая молитва сорвалась с губ — не громкая, не торжественная, а тихая, как шёпот перед лицом бури, в котором было больше веры, чем в любом крике.
И едва последние звуки растворились в воздухе, на металле вспыхнул золотой огонёк — не от пламени костра, а изнутри, словно само серебро отозвалось на слово, пробудившись от долгой дремы. Он разросся, наполнив руку сгустком яркого света — живого, пульсирующего, будто в нём билось собственное сердце. Этот свет не обжигал, но звенел в костях, стекал по венам, собираясь в точке, где ладонь сжимала оберег.
Я ударил этим светом по навье шаровой — не кулаком, не клинком, а самой сутью того, что пробудил в металле. Удар вышел не грубым, а точным, как росчерк молнии, рассекающей тьму по заранее начертанной линии. И навья рассыпалась серым пеплом, будто её и не было вовсе — будто её выдуло из мира одним долгим, спокойным дыханием, и только лёгкий вихрь кружил эти невесомые крупицы, прежде чем они растворились в темноте, не оставив ни следа, ни тени.
В комнате снова стало тихо. Олег опустил меч.
— Как я и предполагал, здесь открывалась дверь в навь. Теперь это место проклято
Милица посмотрела на пепел у стены.
— А стучала она?
— Вероятно.
— Тогда знак на горшке оставила тоже она?
Я перевёл взгляд на дверь и заметил на внутренней стороне косяка такую же царапину — сову с раскинутыми крыльями.
— Нет, — сказал он. — Навья сущность низшего ранга, она только пряталась здесь.
Милица достала меч.
— Тогда в деревню. На этот раз не станем ждать, пока кто-нибудь позовёт из темноты.
***
Лес перед ними наконец расступился, отступая двумя рваными краями — будто великан развёл тяжёлые руки, наспех раздвигая плотную зелёную грудь чащи. За прогалиной, на невысоком взгорке, стояла Ветрень, словно притаившаяся в складках земли.
Сначала я увидел крыши соломенные, потемневшие от времени и дождей, скатанные в тугие валики по коньку — так делали везде на востоке Хорсона. Дюжины полторы дворов, обнесённых плетнём, амбар на столбах, колодезный ворот — обычная деревня, каких я проехал за годы службы без счёта. Но небо над ней было чистым, обманчиво мирным, будто ничего не случилось.
Ни одной печной струйки. Ни серой, ни белой — никакой. В этот час, на закате, когда солнце садилось в дальний лес и золотило облака над крышами, в каждой избе на юге уже топили под ужин, и дым должен был стоять над деревней плотным сизым куполом. Здесь его не было вовсе, как будто печи стыли не первый день, остывали медленно, с какой‑то упрямой, холодной неторопливостью.
Не лаяли собаки.
Я остановил коня и вслушивался нарочно, отсекая стук копыт, скрип седла, дыхание — ловил одну только пустоту. В любой деревне на закате брешет хоть одна дворовая шавка, отзываясь на чужой шаг за версту. В Ветрени было тихо так, что в ушах звенело от этой тишины, будто воздух стал гуще и сам заглушал любые звуки.
— Даромир, — тихо сказала Милица за моим плечом. — Ты заметил? Дыма нет, печи никто не топит.
Я заметил это раньше, чем она. Но иногда полезно дать человеку самому произнести дурную мысль. Тогда он хотя бы не сможет обвинить тебя в том, что ты её выдумал.
— Вижу.
Солнце цеплялось за верхушки сосен, будто и ему не хотелось смотреть, что творится внизу. Я проверил обереги: сила в них ещё держалась, слабая, тёплая, как уголь под золой. Войти в деревню мы могли. Успели бы добраться до первого плетня до темноты.
Именно поэтому я не тронул поводья.
— Заночуем на опушке. В деревню войдём с рассветом.
— До темноты ещё час, — возразил Олег. Он развернулся в седле к Даромиру, нахмурился и скрестил руки на груди. — Дойдём, посмотрим, где что. Два дня в седле, у меня уже зад к седлу прирос.
— В темноте нечисть сильнее, — ответил я ровно.
— А днём она, значит, любезно уступает дорогу?
— Олег.
— Что? Я только выясняю, сколько у нас осталось времени до того, как полудница выйдет на поле и пожелает доброго вечера.
— Полудница и без нас знает, сколько у неё времени.
— Вот и славно. А мы тем временем доберёмся до деревни.
Милица придержала кобылу рядом с ними.
— Если деревня близко, можно хотя бы взглянуть на дорогу. Не обязательно сразу въезжать.
Я повернул к ней голову. В её глазах было не одно упрямство. Там пряталась тревога, тщательно затянутая узлом деловитости. Милица не любила, когда её страх замечали. Особенно я.
— Ты тоже решила помочь Олегу доказать, что здравый смысл — необязательная роскошь?
— Нет. Я решила проверить, не собираешься ли ты объявить опушку единственным безопасным местом на свете.
— Если вы оба продолжите болтать так, что вас услышат от Ветрени до Хорсона, объявлю.
Олег оглянулся на дорогу.
— Поздно. Если нечисть ещё не услышала, значит, у неё серьёзные проблемы со слухом.

