Читать книгу Я исповедуюсь (Жауме Кабре) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
bannerbanner
Я исповедуюсь
Я исповедуюсь
Оценить:
Я исповедуюсь

5

Полная версия:

Я исповедуюсь

– Не переживай, Адриа, – сказала мне Трульолс. – Манлеу – прекрасный скрипач. – И потрепала меня по волосам.

Я на прощание сыграл ей первую сонату Брамса, а когда закончил, она поцеловала меня в лоб. Трульолс – она такая. Я не слышал, что она говорит о том, что Манлеу – прекрасный скрипач и что мне не нужно волноваться: Адриа, не переживай, Манлеу – прекрасный педагог. И Бернат, двуличный, сделал вид, что ему все равно и он не собирается плакать. А у меня вот потекли по щекам слезы. Господи боже мой! Он чувствовал такую вину, что, когда они пришли к дому Берната, Адриа сказал: я дарю тебе Сториони. Бернат: взаправду? А Адриа: конечно, на память обо мне. Взаправду? – снова спросил Бернат, не веря своим ушам. Зуб даю. А твоя мама что скажет? Ей не до того. Она целые дни проводит в магазине. Назавтра Бернат пришел домой, и сердце его стучало бум-бум-бум, словно колокола во время торжественной мессы праздника Рождества Божией Матери. Он подошел к маме и сказал: мама, у меня сюрприз. И открыл футляр. Сеньора Пленса ощутила дух несомненно антикварной вещи и, с оборвавшимся сердцем, спросила: где ты взял эту скрипку, сынок? А он, сразу потеряв запал, ответил, как Кэсседи Джеймс, когда Дороти поинтересовалась, откуда у него эта лошадь:

– Это очень долгая история.

И был прав. Европа пахла гарью пожарищ и пылью разрушенных стен. Рим тоже. Он пропустил американский джип, несущийся на большой скорости по пустынным улицам, не тормозя перед перекрестками, и быстрыми шагами дошел до базилики Святой Сабины[114]. Там Морлен сказал ему: Ufficio della Giustizia e della Pace[115]. Консьерж – некий синьор Фаленьями. И будь начеку: может быть опасно.

– Почему опасно?

– Потому что он не из тех, кто «светится». У него проблемы.

Феликс Ардевол не стал тянуть и нашел это бюро, расположенное в самом центре района Борго. Дверь открыл тучный, высокий человек, с большим носом и беспокойным взглядом. Он спросил: кого вы ищете?

– Боюсь, что вас, синьор Фаленьями.

– Почему вы так говорите? Чего вы боитесь?

– Ничего, это просто фигура речи. – Феликс Ардевол попробовал улыбнуться. – Я так понимаю, что у вас есть интересная вещь для меня.

– В шесть вечера я закрою бюро. – Он кивнул в сторону стеклянной двери, через которую сочился печальный свет. – Ждите снаружи, на улице.

В шесть на улицу вышли три человека, один из них был в сутане. Феликс почувствовал себя словно на тайном любовном свидании. Как много лет назад, когда у него еще были иллюзии и мечты и яблоки из римской лавки синьора Амато напоминали ему о земном рае. Затем появился тот человек с беспокойным взглядом и сделал ему знак войти.

– Мы не пойдем к вам домой?

– Я живу тут.

Они поднялись по почти совершенно темной главной лестнице. Их шаги гулко отдавались во тьме этого странного здания, а синьор Фаленьями еще и тяжело дышал. На третьем этаже они прошли по длинному коридору, и вдруг его спутник открыл какую-то дверь и зажег тусклую лампочку. В нос ударил тяжелый запах.

– Проходите, – сказал консьерж.

Узкая койка, шкаф из темного дерева, заложенное окно, раковина в углу. Толстяк открыл шкаф и из его недр извлек скрипичный футляр. Положил его на кровать, которая заменяла ему стол, и открыл. Тогда Феликс Ардевол впервые увидел ее.

– Это Сториони, – сказал человек с беспокойным взглядом.

Сториони. Феликсу Ардеволу это ни о чем не говорило. Он понятия не имел, что Лоренцо Сториони, закончив работу, нежно погладил ее кожу и ему показалось, что инструмент дрожит от прикосновений. И что в тот момент он решил показать ее доброму мастеру Зосимо.

Толстяк с беспокойным взглядом зажег лампу на тумбочке и пригласил Феликса приблизиться к инструменту. Laurentius Storioni Cremonensis me fecit, прочел он вслух.

– Откуда мне знать, что она настоящая?

– Я прошу за нее пятьдесят тысяч американских долларов.

– Это не доказательство.

– Это цена. У меня проблемы и…

Он видел столько людей в затруднительных обстоятельствах. Но трудности конца войны – совсем не те, что в тридцать восьмом или тридцать девятом году. Он вернул скрипку толстяку и почувствовал в сердце невероятную пустоту. Такую же, как шесть или семь лет тому назад, когда держал в руках скрипку Николо Гальяно[116]. С каждым разом он все больше убеждался, что эти инструменты словно сами говорят о своей ценности и пульсируют в руках как живые. Вот это – да, это настоящая проверка на подлинность. Но сеньор Ардевол, когда на кон поставлены такие деньги, не мог доверять лишь интуиции и какой-то поэтической пульсации. Поэтому он постарался сохранить холодность и быстро произвел в уме трезвый расчет. А затем улыбнулся:

– Я вернусь завтра с ответом.

Это было скорее объявление войны, чем ответ. Ночью он переговорил в комнате Браманте с отцом Морленом и многообещающим молодым человеком по имени Беренгер. Это был высокий худой юноша, дотошный и, как видно, сведущий во многих областях.

– Берегись, Ардевол, – настаивал отец Морлен.

– Я знаю правила игры в этой жизни, дорогой.

– Одно дело – что кажется, а другое – что в реальности. Заключи с ним сделку, получи свою выгоду, но не унижай его. Он – опасен.

– Я знаю, что делаю. Уверяю тебя!

Отец Морлен больше не настаивал, но остальную часть встречи просидел молча. Беренгер – юноша, подающий большие надежды, – знал трех скрипичных мастеров в Риме, но доверия, по его мнению, заслуживал только один, Саверио Носеке. Двое других…

– Приведи мне его завтра.

– Обращайтесь ко мне на «вы», сеньор Ардевол.

Назавтра сеньор Беренгер, Феликс Ардевол и Саверио Носеке стучали в комнату толстяка с беспокойными глазами. Они вошли, лучась коллективной улыбкой, стойко перетерпев тяжелый запах, царящий в комнате. Синьор Саверио Носеке провел полчаса, изучая скрипку: рассматривал ее в лупу и проводил с ней еще какие-то сложные манипуляции при помощи инструментов, которые принес с собой во врачебном саквояже. Потом слушал, как она звучит.

– Падре Морлен сказал мне, что вам можно доверять, – сказал Фаленьями, охваченный беспокойством.

– Можно. Но я не хочу, чтобы меня ободрали как липку.

– Цена не чрезмерная. Она стоит этих денег.

– Я заплачу столько, сколько посчитаю нужным, а не то, сколько вы называете.

Синьор Фаленьями взял записную книжку и что-то пометил. Затем закрыл ее и беспокойно уставился на Ардевола. Поскольку в комнате не было окна, они смотрели на dottore[117] Носеке. Тот легонько постукивал по дереву инструмента, прослушивая его фонендоскопом.

Они покинули эту убогую комнатенку уже вечером. Носеке шел торопливо, глядя прямо перед собой и что-то бормоча под нос. Феликс Ардевол искоса поглядывал на сеньора Беренгера, который делал вид, что все происходящее его абсолютно не интересует. Подходя к виа Кресченсио, сеньор Беренгер вдруг отрицательно мотнул головой и остановился. Его спутники тоже невольно остановились.

– Что случилось?

– Нет, это слишком опасно.

– Это подлинный Сториони. – Саверио Носеке выделил голосом «подлинный». – И я вам больше скажу…

– Почему вы говорите, что это опасно, сеньор Беренгер? – Феликсу Ардеволу начинал нравиться этот человек, пусть и слегка высокомерный.

– Когда волка обносят красными флажками, он делает все, чтобы спастись. Но потом может укусить.

– Что вы еще хотели сказать, синьор Носеке? – Феликс, с холодеющим сердцем, повернулся к скрипичному мастеру.

– Кое-что еще.

– Ну так говорите!

– У этой скрипки есть имя. Ее зовут Виал.

– Простите?

– Это – Виал.

– Вот теперь я точно ничего не понимаю.

– Это ее имя. Ее так зовут. Существуют инструменты, у которых есть собственное имя.

– Это придает им дополнительную ценность?

– Речь не об этом, синьор Ардевол.

– Еще как об этом! Итак, она более ценная?

– Это первая скрипка, которую он создал. Еще бы она не была ценной!

– Кто создал?

– Лоренцо Сториони.

– Откуда у нее такое имя? – с интересом спросил сеньор Беренгер.

– В честь Гийома-Франсуа Виала, убийцы Жана-Мари Леклера[118].

Синьор Носеке сделал жест, который напомнил Феликсу святого Доминика, возвещающего с кафедры о бесконечности доброты Божией. И Гийом-Франсуа Виал выступил из тени, чтобы его увидел человек, сидевший в карете. Кучер остановил лошадей прямо перед ним. Дверца открылась, и месье Виал сел в карету.

– Добрый вечер, – поздоровался Ла Гит.

– Можете отдать мне ее, месье Ла Гит. Мой дядя согласен с вашей ценой.

Ла Гит рассмеялся в глубине салона, гордый своей прозорливостью. Но уточнил на всякий случай:

– Мы с вами говорим о пяти тысячах флоринов.

– Мы с вами говорим о пяти тысячах флоринов, – подтвердил месье Виал.

– Завтра скрипка знаменитого Сториони будет у вас в руках.

– Не надо морочить мне голову, месье Ла Гит: Сториони вовсе не знаменит.

– В Италии – в Неаполе, во Флоренции только о нем и говорят.

– А в Кремоне?

– Бергонци и его окружение не слишком довольны появлением нового мастера. Все говорят, что Сториони – это новый Страдивари.

Они поговорили еще немного. О том, что, быть может, появление нового мастера несколько снизит цены на инструменты, а то они стали просто заоблачными. Да, заоблачными – точнее не скажешь. Они попрощались. Виал вышел из экипажа, оставив Ла Гита в уверенности, что в этот раз все удалось.

– Mon cher tonton!..[119] – с энтузиазмом воскликнул Гийом-Франсуа на следующий день, рано утром входя в комнату. Жан-Мари Леклер не соизволил даже голову поднять, продолжая наблюдать за игрой пламени в камине. – Mon cher tonton! – повторил Виал, уже не так бодро.

Леклер обернулся. Не глядя племяннику в глаза, он спросил, принес ли тот скрипку. Виал положил ее на стол. Леклер тут же протянул руки к инструменту. От стены отделилась тень носатого слуги со смычком. Леклер несколько минут пробовал на Сториони разные варианты звучания, исполняя фрагменты из своих сонат.

– Очень хорошо, – сказал он удовлетворенно. – Сколько ты заплатил?

– Десять тысяч флоринов плюс вознаграждение в пятьсот монет, которое вы мне обещали за то, что я нашел для вас это сокровище.

Властным жестом Леклер отослал слуг. Потом положил руку племяннику на плечо и улыбнулся:

– Ты – сукин сын. Не знаю, в кого ты пошел, шелудивый щенок. В свою матушку или, может, к несчастью, в своего папашу. Вор, жулик!

– За что? Я ведь… – Их взгляды встретились. – Ну хорошо, я могу отказаться от вознаграждения.

– Ты действительно думаешь, что можно годами надувать меня и я буду слепо верить тебе?

– Но тогда зачем вы поручили…

– Чтобы испытать тебя, тупой ублюдок блохастой суки. На этот раз тебе не избежать тюрьмы. – Он сделал многозначительную паузу. – Ты даже не представляешь, как я ждал этого момента.

– Вы всегда жаждали моего падения, дядюшка Жан. Вы завидуете мне.

Леклер удивленно посмотрел на племянника. И после долгого молчания произнес:

– Я завидую тебе, шелудивому щенку?

Виал покраснел как рак. В голове у него помутилось, парировать выпады дядюшки он не мог.

– Будет лучше, если мы не станем вникать в детали, – произнес он, только чтобы хоть что-то сказать.

Леклер посмотрел на него с презрением:

– А по мне, так самое время вникнуть в детали. Чему я завидую? Внешности? Сложению? Влиянию в обществе? Обаянию? Таланту? Моральным качествам?

– Разговор окончен, дядюшка Жан.

– Он закончится, когда я сочту нужным! Ну, чему же я завидую? Уму? Образованию? Богатству? Здоровью?

Леклер взял скрипку и сымпровизировал пиццикато. С уважением посмотрел на инструмент:

– Скрипка необычайно хороша, но это не имеет значения, понятно? Я хочу одного – отправить тебя в тюрьму.

– Значит, плохой из вас родственник!

– А ты – мерзавец, которого я наконец вывел на чистую воду. Знаешь что? – Он широко улыбнулся, приблизив лицо почти вплотную к лицу племянника. – Скрипка достанется мне, но за ту цену, которую назначил Ла Гит.

Леклер дернул за шнурок звонка. В комнату из дальней двери вошел носатый слуга.

– Ступай к комиссару, пусть придет поскорее.

И бросил племяннику:

– Сядь, подождем месье Бежара.

Но они не сели. Гийом-Франсуа Виал, направляясь к креслу, прошел мимо камина, схватил кочергу и ударил по голове любимого дядюшку. Жан-Мари Леклер Старший не сказал больше ничего. Без единого стона он рухнул на пол, кочерга так и осталась торчать у него в черепе. Капля крови упала на деревянный футляр со скрипкой. Виал, тяжело дыша, отер руки о камзол и произнес: ты не представляешь, как я ждал этого момента, дядюшка Жан. Затем огляделся, схватил скрипку, уложил в испачканный кровью футляр и вышел на террасу. Несясь через сад средь бела дня, Виал подумал, что стоит нанести визит – отнюдь не дружеский – Ла Гиту.

– Насколько мне известно, – продолжал синьор Носеке, стоя посреди улицы, – на этом инструменте не играли хоть сколько-нибудь регулярно. Как и на Мессии Страдивари[120]. Вы понимаете меня?

– Нет, – ответил Ардевол нетерпеливо.

– Я говорю вам о том, что эти обстоятельства придают ей еще большую ценность. След этого инструмента теряется сразу после создания, когда она попала в руки Гийома-Франсуа Виала. Возможно, на нем кто-то и играл, но сказать об этом с уверенностью не могу. А теперь он вдруг появляется здесь. Эта скрипка бесценна.

– Это я и хотел от вас услышать, caro dottore[121].

– В самом деле она появилась впервые? – с любопытством спросил сеньор Беренгер.

– Да.

– И все-таки я должен предупредить вас, сеньор Ардевол. Это большие деньги.

– Она того стоит? – спросил Феликс Ардевол, глядя на Носеке.

– Я бы заплатил не глядя. Если бы такие деньги у меня были. У нее восхитительный звук.

– Мне плевать, какой у нее звук.

– Да, но еще и исключительная символическая ценность!

– Вот это действительно имеет значение.

– Мы сейчас же вернем ее хозяину.

– Но он мне ее подарил! Клянусь, папа!

Сеньор Пленса надел пальто, сделал незаметный знак глазами жене, взял футляр и энергичным кивком приказал Бернату идти за ним.

Бернат чувствовал себя так, словно в траурном молчании шел за гробом на похоронах. Он проклинал тот миг, когда решил похвастаться перед мамой и показать ей настоящий инструмент Сториони. А та сразу же позвала: иди-ка сюда, Жуан, посмотри, что принес наш сын. Сеньор Пленса помолчал несколько минут, рассматривая скрипку, после чего воскликнул: чтоб мне провалиться, где ты ее взял?

– У нее волшебный звук, папа!

– Да, но я спрашиваю, где ты ее взял?

– Жуан, пожалуйста!

– Давай, Бернат! Это все не шутки. – И нетерпеливо повторил: – Где ты ее взял?

– Нигде. То есть мне ее дали. Ее владелец мне ее отдал.

– И как же зовут этого идиота?

– Адриа Ардевол.

– Это скрипка Ардеволов?

Молчание. Родители переглянулись. Папа вздохнул, взял скрипку, спрятал ее в футляр и сказал: мы сейчас же вернем ее хозяину.

13

Дверь открыл я. На пороге стояла женщина моложе мамы. Очень высокая, с красивыми накрашенными глазами – она вызывала симпатию и понравилась мне. Нет, на самом деле – больше чем понравилась, я влюбился в нее сразу и навсегда. И тотчас захотел увидеть ее раздетой.

– Ты – Адриа?

Откуда она знает мое имя? И еще этот акцент… удивительно.

– Кто там? – крикнула Лола Маленькая из глубины квартиры.

– Не знаю, – ответил я, с улыбкой глядя на это явление.

Гостья улыбнулась мне в ответ, подмигнула и спросила, дома ли мама.

Лола Маленькая вошла в прихожую. Прекрасная незнакомка, как мне показалось, решила, что это и есть мама.

– Это Лола Маленькая, – пояснил я.

– Синьора Ардевол дома? – спросила женщина ангельским голосом.

– Вы – итальянка! – предположил я.

– Прекрасно! Мне говорили, что ты очень способный мальчик.

– Кто говорил?

Мама с утра пораньше разбиралась с делами в магазине, но прекрасная незнакомка сказала, что ей не составит труда подождать. Лола Маленькая сухо указала ей на банкетку и ушла. Гостья села, глядя на меня. Я заметил маленький, очень красивый золотой крестик у нее на шее. Женщина спросила: come stai?[122] Я ответил с радостной улыбкой: bene[123]. В руках у меня был футляр со скрипкой, потому что я шел на урок к Манлеу. Чего маэстро совершенно не терпел в других, так это непунктуальности.

– Ciao![124] – тихо сказал я, открывая дверь на лестницу.

Моя ангелоподобная незнакомка осталась сидеть на банкетке. Но послала мне воздушный поцелуй, от которого сердце мое оборвалось и бешено заколотилось. Ее красные губы произнесли ciao, которого я не расслышал. Но такие вещи слышишь сердцем. Я закрыл за собой дверь тихо-тихо, чтобы от хлопка прекрасное видение не исчезло.


– Не затягивай, дитя мое! Ты воспроизводишь ритмы негроидные, эпилептические, присущие духовым инструментам.

– Что?

– Смотри, смотри, смотри!

Маэстро Манлеу берет скрипку и страшно утрированно исполняет портаменто, как я никогда не делал. И, не опуская инструмента, говорит: это – отвратительно. Понимаешь? Безобразие, грязь и гадость.

Я уже тоскую по Трульолс, а ведь прошло всего десять минут от третьего урока у Манлеу. Потом он – явно чтобы подчеркнуть свою значимость – начинает рассказывать, что в своем возрасте, ой, в твоем возрасте: вот я был очень одаренным ребенком. И в твоем возрасте играл Макса Бруха[125], хотя меня никто этому не учил.

А потом снова хватает скрипку и принимается выводить соооль-си-ре-соль-сии-ля-диез-фааа-соооооль. Си-ре-соль-сиии – и так далее, как прекрасно.

– Вот это – концерт, а не та учебная тягомотина, которую ты играешь.

– А можно мне начать учить Макса Бруха?

– Как ты собираешься учить Макса Бруха, если ты сам даже высморкаться как следует не умеешь, деточка? – Он возвращает мне скрипку и подходит почти вплотную, чтобы я лучше слышал. – Если б ты был как я – да. Но я – неповторим! – И сухо бросает: – Упражнение двадцать два. И не думай, Ардевол: Брух – посредственность, случайно попавшая в «десятку». – И он сокрушенно качает головой, расстроенный несправедливостью жизни: если бы я мог больше времени посвещать композиции…

Упражнение двадцать два, dei portamenti[126], было нацелено на тренировку портаменто, но маэстро Манлеу, услышав первое портаменто, вновь был возмущен и пустился в рассуждения о своей необычайной одаренности. На сей раз – на примере концерта Бартока[127], в котором он, пятнадцатилетний, солировал и был, без сомнения, звездой.

– Ты должен знать, что хороший исполнитель к обычной памяти прибавляет особую память, которая позволяет держать в голове не только партию солиста, но и всю партитуру оркестра. Если у тебя ее нет – ты ни на что не годен. И твой удел – колоть лед или зажигать фонари на улицах. А потом не забыть погасить.

В общем, я делал упражнение на портаменто без исполнения самого портаменто. На этом мы закончили: портаменто ведь можно тренировать и дома. А Брух – посредственность. Чтобы я понял это как следует, три последние минуты третьего урока с маэстро Манлеу я провел в прихожей – с шарфом, замотанным вокруг шеи, переминаясь с ноги на ногу, – пока он отводил душу и критиковал бродячих скрипачей, которые играют в барах да кабаре и наносят вред подрастающему поколению, увлекаясь неумеренными ненужными портаменто. Ты сразу поймешь, что они так играют, просто чтобы понравиться женщинам. Их портаменто приемлемы лишь для mariques. До следующей пятницы, деточка.

– До свидания, маэстро!

– И запомни хорошенько: пусть у тебя, как каленым железом, на лбу отпечатается все, что я тебе говорю на уроках и буду говорить потом. Не всякому выпадает счастье заниматься у меня.

Что ж, как минимум я узнал, что таинственное понятие marica как-то связано со скрипкой. Однако поиск в словаре ничем мне не помог: этого слова я там не нашел. Брух, видимо, был посредственным marica. Я так думаю.

В то время Адриа Ардевол был поистине ангелом бесконечного терпения. Поэтому тогда уроки у маэстро Манлеу не казались ему столь ужасными, как кажутся мне сейчас, когда я рассказываю о них тебе. Я вынес их все и помню – минута за минутой – годы, которые я провел, таща на себе это ярмо. Помню, что после нескольких занятий меня озадачил вопрос, на который я так и не нашел ответ: как так получается, что для исполнения необходимо лишь техническое совершенство? Можно быть ничтожеством и одновременно – виртуозом. Как маэстро Манлеу, который, по-моему, обладал всеми мыслимыми недостатками, но на скрипке играл великолепно.

Дело в том, что достаточно сравнить игру Манлеу и Берната, как сразу слышишь разницу между техничностью первого и подлинностью второго. Меня интриговало вот что: я не понимал, почему Бернат недоволен своими способностями к музыке и упрямо, словно одержимый, все пишет книгу за книгой, которые терпят провал. Оба мы были большие мастера по обнаружению причин быть недовольными жизнью.

– Но ведь ты не делаешь ошибок! – говорит он мне, шокированный, пятьдесят лет спустя, крайне удивленный моими сомнениями.

– Но важно знать, что я могу их совершить. – Озадаченное молчание. – Не понимаешь?

По этой причине я и забросил скрипку. Но это уже другая история… По дороге в школу я подробно рассказываю Бернату про урок у Манлеу. И мы никак не дойдем до места, потому что Бернат прямо посреди улицы Араго, где от выхлопных газов машин чернеют фасады, изображает – без скрипки – все, что мне говорил Манлеу, а прохожие с интересом смотрят на нас. Потом дома он снова все повторил, и, честное слово, такое ощущение, что теперь по средам и пятницам у великого Манлеу двое учеников.

– В четверг вечером остаетесь после уроков. У вас третье опоздание за две недели, господа! – Дежурный, усатый блондин, улыбается на входе: он доволен, что поймал нас.

– Но…

– Никаких «но». – Он достает ненавистную записную книжку и вытаскивает карандаш. – Имя и класс.

И теперь в четверг вечером, вместо того чтобы дома тайком изучать бумаги отца – царствие ему небесное, – вместо того чтобы дома у Берната или у меня делать домашние задания, мы обязаны торчать над раскрытыми учебниками в классе 2 «Б» в компании двенадцати или пятнадцати таких же несчастных, наказанных за опоздания. А герр Оливерес или профессор Родриго будет надзирать за нами с кислой миной.

Когда я возвращался домой, мама с пристрастием расспрашивала меня про уроки у маэстро Манлеу, допытываясь: могу ли я сыграть какой-нибудь известный концерт – слышишь, Адриа? – из тех, что считаются первоклассными, как ей обещал Манлеу?

– Какой, например?

– «Крейцерову сонату». Что-нибудь из Брамса, – сказала она однажды.

– Это невозможно, мама!

– Не существует ничего невозможного, – ответила она, почти как Трульолс, которая сказала «никогда не говори никогда, Ардевол». Но хоть этот совет и был очень похож, он не произвел на меня никакого эффекта.

– Я играю не так хорошо, как ты думаешь, мама.

– Ты будешь играть превосходно. – И, воспользовавшись отцовским приемом, который позволял ему избегать любых возражений, вышла из комнаты.

У меня не было возможности сказать ей, как я ненавижу эту виртуозность, которая требуется от исполнителя, и прочие бла-бла-бла… Мама ушла в дальние комнаты к сеньоре Анжелете, а я загрустил, потому что мама, как раньше, говорила, почти не глядя на меня, и интересовалась только тем, становлюсь ли я виртуозом. А меня терзало неотвязное желание смотреть на голых женщин, и на простыне появились какие-то непонятные пятна… Хотя, конечно, я совершенно не желал, чтобы это стало темой для разговора. Но как я разучу портаменто дома, если меня ему не учат?

Дома или ушла? Подойдя к лестнице, я мысленно вернулся к своему ангелу, оставленному на произвол судьбы из-за урока музыки с негроидными ритмами маэстро Манлеу. Я поднимался, перескакивая через две ступеньки, думая, что ангел, должно быть, уже улетел, что я опоздал и никогда не прощу себе этого. Я нервно давил на кнопку звонка. Дверь открыла Лола. Я обогнул ее и посмотрел в сторону балкона. Там меня встретила алая улыбка и сладчайшее ciao, и я почувствовал себя самым счастливым скрипачом в мире.

Через три часа после появления чудесного ангела пришла мама. Лицо у нее стало озабоченным, когда она увидела незнакомку на банкетке. Мама вопросительно посмотрела на Лолу Маленькую, вышедшую ее встречать. Потом в ее глазах появилось понимание, и, не дожидаясь объяснений, она прошла в кабинет отца. Спустя три минуты оттуда послышались крики.


Одно дело – четко слышать разговор, а совсем другое – понимать, о чем речь. Адриа использовал сложную систему подслушивания, чтобы быть в курсе происходящего в отцовском кабинете. Но другого способа у него не было, потому что он вырос и больше не мог прятаться за диваном в углу. Услышав первые крики, я понял, что хоть как-то должен защитить моего ангела от маминого гнева. Из кладовки дверь вела на галерею и в прачечную, где я вставал возле окошка с матовым стеклом, которое никогда не открывалось. Оно выходило в кабинет отца, через него туда проникало немного дневного света. Устроившись под этим окошком, можно было слышать разговоры внутри. Очень ясно. Я всюду совал свой нос у нас дома. Почти. Мама, очень бледная, закончила читать письмо и смотрела в стену.

bannerbanner