
Полная версия:
Бедный Юрик
Историю, подобную той, что Генрих рассказывал, я пережила в сорок восьмом году в Солониках. Во всяком случае, хотела бы пережить. Мне было тогда четырнадцать, а нашему помвожатому Юре Симко шестнадцать. Мне он страшно нравился. Но вот я ему, видать, не показалась. У Генриха же все сложилось замечательно. Он влюбился в четырнадцатилетнюю пионерку Иру Шур, москвичку, занесенную с сотнями других столичных детей в Новосибирск эвакуацией. Я потом много раз слышала от Генриха эти имена: Алик Цейтлин, Ира Шур, Коля Попов, Петька Костецкий – все его одноклассники, соседи, друзья, друзья друзей, которых в сорок первом прибило военной волной, а в сорок четвертом – сорок пятом унесло обратно. И когда я становилась порой в тупик перед какими-то особенностями его личности, то готова была принять его объяснения, что во время войны в Сибирь из Москвы и других крупных центров были завезены не только промышленные предприятия, не только знаменитые театры и картинные галереи. Но и проник дух европейской культуры, аура интеллигентности. И хотя через несколько лет большинство эвакуированных уехали, каким-то образом след, дух, аромат, вкус этого десанта сохранился за Уралом, продолжал свое воздействие.
Так вот с красивой Ирой Шур (очень красивой! Я с ней потом познакомилась близко и смогла оценить) пятнадцатилетний Генрих гулял в Бугримской роще, катался на лодочке по Оби. По его рассказам мне показалось, что целовался. Но Ира, шестьдесят лет спустя, клялась, что ни в коем случае. По ее тогдашним понятиям, это было бы кощунством! Я поверила им обоим. В рассказах о любви важна не «голая» правда, а самоощущение. А у них, конечно, была настоящая первая любовь. И она продолжалась после лагеря, в школе. Хотя он учился в восьмом классе, а она в седьмом. Генрих ходил к Ирине в гости, в их высокоинтеллигентный дом. Еще они бегали в кино и в театр. Когда у Иры было свободное время. Она ведь училась еще и в музыкалке. Впрочем, для встреч с Генрихом Ира всегда время выкраивала. Он рисовал для нее акварели, пытался написать портрет девочки. Злился, что не получалось. Тогда нарисовал автопортрет и подарил. Брал у Шуров в доме хорошие книги. И не только у них. У того же Альки Цейтлина отец был не то нарком, не то замнаркома и какую-то часть своей библиотеки сумел вывезти из Москвы. И Генрих с Ирой в эти стихи Байрона, Гейне, Блока погружались… Запоминали… Говорили о них… О своей любви… И не сомневались, что это – на всю жизнь…
Это все мне Генрих рассказывает, а тем временем мы уже входим в Бугримскую рощу… Зря мы туда пошли!.. Я понимаю, Генрих, как человек, думающий и чувствующий образами, хотел ввести, включить меня в атмосферу своих воспоминаний. И я в них действительно погрузилась. Поэтому, когда первый, второй и даже третий комар с нежным зудением коснулись моей голой руки, потом ноги, я не обратила на них внимания. Но только мы углубились в березовый массив, они набросились на меня десятками. А мне показалось, что сотнями. У меня с этими насекомыми полное несовпадение чувств. Они меня обожают, всегда в любой компании выбирают (хотя у меня не первая группа крови; я читала, что кровососущие ее предпочитают). А у меня, наоборот, на их поцелуи жуткая аллергия, патологический зуд, расчесывание до волдырей и нарывов. Минут десять я терпела, охлопываясь руками, сломанной спутником веткой. И дослушала до того, как в сорок пятом Ира вернулась с родителями в Москву, как они кинулись переписываться… Подробно сообщали о своей жизни. Она – об учебе в школе имени Гнесиных, о посещении московских премьер. Ему тоже было чем похвалиться. Стал ходить в театральную студию при Новосибирском ТЮЗе. Вместе с несколькими мальчиками и девочками из своего десятого класса.
Тут бы надо мне слушать особенно внимательно – начинался главный сюжет. Но меня так заели комары, что я уже ни о чем думать не могла, летела по кочкам, стараясь вырваться на открытое место. Самое интересное, что Генриха комары не трогали. То ли не по вкусу был? Или он их просто не замечал? Но вот, что мне плохо, увидел сразу. Сломал еще одну ветку и размахивал ею вокруг меня, другой рукой ухватил мою ладонь и потащил сначала из рощи к реке, а потом по-над Обью к мосту, в город. Я не сопротивлялась. Шла так быстро, как могла. Уже было мне не до пейзажей, не до рассказов. Наконец, стая кровососов отстала. Мы оказались у моста. Генрих спустился к воде, намочил носовой платок и стал осторожно обтирать мои укусы и нежно дуть на них…
– Дурак я, дурак, – приговаривал он. – Куда тебя завел!
Вдруг на «ты» перешел. Так был смущен, огорчен, что я его пожалела:
– Да ладно. Что за драма такая? Убежали ведь…
– Ну что? Домой? – он с необыкновенной нежностью вложил мою ладонь в свою. И я опять удивилась своим ощущениям.
– А сколько времени? – поинтересовалась я. Было совсем светло.
– Около девяти. – Генрих смотрел на меня умоляюще… Я не устояла:
– Ну, можно еще походить… Только в другом месте…
И мы отправились вверх от Оби по каким-то закоулкам Кривощеково, про которые мой спутник рассказывал: здесь он снимал жилье в десятом классе, когда отца перевели на несколько лет из Новосибирска в Маслянино. А вот школа рабочей молодежи, в которую ему пришлось уйти, когда он в обычной нахватал двоек.
Дальнейшую его повесть я все равно дословно не помню. Она длилась еще три-четыре часа, далеко за полночь. И разумней будет рассказать ее, как она сложилась в моем представлении, со всеми дополнениями и поправками, услышанными позже и от Генриха, и от других ее персонажей и дорисованную моими собственными наблюдениями.
Школьная, первая любовь, как правило, кончается ничем. Да если еще вмешиваются время и расстояние. Ну, у Иры в Москве светлый, ровный платонический огонь горел, конечно, дольше. Девочка. На полтора года моложе. Размеренная школьно-семейная атмосфера.
Генрих же вошел в новый, непростой виток своей биографии. С одной стороны – семнадцать лет, самое время гормональных катаклизмов. С другой – отъезд родителей, полный хозяин своему времени, своим поступкам, господин своих решений. С третьей – вдруг попал в эту театральную студию при ТЮЗе. В компанию новосибирской золотой молодежи. Все (или почти все) хорошо одеты. Никто понятия не имеет о драниках, на которых он рос в годы войны. Все подают надежды, все – будущие знаменитости. Кого-то даже приглашают играть в спектаклях. Пусть в массовках, эпизодах… И он вдруг выдвигается в этой изысканной компании студийцев в первые ряды. Нет, не актерским талантом. Хотя в массовках пару раз участвовал… Генриха приветили, заметили прежде всего как художника и декоратора. И не кто-нибудь, а заведующая педчастью ТЮЗа Софья Модестовна Войно-Радзевич.
О, как только мой спутник назвал это имя, я встрепенулась. Эта дама была мне неплохо знакома. Я ведь была главный театральный рецензент в нашей газете. А репертуар ТЮЗа абсолютно соответствовал задачам воспитания армейской молодежи. Тут и «Пароход зовут «Орленок» Галича, и «Гимназисты» Тренева, и «В добрый путь» Розова. И естественно, что солдатиков Новосибирского гарнизона поочередно, часть за частью, но неотвратимо, как на стрельбы, водили на эти спектакли. А меня Софья Модестовна приглашала на премьеры, чтоб я своими сладкоголосыми рецензиями соблазнила замполитов на массовые культпоходы. И я от души старалась. Театр был хороший, актеры – просто отличные. А идеологических противоречий с советской драматургией у меня пока было немного. Скорее по линии формы, нежели содержания. Поэтому были мы с Софьей Модестовной не просто в деловых, а в почти дружеских отношениях. Но вот это «почти» сохранялось. Меня коробила, смущала ее королевская не только осанка (которая ведь от бога; или все-таки от черта?), но все поведение, обращение с окружающими, в том числе со мной, как с некой космической пылью, какими-то там метеоритами, в крайнем случае астероидами, то ли вращающимися вокруг главной звезды или случайно пересекающими ее орбиту. Высокая, всегда подтянутая, безупречно одетая, как на прием, так же причесанная и подкрашенная, она дарила вас своей благосклонностью. Давала вам ценные рекомендации. Подсказывала свое мнение. Хорошо, что я, рецензент со стажем, знала: в театре есть персоны поважнее – режиссер, ведущие актеры, завлит, директор в конце концов. А главное – и они мне – не указ. Поэтому, предоставив Софье Модестовне королевствовать, я ходила на те спектакли, на которые считала нужным, и писала о них что и как хотела. А вот классные руководители и замполиты наверняка перед нею трепетали.
А в сорок пятом безусловно трепетали школьники из театральной студии. У Генриха же все складывалось гораздо сложнее. С одной стороны, он уже почувствовал себя взрослым, самостоятельным человеком с собственными мнениями, привычками. С другой – силой обстоятельств попал от гранд-дамы в иную, но еще более опасную зависимость: влюбился, так же очертя голову, как сегодня в меня (я про себя надеялась, что «не так», что его нынешние чувства другого качества), в девочку… Нет, в девушку-студийку… которая была… дочерью Софьи Модестовны… В Стеллу Войно-Радзевич.
Почему я раздумала называть ее девочкой, а повысила до статуса девушки? Ведь она была годом или двумя моложе Генриха, училась в девятом (или восьмом?) классе. Но звание «девчонка» (или вот еще «пацанка», как меня, двадцатидвухлетнюю, аттестовал в Бийске Виталий) Стелле совсем не подходило. Она с детства несла тяжкое бремя. Сначала – просто красавицы. А в старших классах – уже не только самой красивой девушки в городе, но и самой модной, изысканной и к тому же – талантливой. Которой суждено необыкновенное будущее. В смысле – безоблачное, обеспеченное, комфортное. С достойным, выдающимся избранником. И тот, при всех своих успехах и заслугах, будет считать брак со Стеллой невиданным подарком судьбы, выпавшим на его долю. И ежедневно, ежесекундно стараться этот дар отслужить. Такой сценарий не из книжек Стелла вычитала. Она эту пьесу наблюдала с первых дней жизни. По нему строились отношения Софьи Модестовны с мужем, успешным новосибирским адвокатом Владиславом Викентьевичем Войно-Радзевичем. Он был не просто известен и востребован. Главное – обеспечивал семью по самому высокому разряду. Наряды и со вкусом подобранную бижутерию Софьи Модестовны я видела сама. А Генрих как-то мельком упомянул, что в этом доме и в сорок пятом, и в сорок шестом – сорок седьмом годах (первых послевоенных, скудных, голодных) шоколад не переводился. И это меня впечатлило больше всяких изумрудов и рубинов. Потому что, купив драгоценный перстень, ты мог им похваляться ежедневно, хоть тридцать лет. А чтоб угощать шоколадом знакомых (или есть самому) каждый день, надо было наполнять свой кошелек ежедневно. А главное – знать – из-под какого прилавка этот дефицит продают. Впрочем, последнее касается и рубинов.
Но это еще не все. Владислав Викентьевич был не только талантлив. Не только добычлив. Он был рыцарь семейного очага во всем. Готовый, если надо, избавить красавицу-жену от всех бытовых забот, встать на стражу ее нервов, ее настроения, ее белых ручек. Чаще всего, конечно, с помощью хрустящих купюр. И всяких там домработниц, постоянных и приходящих. И технических приспособлений. (А что тогда было? Разве что вентилятор? Ну и, конечно, коммунальные удобства.) Однако была война. Случались переезды, ремонты, карточки, очереди. Редко, но случались. И в этом разе муж не брезговал, своим долгом считал взять в руки тряпку, веник, поварешку, подать, унести, затопить, съездить… Лишь бы оградить от малейших неудобств и усилий жену. А потом – и дочерей.
Их было две. Старшая, Геля, выросла непохожей на мать. Личиком миловидная: ровненький носик, большие глаза, стройная фигурка. Но то ли потому, что росту не хватало, то ли родилась в не слишком тучные годы, но характер сформировался скромный, доброжелательный, услужливый. А может, появившаяся через три года сестра, сразу обнаружившая свой норов и свою красоту, легко отодвинула в тень менее удачный плод образцового брака.
На всякий случай Гелю тоже готовили к артистической карьере: она училась играть на скрипке. Но особых надежд в семье на старшую дочь не возлагали. Когда Генрих был допущен в этот дом, Геля уже училась в консерватории, закончив которую, попала в симфонический оркестр Новосибирской филармонии. Стелла же кончала не знаю что – музыкальную школу или училище? Тут обнаружилось, что с ней я тоже встречалась. И тоже – раньше, чем с Генрихом. Когда он, перелистывая страницы своей семейной саги, упомянул, что в Томске жена уйму времени проводила в военном училище на репетициях и концертах будущих артиллеристов, то меня как молнией ударило. Ведь в прошлом году я чуть не месяц расписывала в «Советском воине» окружной смотр художественной самодеятельности. И когда сообщала об успехах Томского артиллерийского училища, то отдельной строчкой отметила прекрасную игру аккомпаниатора. Да-да, точно – Ивановой. Я не стала сообщать об этой встрече своему спутнику, но тут же вспомнила, как она выходила на сцену – с той же царственностью Софьи Модестовны, того же высокого роста, с той же безупречной фигурой, только потоньше, и с тем же высокомерным выражением больших глаз. Только нос был не римский, а прямой, тонкий, как у сестры.
Черт возьми! Весь мир – одна большая деревня! Куда ни заедешь, куда ни залетишь – всюду окажется Надя Полежаева из Вильнюса. Или мой дед переедет в Томск из Астрахани, чтобы поставить в Доме ученых «Безымянную звезду» Садовяну. Чтобы Генрих, распределившись в Томский «Желдорпроект», посмотрел этот спектакль со своей женой Стеллой Войно-Радзевич, тьфу, Ивановой. А потом, уже во время наших ночных блужданий, очаровал меня знакомством с этой экзотической пьесой.
А пока я только в начале этой семейной истории. Пока Генрих вел свой рассказ, я, пытаясь постигнуть все психологические тонкости обстоятельств, не вполне понимала, почему он никак не получал ответа на свои чувства. Такой образованный, интеллигентный молодой человек! Такой воспитанный! И внешне вполне привлекательный! Ну, разве что экстравагантный! Но это же еще интересней!
Только позже, когда я получила в руки и рассмотрела с десяток студенческих фотографий Иванова с этими полудлинными, зачесанными наверх по тогдашней моде, но падающими вниз негустыми волосами, с этими очками в маленькой, дешевой круглой оправе, с выделяющимся на худом лице носом, делающим его похожим на сову, в плохо сшитом пиджаке и мешковатых старых брюках, я догадалась, каким инородным телом он выглядел в одном из лучших домов Новосибирска. А тем более рядом с первой красавицей.
Ох, потом уж в сорок, пятьдесят, шестьдесят своих лет я досконально узнала этот мир провинциальной элиты – и Новосибирска, и Ростова, и Тюмени, и даже крошечного нефтепоселка Ханто! И в Москве они есть, и в Питере, эти «сливки общества», со своей фанаберией, чугунными оградами, евроремонтом, дресс-кодом и кастовыми замашками. С отторжением всего, что не их псевдоголубой крови. Будь ты хоть Микеланджело, хоть Эйнштейн, хоть Корбюзье.
Однако преодолел Генрих это высокомерное отторжение, проник сквозь эту глухую стену, стал со своей мечтой на равную (или почти равную?) ногу. Чем заслужил, добился?
Ну, думаю, если не сама девушка, то ее неглупые, практичные родители оценили кое-какие достоинства молодого человека. Софья Модестовна так просто в нем нуждалась. А Владислав Викентьевич знал и по своему адвокатскому и просто по жизненному опыту, что из юношей «голубых кровей» редко вырастают дельные работники и верные мужья. Такие, каким хотелось бы доверить свое сокровище. В этом же мешковатом, бедно одетом парне что-то подразумевалось. А главное, раз уж Генрих чем-то загорелся (а он просто пылал страстью), то не только вздыхал, а выращивал в себе те качества, на которые в этой среде был спрос. Учился хорошим манерам. Развивал свой вкус. И не только в поэзии и музыке. Но и в отношении к своей одежде. Прическе. В этом направлении, я думаю, Генрих особенных успехов достиг в последние годы жизни. Под непосредственным руководством жены. Представляю, сколько выволочек и язвительных замечаний ему за девять лет брака досталось! Нет, не представляю. Он мне сам на это намекнул июньской ночью.
И все-таки самым главным генератором чувств красавицы стали тщеславие и ревность. Вначале она взирала на пылкого поклонника, как на бросовый товар. И невзрачный. И бедный. И двоек нахватал. Пусть даже из-за любви к ней. Пришлось в вечернюю перейти. Школа рабочей молодежи – это что-то вроде лепрозория. Даже непроизносимое. И уж больно обожающе смотрит. Стоит только пальцем поманить – приползет.
Но в студию набилось очень много хорошеньких, умных школьниц. И с некоторыми из них ее верный паладин подружился. И то какая-нибудь Лиля Заплатина (будущая прима ТЮЗа), то Люда Грешнова (дочка главного новосибирского писателя), то Ада Соколовская, одна из самых хорошеньких девиц в студии; ну пусть не так безупречно вылепленная, как Стелла, но зато – приветливая, хохотушка, что ценится молодыми людьми, рассказывала, как она вчера замечательно наболтала с Генкой за кулисами, когда ожидала своего выхода, а он подмалевывал задник. Или как случайно встретилась с Ивановым в кино, а потом вместе шли домой и оказалось… Не важно, что «оказалось». Вернее, важно, что оказалось – такой невзрачный и полностью принадлежащий ей субъект может быть востребован, а то и прихвачен другой девушкой. А тут от одной из бывших одноклассниц Генриха стало Стелле известно о его недавнем «романе» с эвакуированной москвичкой. Она не постеснялась тут же напрямую, с насмешками и подколками спросить об этом своего кавалера. К чести Генриха, он ернического тона не принял, а серьезно, уважительно рассказал о своих чувствах к Ирине. Добавил, правда, что пионерская влюбленность на расстоянии перешла в дружбу. «Но мы переписываемся», – сказал твердо.
Это задело Стеллу, оскорбило! Как, когда она рядом, когда снизошла, что проводит с ним такие драгоценные свободные минуты! Позволяет говорить о чувствах! Он еще с кем-то переписывается!
О том, что ревность к Ире подвигла Стеллу не только на слова, но и на поступки, я узнала не в тот вечер и не от Генриха. А пятьдесят лет спустя от Ирины Шур. А она – в конце сороковых годов от той самой новосибирской приятельницы, которая проболталась Стелле о ее существовании, а потом написала Ире: «Стелла ездила на зимние каникулы в Москву, несколько раз подстерегала тебя у вашего дома. Представляешь, выпросила у меня адрес твой, увела твою карточку. А потом мне говорила: «Ну и что? Обычная девчонка! Да еще чулки перекрученные!»
– Как она чулки на улице зимой разглядела? – удивлялась Ира. – И как школьные, в резинку могли перекрутиться?
Генрих все это мне рассказывал не так последовательно, связно, зато более образно, с какими-то яркими деталями, штрихами. Например, как Софья Модестовна поручила ему сделать эскиз программки студийного спектакля. Что-то Островского ставили.
– А мне вдруг кто-то из ребят «Строителя Сольнеса» подсунул. Знали уже, что я на архитектурный собираюсь. И я так увлекся. Представил, что мне декорации поручены. Кучу набросков сделал. Особенно бился с башней, с которой Сольнес будет падать… А программка-то… Когда спохватился – назначенный день уже прошел… Я быстро какой-то вариант изобразил… И прямо в воскресенье… На дом… В святая святых… Сначала Софья Модестовна со мной через порог разговаривала. В суровом, уничтожающем тоне… Потом развернула картинку, смягчилась, говорит: «Зайди, только ботинки грязные сними». А у меня носки дырявые. Ну все, как в соцреалистическом романе: какой-нибудь пролетарий приходит в княжеское семейство. Я ремень ослабил, чтоб обшлага брюк ступни прикрыли. Коекак прошаркал в столовую. А там обедает весь новосибирский бомонд: Михайлов, Глазырин, Гаршина, Елизавета Стюарт… Одна фамилия чего стоит – Стюарт. А в сочетании с именем – просто королева. И вид у всех королевствующий. Софья Модестовна меня представляет: «А это мой студиец – Генрих Иванов». Все уставились, как на дворника, пришедшего поздравить с Рождеством и получить то ли рюмку, то ли полтину. Проклинал себя, что пришел. Стеллка недовольную гримаску скорчила. Софья Модестовна вышла куда-то с моим блокнотом. Владислав Викентьевич, нехотя как-то: «Проходи за стол, пообедаешь с нами». Я, слава Богу, не поддался соблазну, говорю: «Опаздываю на консультацию». Тут вышла хозяйка, сунула мне блокнот в руки: «Я там замечания свои написала. Исправишь и завтра приноси в театр. И чтоб без опозданий. Да, зайди сегодня к Жене Чернику, напомни ему, что в четверг репетиция».
Не стоило дырки на носках маскировать. Мог перетоптаться в прихожей. Но я все эти щелчки, уколы, обиды глотал, как горькое лекарство, залпом. Даже водой не запивал. Ведь наградой за все неприятности мне была Стеллка. Сегодня пытаюсь разобраться, почему так страстно был в нее влюблен? Ну, во-первых, была она, или казалась, или считалась необыкновенной красавицей. И действительно – все при ней. Но ведь Ирка Шур объективно – ничуть не хуже внешне. Тот же высокий рост, такая же стройная фигурка. Те же большие глаза. И волосы густые. И черты лица правильные. И даже обе в этом ореоле музыки. К тому же Ирина во сто раз милее своей простотой, добротой. Так нет, как раз это высокомерие, недоступность, гордость что-то во мне разжигали, возбуждали. И потом, конечно, наряды, платья все эти, туфельки изящные, шубки, прически. Еще какие-то мелочи. Со всеми этими атрибутами женскими, которые для того и существуют, чтобы воображение и чувственность разжигать, я впервые столкнулся. И потом, знаете, – он слегка дотронулся до рукава моей крепжоржетовой блузки и поправился: – Знаешь, очень много значит, что женщина сама о себе думает. Если уверена, что красавица, что сокровище, если цены себе не сложит, то большинство мужчин подпадает под этот гипноз. Особенно если парень в себе не уверен. Если жизненного опыта нет. (А я про себя подумала: «Если чересчур эмоционален».)
Ох, мы наконец повернули в сторону «Больничного городка». Мне было очень интересно слушать Генриха, да ноги еле переступали. К счастью, проходили мимо кинотеатра «Металлист», а возле него приютилась парковая скамейка, никем по ночному времени не занятая. Я на нее просто рухнула.
Теперь Генрих рассказывал, как в какой-то момент его рейтинг… (нет, он произнес какое-то другое слово, «рейтинг» не употреблялся ни в сорок шестом, ни в пятьдесят девятом) скорее статус, упрочился. После того как он успешно поступил на архитектурный.
Стеллу же, наверное, раззадорила поездка в Москву, дифирамбы, которые пели Иванову студийные девушки. И еще в ней, у которой среди кавалеров водились не только школьники, но и вполне зрелые и опытные молодые люди, уже пробуждался темперамент, который приятно и безопасно сублимировался в отношениях с Генрихом.
Вот тут-то и таилась роковая ошибка. Ее допустила не только молоденькая девушка, но и ее хитро-мудрые высокомерные родители. Генрих уже перешел на второй курс НИСИ. Стелла поступила в пединститут на иняз. Не Бог весть что! Но куда? Куда? Университета в Новосибирске тогда еще не было. На консерваторию способностей не хватало. И связи не помогли. Склонности же были гуманитарные. Но можно будет поступить в аспирантуру. Или стать переводчиком…
– В это время, – рассказывал Генрих, накинув мне на плечи свою светлую хлопчатобумажную куртку и оставшись, нет, все-таки не в майке, а в какой-то рубашонке, – в это время я уже был принят в доме. Ну, не как ухажер, кавалер, поклонник, а скорее приятель. Может быть, паж, оберегающий принцессу. Или запасной игрок из второго состава. И вот как раз в роли пажа мне предложили на зимние каникулы поехать со Стеллой в пригородный дом отдыха. В лес. На лыжах покататься. Владислав Викентьевич по своим каналам достал тридцатипроцентные путевки…
И мы поехали. Все чин-чином. Она – в двухместной палате с какой-то великосветской знакомой. Я – с тремя мужиками. Но – за одним столом. И лыжи. На которых Стеллка – не очень. А я – лихо и даже с неким шиком. И с большим удовольствием. И танцы в клубе. Оказалось, что я хорошо танцую. И целоваться удобно и приятно в лесу. Очень приятно. Неожиданно ей понравилось. А ее напарница иногда отъезжала на полдня, а то и на день в город. И случилось то, что должно было случиться. Боже! Как я был счастлив! Но и смущен, испуган… Нет, прежде всего – счастлив! Теперь эта ослепительная, фантастическая девушка принадлежала мне! И, едва вернувшись в Новосибирск, я рассказал обо всем родителям. Они как раз вернулись из Маслянино, и отец получил квартиру в центре города. В коммуналке, но две комнаты. Мне казалось, что этого вполне достаточно для будущего моего семейного рая.
Мама с отцом тут же засобирались идти к Войно-Радзевичам свататься. Но я сказал, что следует подождать. Я, конечно, догадывался, что реакция родителей Стеллки будет совсем другая. Она, кстати, не спешила поговорить с матерью. И только когда поняла, что беременна, поставила Софью Модестовну и меня в известность одновременно. Вот тогда я спустил родителей, что называется, с поводка. Они этого визита до сих пор не забыли. Особенно мама.