banner banner banner
Рассказы по алфавиту
Рассказы по алфавиту
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Рассказы по алфавиту

скачать книгу бесплатно


Достоверность требует сказать, что эти мысли приходили на фоне с о с т о я н и я – смуты, беспокойства, физического к себе отвращения: ноги потели, воротник рубашки был грязен и тер. И еще – какого-то сладостного нездоровья, приближающегося как бы заболевания, сходного с запоем (никогда не страдал). Казалось, столь несовершенного, потливого, некрасивого, гадкого человека еще не носила земля. На людей в метро я старался не смотреть, но место толстой старухе с двумя раздутыми хозяйственными сумками, которая, укрепясь ногами, как матрос на палубе, качалась всякий раз, как поезд трогал или тормозил, я все же не уступил: а пошла бы ты в задницу, карга, и не смотри на меня так грозно, я, может, инвалид и имею право сидеть. Не исключено, что напротив сидевшая дама в дубленке и с укладкой, от которой веяло парикмахерскими услугами, думала о широколобом, внушительном и еще не старом визави весьма одобрительно (поглядывала), но это уж к вопросу о том, что наши самооценки не всегда совпадают с оценками других людей. Нет, возможности я отметал. Я царь, живу один, дорогою свободной… И так далее. Важнее всего сейчас было остаться одному в квартире, очиститься, приготовиться к «священной жертве», которую потребовал Аполлон, сберечь, взрастить, взлелеять это блаженное с о с т о я н и е, дабы преодолеть смертное и несчастливое само-чувствие, сейчас-чувствие, собственную растерянность в недрах московского метро, – не расплескать.

Домой вошел уже как бы на сносях, готовый родить.

Невзрачные пыльные окна, подоконники, стол, телевизор, пыльные, белые, в неопрятных пятнах шторы на окнах (в минуту рассеянности вытирал руки) – мое тесное жилище усугубило внутреннюю смуту и роды несколько задержало. Я еще раз с готовностью ощутил себя несчастным, отключил телефон, и, очень понимая мусорщиков, дворников, уборщиков, едва переобувшись и умывшись, чтобы хоть эти два несовершенства (несоответствия акту Творения) перестали пятнать захламленную, ранимую, израненную душу, принялся за уборку. Нетерпение усиливалось, зуд томил, но я его контролировал, сдерживал, поругивая себя – не без самодовольства – графоманом: «О чем писать-то будешь? На то не наша воля? Он сквозь магический кристалл еще не ясно различал „Век чистогана“…» Важно было избежать резких движений, чтобы – опять-таки – не расплескать, чтобы удовольствие от мокрого очищения квартиры дополняло и стимулировало будущее удовольствие сочинительства, которого (удовольствия и запасов смутной энергии) хватало, пожалуй, лишь на небольшой рассказ или стихотворение. Психиатры называют это идеомоторным возбуждением, но я-то знал, что мне надо его беречь и лелеять, потому как неутомимой, здоровой, дневной работоспособности пахаря и коннозаводчика Льва Толстого мне, неврастеничному горожанину, не дано: ни усадьбы, ни крестьян, ни славы, ни Софьи Андреевны, так что выпасть из суеты и побыть богоравным свободным художником я смогу, вероятно, лишь этим вечером. Если бы все это плюс железобетонное здоровье я имел, я бы тоже, не опасаясь упреков в графомании (мании графа) каждое утро в кабинете громоздил на чистый лист устрашающие синтаксические конструкции, поворачивал бы их так и этак, неуклюже эпически, как плиты в пирамиде, производя тем самым на будущего читателя впечатление здоровой мощи и здоровой чувственности, ломал бы эти конструкции, перемысливал, переписывал сцену за сценой, чтобы уложить покрупнее да порельефнее. Я бы, может, и Шекспира считал дураком на том основании (а я его, кстати, не переношу за велеречивость и барочные ухищрения), итак: дураком на основании состязательности, а себя умником за то, что так удачно преображаю мир в слове, творю его, успешно выкарабкиваюсь из всякий раз безысходной ситуации с л е д у ю щ е й ф р а з ы. Да ведь вот нет же устойчивых издательских связей, нет удачливости…

А ведь может быть, что мои пени и жалобы в адрес Пушкина и Гоголя и впрямь смешны, беспочвенны: если бы да кабы. Во всяком случае, нагулявшись за плугом или по болдинским лесам, они имели вдохновение, я же – лишь идеомоторное возбуждение. Что это так – думал под душем. Горячая, потом холодная вода, пар, грубая мочалка произвели должное термостатическое воздействие на организм и, главным образом, на разгоряченную нездоровым соперничеством голову. Я досуха вытерся полотенцем, сменил постельное белье, босиком с удовольствием прохаживаясь по чистому полу и подумывая, а имеет ли смысл выплескивать на бумагу то, что по глупости считаю вдохновением и что на поверку, под контрастным душем, оказывается в компетенции участкового психиатра. Тут уж, кстати, вспомнился и Поприщин, герой (и создатель которого) конституционно близки многим русским, вышедшим из шинели. И автору тоже.

Вот и Автор появился, вытесняет это изначально неудачное «я»: милое дело, вползаем в эпику. В джинсах и в чистой шелковой рубашке в голубой горошек. Благоухающий шампунем и немецким мылом. Причесанный. Почти уже умиротворенный. Вот такой он, Автор. Он садится за стол и пишет первую главу, в которой нудно говорит о психологии литературного творчества, модной заразе от Борхеса и психоаналитиков, и в ней нет никакого сюжетного движения. И будет ли продолжение?.. А пока что ясно, что «я», а также Автор и герой в этом эскизе – библиографы, что они (все трое) пописывают, чтобы быть ближе к автору, и что дело происходит в апреле накануне Пасхи.

    ©, Алексей ИВИН, автор, 1994, 2007 г.
    Алексей ИВИН

Каскадер, или У нас с тобой ничего не получится

Этот парень сидел напротив и лупил на нее зенки. В открытую. Не в силах вынести его дерзкого, пытливого и высокомерного взгляда, Анжелика разнервничалась и вышла в тамбур. Как гончая по следу, Илья Сегорев устремился за ней.

За прокопченными решетчатыми окнами мелькали телеграфные столбы, будки, деревья, кроны которых золотились ранним солнцем, росистые поляны, над которыми курился тихий белесый туман, мелководные речки в зарослях ивняка. Поезд мерно покачивался, гремел, лязгал. Было утро.

«Уж слишком шумно, – подумал Сегорев. – Не та обстановка. Придется орать, а когда орешь, никаких полутонов не блюдешь, никакой ласковости. Базар получится, а не разговор». Он обстоятельно закурил, окутался дымом и с нарочитой непринужденностью засунул руку в карман: он был немного актер, игрок, жуир. Анжелика взглянула на него недоброжелательно, но не уходила: хороший признак, благоприятный. Как столичный ловелас (пошла литературная ассоциация), очутившийся в дилижансе рядом с хорошенькой незнакомкой, Сегорев небрежно, преувеличенно безразлично и вместе с тем заметно ерничая, – на случай, если с ним попросту не захотят разговаривать, – произнес:

– Можно вас спросить, куда вы едете?

Хотел еще добавить: «сударыня», но воздержался: перебор, литературщина.

– Никуда.

Запираться было, конечно, глупо, но голос у нее добрый, без жеманства и грубости. Красива, но не вульгарна.

– Не может быть, – сказал он покладисто. – Все обязательно куда-нибудь едут. Так куда же вы едете?

Ответа не последовало; Анжелика отвернулась и демонстративно залюбовалась тонкими, тихими, влажно пониклыми березами.

Это не ломанье, это, скорее, от застенчивости, от неумения себя преподнести. Зря он начал так прямо в лоб: куда, куда? Надо болтать и лапшу на уши вешать – разговорится. И еще: дать ей понять, что нравится. Чем проще, тем лучше.

– Я вам подозрителен: всё на вас пялился… А знаете почему? У вас лицо как хорошая картина: глаз не оторвешь. Если бы вы не вышли, я бы так и промолчал всю дорогу, потому что там этот старик сидит, а я при посторонних стесняюсь. Вы, может, принимаете меня за проходимца? Нет, просто вы мне понравились чем-то, вот и все. И вообще, я вполне порядочный человек, чтобы поболтать со мной в дороге.

Самоед, жалкий самоед. Хрен ли в самооплевывании. А что, сразу ширинку расстегивать?

– Афишируете себя? – ввернула Анжелика.

Колючая, однако, девочка. То есть просто заноза. Но опять-таки без гонору и фанаберии, с достоинством. Вероятно, есть поклонники.

– Ну почему же афиширую? – счел он нужным обидеться. – Почему бы и не поболтать от скуки? И дело даже не в скуке; я ведь сказал: нравитесь вы мне. А я человек привязчивый. Я почему спросил-то, куда вы едете: я, может, вместе с вами выйду. Мне все равно. Я, между прочим, с больших заработков еду: целлюлозно-бумажный комбинат строил, а живу далеко отсюда, на Украине, на Житомирщине, и ехать мне туда в общем-то незачем, нечего мне там делать. Я еще пока не решил, где мне обосноваться. Сто путей передо мной, сто дорог. Да и не столь важно где, главное – с кем. Понимаете?

– Понимаю. Еще немного, и вы объяснитесь в любви. Много денег-то везете?

– Миллион!

– Ах, какой вы богач! Может, мне принять ваше предложение? Вместе и выйдем, а? На первой же станции. Славно заживем.

– Не люблю, когда надо мной подтрунивают, – сказал Сегорев. – О деньгах я просто так упомянул, чтобы вы не думали, что я вас грабить собираюсь. Отчего вы такая язвительная?

– А отчего вы такой настойчивый – оттого я и язвительная. Не люблю дорожных знакомств: ни к чему не ведут. Встретились люди, поболтали, разбежались. А почему это вы говорите, что вам все равно где выйти? Цыган или «химик»?

– Похож? По-моему, вполне интеллигентный вид. Или это, по-вашему, опять афишировать себя? А все равно где выйти потому, что домой возвращаться не хочу. Домой возврата нет, как сказал один штатовский графоман. Хочу жить самостоятельно, а не под крылышком у родителей. Самое время начинать.

– Выходит, чтобы начать, вам не хватает лишь подруги жизни?

– Выходит, так.

– Боюсь, что я для этой роли не гожусь. Кстати, как вас зовут?

И совсем некстати. Просто ты на мои закидоны клюнула.

Они познакомились. Любил Сегорев волновать кровь. Не то чтобы он был сердцеед, напротив – иногда робел донельзя, и робость его проистекала от гордости и независимости: ценил душевную независимость. Возвращался он вовсе не с целлюлозно-бумажного комбината, а из стройотряда, и не в Житомир, а в Логатов; приврал же неизвестно почему. Это дело психоаналитика – разбираться, почему мы врем и какие у нас в мозгу запреты. Анжелика ему и впрямь понравилась, хотя и не настолько, чтобы ради нее пожертвовать душевной независимостью. Но она была очень красива, а он был исключительно самолюбив, и в незатейливом разговоре с первых фраз оба почувствовали, что друг друга стоят. Так что когда он говорил, что готов выйти вместе с ней, а она спрашивала насчет подруги жизни, они были искренни и друг друга испытывали. И вскоре стало ясно, что им было бы жаль расставаться, не продлив эту дорожную встречу: в жизни так много скуки и пустого бессодержательного времени!

– А о том, что я замужем, вы не подумали?

Ага, уже теплее. Какая же из Евиных дочерей не умеет себя преподносить. Какая не любит, чтобы домогались через препятствия.

– Вы слишком молоды.

Нет, он не представлял ее замужней: у замужних, как правило, озабоченный вид и почти всегда дурное настроение. За что борются, на то и напарываются. Анжелика же цвела, как роза, обрызганная росой. Обрызганная, пожалуй, многосмысленное словцо. И пошлое. Но жаль, нет повода этот комплимент ей отвесить. Он с наслаждением смотрел в ее ясные глаза, и ему хотелось ее поцеловать. Анжелика чувствовала, какое желание вызывает: была оживлена, возбуждена разговором. Женщины всегда это чувствуют. То есть их просто начинает лихорадить. Биополе. Обмен генетической и прочей информацией. Но не с каждой дело доходит до. Важно изготовить отмычку и узнать шифр. Но пока суд да дело, успеваешь понять, что сейф пуст. Или в нем ничего ценного.

Анжелика возвращалась из отпуска, который провела в Кочерыгине, у матери; работала она в Логатове кружевницей; в Логатове у нее поклонник, восторженный добрый юноша, который ждет ее, уверенный, что они поженятся.

– Настолько все серьезно?

Здесь надобно сказать, что Сегорев уважал других людей как других, на него не похожих, и их тайны. Но н е с в о б о д н ы е люди ему становились в определенной мере неинтересны. Скучны. Прекрасных же и свободных женщин (от суеты, забот, поисков женишка) он за свою недолгую жизнь не встречал; говорят, таковые водились в Древней Греции – гетеры.

Анжелика уловила перемену в его настроении, почувствовала, что допустила какой-то промах, забеспокоилась. Она как-то сразу и очень его зауважала – за сверхъестественную простоту и почти надменность. И разумеется, сказала, что нет – несерьезно. Утаила, что они с Толиком уже подали заявление в загс и кольцами обзавелись. В самом деле, зачем Илье знать о таких пустяках. Гораздо важнее другое: он что, всерьез решил выйти в Логатове?

– Да.

– Не пожалеете?

– Я пожалел бы, если бы простился с вами здесь, – сказал Сегорев.

Он уже разочаровывался. Без поцелуев, без обладания. Заметил, что понравился, этого было достаточно. Не так все просто в этих делах, как некоторые хотели бы думать. Важна, как ни странно, и такая вещь, как сопротивление. Надо быть идиотом, чтобы сверлить торф алмазным буром. Он был вообще странный человек, Илья Сегорев. Собранный, жесткий, подчеркнуто вежливый. Такие часто всплывают наверх, если знают, чего хотят. Докторскую диссертацию по биомеханике он напишет впоследствии; пока же его очень заботили женщины. Двадцать два года, а любви как не было, так и нет. И еще: его тянуло на Гавайские острова. Похожа, она была там, его суженая, среди гавайских бездельников, звала. И ее зов, ее биоволны распространялись с юго-запада планеты на северо-восток, прямехонько в Логатов. Но он об этом не знал. И в кармане было пустовато, чтобы поехать.

В тамбур вышел сонный старичок из их купе, тактично, втихомолку покурил и ушел. «Специально, чтобы помешать нам целоваться, старый пень», – подумал Сегорев.

– Мне его жаль, – сказала Анжелика. – Его уже никто не любит…

Она была добрая и верила в любовь с первого взгляда. Открыла сумочку и рылась в своих безделушках, скрывала смущение. Ей было хорошо и тревожно с Сегоревым. Он был как монолитная стена. Монолитной стене хотелось в сортир по-маленькому.

Вечером того же дня Сегорев стоял перед зеркалом, примерял галстук и рассуждал вслух: любил декламировать всякий вздор, который приходил в голову. Он был трепач, при всем прочем.

– Жизнь – это борьба. – Он театрально раскланялся. Он любил поговорить с собой, потому что других собеседников пока что не находилось. – И любовь – это борьба. Борьба двух интеллектов: коварного женского и могучего мужского. – Он так не думал, он просто молол всякую чепуху. Приподнятое, чуть взвинченное расположение духа. Двадцать два года, такой возраст. – Итак, я готов. Осанка херувима, стан молодого тополя и поступь прекрасного иноходца. Я во всеоружии, готовый пленять направо и налево! Браво, Илья, брависсимо, тщеславный ты человек!

Сегорев спустился по лестнице и вышел на улицу. Приступ бравады продолжался и там. Не будь Анжелики, что бы он делал. Анжелика, лик ангела, ангельский лик. Итак, вперед форсированными темпами. Форсистый говорят про щеголя. Не забыть соврать, что он корреспондент. Побольше лапши. Если за показухой она не различит, что он свободен, прежде всего, и независим, как ветер, грош ей цена. Ты для себя лишь хочешь воли. Денег хватит еще надолго, если о цене. Мы славно поработали и славно покутим. Наверно, это снобизм. Жизнь прекрасна! Наврал про Житомир, ври и про гостиницу. Символическая семантика: жито плюс мир. А что, если она не придет? Этого достаточно, чтобы он и впрямь влюбился. Но есть надежда, что она не будет с ним столь жестока; она мчится на свидание быстрее, чем он. Нарциссизм: загляделся в ручеек и сам в себя влюбился. Автомедон. Автоэрот. Потребительское отношение к женщине. Всегда можно навесить ярлык, а как спастись от одиночества? Молод, молод, в животе чертовский голод. Однако не рано ли он притащился? Еще целых пять минут. Зайти в магазин: оттуда видно, как она подойдет. Мол, покупал сигареты, а что такое? Боишься женщин, милый друг, а надо бы ухаживать, терпеливо, настойчиво. Иначе холостячество. Мы ответственны за тех, кого приручили. Антон из святого Экзюпери. Он же летчик, мужик, а я в самолете блюю, как отравившаяся кошка.

Сегорев направился к магазину. Магазин «Продукты», сразу за Горбатым мостом.

Вскоре показалась и Анжелика. Она шла поспешными шагами: опаздывала. Довольный маневром, Сегорев покинул наблюдательный пункт.

– Здравствуй. Рад тебя видеть, – искренне сказал он.

– Здравствуй. Пойдем.

Она взяла его за руку. Они направились по тротуару, обсаженному кленами, вдоль берега Серебрянки. Анжелика была сильно не в духе.

– Я был в духе в день воскресный, – ляпнул Сегорев, выдергивая одну мысль из потока. Поток был следующий: Иоанн на Подносе. На подносе и на Патмосе – это один и тот же или разные?

Анжелика предчувствовала, что у нее с Сегоревым все равно ничего не выйдет. «Мы оба гордые», – думала она. А поскольку она была не в духе, то и прошлась насчет его костюма и франтоватого вида весьма неодобрительно. Другая бы порадовалась, а она – нет. Почти супружеские отношения. Тем более что у одного из них прямая установка на борьбу.

– Я думал, тебе понравится. А если я тоже заору? Я, например, хочу знать, что ты Толику сказала. Он у меня как бельмо на глазу, – сказал Сегорев.

Насчет бельма он преувеличивал. К ее избраннику он никак не относился. Было очень немного вещей и явлений, к которым он как-нибудь относился: в нем рано чувства охладели. Случалось, он был в тягость даже самому себе.

– Не много ли ты хочешь сразу от меня? Он по крайней мере в Логатове живет…

– Я тоже в Логатове живу. На Западной улице. Я тебя обманул, – равнодушно сознался Сегорев.

– Зачем?

– Да так как-то… С языка сорвалось, а потом уже понесло, остановиться не мог. За мной это водится. Я фанфарон. Ну, так что с Толиком-то?..

– Что с Толиком? Ты какой-то странный, Илья: сразу взял меня в оборот, сразу навалился… Ну, что с Толиком… Прибежал сегодня, узнал, что я приехала. Видел бы ты его: он был на седьмом небе. Мне стало жаль его. Он в общем хороший человек, с ним можно безмятежно прожить. Он боготворит меня, а что мне еще нужно? Да и кто ты такой, чтобы ради тебя ссориться с ним. В общем, я не сказала ему ничего. Мне было жаль его. Он так и ушел. Но потом я подумала, что надо бы ему все-таки сказать, нечестно обманывать человека. Позвонила и выложила все начистоту. Он перепугался, но, кажется, принял все за дурную шутку. Сейчас наверняка бродит у подъезда, ждет…

– И сколько же ты с ним была знакома?

– Три года.

– Дела-а, – протянул Сегорев. – Ну что ж, венчайтесь. Покладистый муж – находка для женщины.

Пораженец. За час разрушил то, что создавалось три года, а все равно пораженец.

– Я еще не думаю выходить замуж…

Сказать ей про кольцо или не стоит?

– А разве я что-нибудь по этому поводу спрашивал? Однако обручальное кольцо в твоей сумочке я видел. Когда целовались в тамбуре и ты доставала носовой платок, чтобы сопельки утереть. Я не грубо выражаюсь? Мороженое хочешь? – Он подошел к мороженщице, купил эскимо и подал Анжелике, которая подавленно молчала. «Жалкая, – подумал он. – Все они жалкие засранки, трусихи. Господи, да разве я не носил бы ее на руках, если бы…» Но план уже созрел, и Сегорев действовал решительно, зло и грубо: если нет отмычки и не знаешь шифра, лучше взорвать сейф. – Извини, – сказал он. – Мне надо позвонить. – Он вошел в телефонную трубку, набрал номер и, не заботясь (точнее – именно заботясь), что Анжелика слышит, спросил: – Алло, Лена? Это я. Да, уже вернулся. С большими деньгами. Встретиться хочешь? Прямо сейчас. Жду через четверть часа возле почтамта. Нет, того, что возле вокзала. Ну, до встречи.

Разумеется, никакой Лены не было: просто городил что попало в ответ на длинные гудки неизвестного абонента.

– У нас с тобой ничего не получится, – сказал он, повернувшись к Анжелике. – Мы друг друга дурачим. Обмишуливаем.

Своевольный сумасшедший, страх движет твоими поступками, подумал он. Что может быть прекраснее женского тела, детишек карапузов и совместного ужина? Свобода?

– Так что прощай! – сказал он.

Анжелика смотрела на него широко раскрытыми глазами, с изумлением и страхом. Так смотрят на шпагоглотателя. Слезы вдруг так и брызнули из ее глаз – посыпались градом.

– Дурак! – прокричала она вслед уходящему Сегореву, прижимая мороженое к груди. – Идиот! Это кольцо ты мог бы надеть мне, если бы захотел. Может быть, я твоя судьба. Но ты ничего не понял!

Она резко повернулась и пошла в противоположную сторону. Мороженое таяло. Она слизывала его, а оно таяло. Слезы катились по щекам, и от этого мороженое было соленым на вкус.

***

Из юмористической автобиографии Сегорева, написанной им через десять лет: «Сегорев, Илья Николаевич, 1950 года рождения. Необычайный успех у женщин. Трижды был женат, трижды разведен. У каждой жены по ребенку от меня. Плачу алименты всем троим, так что от зарплаты остается с гулькин нос. Страдалец, обабившийся одинокий желчный брюнет, хотя и доктор наук. Не могу забыть девушку, которая когда-то крикнула мне, что она моя судьба».

    ©, ИВИН А.Н., автор, 1980, 2010 г.
    Алексей ИВИН

Кому повемь печаль мою?

I

Солнечным мартовским утром Андрей Шеркунов получил от невесты телеграмму: «Приезжаю субботу утром вагон двенадцатый встречай = Анна». Он любил эту женщину и рад был ее повидать. Счастливый, возбужденный, он купил на базаре букет тюльпанов, несколько полузамерзших бутонов с атласными лепестками на толстых зеленых стеблях. Сегодня у него было приподнятое настроение. Жизнь он вел довольно однообразную, уединенную, и ему захотелось как-нибудь так обставить встречу, чтобы она надолго запомнилась. Это были приятные хлопоты, сулившие развлечение, разговоры по душам, отдохновение от трудов в обществе хорошенькой женщины. Он считал ее своей невестой, и ему казалось, что единственное, что их разделяет, – это расстояние: он жил в Москве, а она – в Логатове. Он терпеливо выстоял длинную очередь за португальским портвейном, сподобострастничав выклянчил в театральной кассе два билета на «Дон-Жуана», прибрал запущенную холостяцкую квартиру, отутюжил брюки, купил для Анны обратный билет в купейном вагоне и полную сумку разных деликатесов. Он перестал покупать, когда кончились деньги. Если бы можно было предложить ей что-нибудь исключительное – например, поездку в Ниццу! – Когда коллеги, сотрудники многотиражной газеты, спросили, отчего он такой веселый, он предпочел не утаивать причину своей радости. «Чудак ты! Москвичку не мог найти, что ли?» – сказали они ему.

В ночь на субботу он почти не спал, потому что боялся проспать: поезд приходил в шесть утра, а до Ярославского вокзала было далеко. Он заказал такси и теперь терпеливо ждал.

Дневная радость перешла в томительное волнение. Он бродил по комнате, нервно потирая руки, курил, пробовал читать, но бросал книгу, потому что ни строчки в ней не понимал. Он был бы рад теперь любому человеку, но никого не было; город, громоздившийся за окнами черными фантомами домов, спал, и одинокий автомобиль изредка серой крысой пробегал по улице, усиливая одинокую тоску.

«Какой же я, однако, влюбленный! – думал Шеркунов, прислушиваясь к глухим ударам сердца. – Ведь если разобраться, всякий на моем месте лег бы спать, поставив будильник у изголовья, а меня какой-то бес толкает размышлять, мучиться. Теперь она из меня, если захочет, сможет вить веревки. Где моя гордость, мое благоразумие? Нельзя же, в самом деле, так нервничать!»

Взглянув в сотый раз в окно, он увидел, что такси чернеет у подъезда, и спустился. Таксист, скучающий в сонной уютной немоте, вырулил на пустынную улицу и заговорил, но Шеркунов думал о своем и отвечал скупо, и таксист со своими впечатлениями и заботами, как проситель у запертой двери, постоял и ушел. А черное такси, мерцая полировкой в свете уличных фонарей, катилось, мягко шурша, и двое цепенели внутри, будто в летаргическом сне, и каждый думал: кому повемь печаль мою?

На вокзале грусть Шеркунова развеялась. Еще людской шум, шарканье, кашель в душно-заспанных залах летали под высоким сводчатым потолком неявственно и приглушенно, как множество летучих мышей, еще люди спали, скрючась посреди узлов и чемоданов, и пахло ночлежной вонью, но уже оживленнее хлопали входные двери, по-утреннему бойко пересвистывались тепловозы на путях и носильщики, ежась от холода, яростней громыхали тележками. И надо было скинуть сонную оцепенелость, чтобы встретить новый день.

Перронные часы показывали шесть, когда, тяжело ступая по рельсам, так что содрогалась земля, подошел поезд и остановился, облегченно отдуваясь. Тотчас же, как из фаршированной горохом кишки, из вагонов на платформу просыпались люди и покатились к вокзалу. Шеркунов посторонился, петляя взглядом по девичьим лицам, – не она ли? Нет, не она. И снова он всматривался во встречную толпу, которая неотвратимо редела. Последними мимо него прошли две замешкавшиеся старухи, и перрон опустел.

Досада и надежда последовательно сменяли друг друга. «Не может быть, чтобы она не приехала! Я проворонил ее», – подумал Шеркунов. Он обошел вокзал, заглянул во все залы, во все лица, не доверяя себе, уверяя себя, что обманулся. Но постепенно его охватила злость, потом тоска, хотя где-то в глубине души еще гнездилась слабая вера, что Анна приехала и, зная его адрес, уже поджидает его там, на лестничной площадке. С этой мыслью, утешаясь ею, замирая, поднимался по лестнице и вынужден был остановиться на середине, потому что от сердцебиения стал задыхаться, с этой мыслью подошел к двери.

Нет, никого нет.

От того, что он успел сам поверить в свой мираж, удар был еще сильнее. Он огорчился, как ребенок, прошел в комнату, сел на кровать, бессильно свесив руки. Пусто и одиноко. Впору заплакать. Только теперь он вдруг подумал, что Анну задержало, может быть, что-то непредвиденное. Эта мысль всколыхнула его. Значит, он должен поехать сам. Может, она заболела… А он, оскорбленный самолюбец, уже спешит обвинить ее. Да, надо поехать к ней.

Он внутренне ожил, обрадовался, достал спортивную сумку, положил туда конфеты, вино, цветы. Конечно же, с ней что-нибудь случилось, иначе бы она приехала; это ведь ясно, как божий день. Ну и кретин же он: впадает в мировую скорбь и чернит весь белый свет, не зная даже, провинился ли кто перед ним.

Неожиданно позвонили в дверь. Вошел разносчик телеграмм. Шеркунов, млея от недоброго предчувствия, расписался в получении, вскрыл телеграмму и прочитал: «Приехать не могу жду тебя субботу целую =Анна».

И тогда Шеркунов взбеленился. Он почувствовал такую боль и злобу, словно его ошпарили кипятком. Она не может приехать! Принцесса на горошине! Он готовился к встрече как к свадьбе, он обрыскал все магазины, он угробил все деньги, не спал ночью, терзался, как грешник на сковородке, она же одним росчерком пера все это зачеркнула. У нее, видите ли, настроение изменилось. Она не может! Но ведь это же издевательство! И если она думает, что такими вот штучками добьется от него рабской покорности, она просчиталась. Не бывать этому! Он не столь безнадежно влип, как она думает. А ведь он только что собирался ехать… Проклятая слабохарактерность! Чуть размягчился – и уже готов ползать на коленях, вымаливая ласки, как подаяния, – шут, фигляр, мальчик на побегушках, размазня. Нет, будь он проклят, если уступит! Мера за меру. Его ударили – и он ударит. Хлестко, зло, наотмашь. Его поцеловали – и он поцелует. Только так. Иначе не бывает…

Шеркунов был раздражительный человек, легко бросался из крайности в крайность и вряд ли понимал, что сейчас в нем бунтует уязвленное самолюбие.

Взбудораженный, обреченно решительный, он оделся и побежал на почту. Не терпелось выразить Анне свое негодование; он шел и с жестоким сладострастием придумывал, как бы порезче телеграфировать, чтобы она поняла, что всякому терпению есть предел. И терпение лопнуло. Написать бы ей: «Между нами все кончено». «Отныне между нами все кончено». «Я ненавижу тебя». «Прощай». «Я тебя не люблю больше». Именно так! Что может быть для женщины больнее, чем то, что ее разлюбили? Пусть помучается. Ему тяжело; пусть же и ей станет тяжело. Кто-то сказал что-то вроде: если тебе трудно, знай, что врагу твоему тоже приходится не сладко. Кажется, Суворов. Наука побеждать.