
Полная версия:
Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Таким образом, языковые формы, которые, возможно, сформировались в советском идеологическом языке как способы создания пресуппозиций, начали выполнять несколько иную задачу. Как мы видели, в ранние периоды советской истории идеологический язык использовался в первую очередь для контроля над констатирующей составляющей смысла (буквальным смыслом), заключенной непосредственно «внутри» самих высказываний (именно поэтому Сталин с такой тщательностью редактировал книги по истории, научные статьи, художественные тексты и так далее). Однако позже, в период позднего социализма, когда авторитетный дискурс пережил перформативный сдвиг, эта изначальная цель была потеряна. Теперь констатирующий смысл высказываний на авторитетном языке стал относительно неважен и у них появилась новая функция, заключавшаяся не в представлении спорных фактов в виде неоспоримой истины, а в создании ощущения того, что именно такое описание реальности, и никакое иное, является единственно возможным и неизменным, хотя и не обязательно верным.
Этот вывод важен не только для анализа советского политического языка, но и в более широком смысле для анализа любого дискурса. Проблема в том, что анализ таких дискурсивных инструментов, как пресуппозиция, часто сводится к анализу лишь констатирующей составляющей дискурса, а перформативная составляющая при этом игнорируется. Однако в результате определенных изменений (например, «перформативного сдвига», как в случае советского политического языка) смысл пресуппозиций может меняться непредсказуемым образом, оказываясь открытым для новых, незапланированных интерпретаций. Очевидно, что не учитывать перформативную составляющую смысла нельзя.
Мы начали эту главу с анализа исторических условий, в которых возник авторитетный язык позднего социализма. Повторим некоторые выводы. В конце 1950-х годов, с исчезновением голоса «внешнего редактора» идеологического языка, который публично комментировал и оценивал идеологические высказывания, структура этого языка изменилась. На уровне формы он претерпел процесс гипернормализации: его форма застыла, став повторяющейся, легко цитируемой и одновременно по-особому громоздкой. Это изменение авторитетного языка не было кем-то специально запланировано. Оно произошло спонтанно, в результате изменения некоторых исторических условий: во-первых, с исчезновением внешнего редактора идеологических высказываний исчезла и четкая норма этих высказываний; во-вторых, огромное количество людей, участвовавших в воспроизводстве авторитетных высказываний, теперь пыталось сделать свой авторский голос в таких текстах менее заметным и выраженным. Все авторы авторитетных текстов, включая даже руководство партии, теперь выступали в роли ретрансляторов известной информации, а не производителей новой. Авторитетный язык потерял функцию буквального описания реальности, преобретя новую перформативную функцию. Для большинства советских граждан теперь было куда важнее участвовать в повторении точных лингвистических форм этого языка, чем воспринимать их как буквальную репрезентацию реальности.
В «бинарных» моделях социализма, о которых мы критически писали в главе 1, советский авторитетный язык этого периода ошибочно рассматривается как ложная репрезентация действительности. А перформативная составляющая этого языка полностью игнорируется. Поэтому в них делается вывод о том, что советская действительность якобы трансформировалась либо в пространство всеобщей лжи, либо в некий постмодернистский мир, в котором реальность вообще перестала существовать, превратившись в симулякр. Примером последнего служит следующий вывод Михаила Эпштейна о советском языке. Эпштейн пишет:
Никто не знает точно… были ли в действительности собраны урожаи, о которых сообщалось в сталинский или брежневский период советской истории. Но сам факт того, что количество распаханных гектаров и намолоченных тонн зерна всегда сообщалось с точностью до десятой доли процента, придавал этим симулякрам характер гиперреальности. …Реальность, отличающаяся от идеологии, попросту перестала существовать – ее заменила гиперреальность, которая была более осязаемой и надежной, чем что-либо другое. На советской территории «сказка стала былью», как и в американском образчике гиперреальности, Диснейленде, где сама реальность превратилась в «мир грез»212.
Какой бы привлекательной ни казалась эта идея о постмодернистском симулякре, мы не можем согласиться с нарисованной здесь картиной советской действительности. В ее основе лежит ошибочная модель языка и дискурса. Функция языка, согласно этой модели, состоит лишь в репрезентации (констатации) фактов, существующих независимо от языка. А поскольку советский авторитетный язык действительно не являлся «верной» репрезентацией реальности и при этом занимал доминирующее положение в пространстве публичного дискурса, Эпштейн заключает, что в Советском Союзе разница между истинной реальностью и ее псевдорепрезентацией попросту исчезла. Однако такое заключение ошибочно, поскольку в действительности функции советского авторитетного языка не ограничивались репрезентацией фактов реальности, а в период позднего социализма функция репрезентации в этом языке вообще свелась к минимуму. Именно поэтому в этот период для большинства советских людей было относительно не важно, насколько «верно» или «неверно» авторитетные высказывания отражают реальные факты. Вместо этого авторитетный язык приобрел важную перформативную функцию, которую Эпштейн в своем анализе игнорирует.
Вспомним пример из главы 1 – акт голосования на партийном собрании. Такой акт выполняет две функции. Во-первых, он является выражением мнения голосующего по поводу резолюции; в этом состоит его репрезентативный (констатирующий) смысл. Во-вторых, он является конвенциональным ритуалом, который маркирует это мнение голосующего, как легитимный, признанный голос; в этом состоит его перформативный смысл. Одновременное сосуществование констатирующей и перформативной составляющих делает акт голосования тем, чем оно является, – не просто репрезентацией личного мнения, а выражением мнения, которое легитимно признано как голос. Заметим еще раз, что, хотя констативный смысл акта голосования заключается в описании существующих фактов (поскольку мнение чаще формируется до момента поднятия руки или опускания бюллетеня), перформативный смысл акта голосования заключается не в описании существующих фактов, а в создании новых (создания определенного пространства легитимности посредством самого поднятия руки, в результате которого бывший кандидат вступает в должность, а голосующий субъект воспроизводит свой статус субъекта данного социального пространства, то есть получает легитимный доступ к определенному положению, статусу, роли гражданина, способности действовать в разных контекстах разными способами, включая способность за пределами этого ритуала голосования быть несогласным с его результатами, или не интересоваться ими, или даже быть не в курсе того, за что именно он проголосовал).
Все вышесказанное служит лишь повторением нашего тезиса: воспроизводство стандартных форм авторитетного языка не обязательно должно восприниматься аудиторией как описание реальности (истиное, ложное, непонятное и так далее), а может восприниматься, напротив, как лишь перформативный ритуал, который напрямую способствует существованию за его пределами вполне нормальной, сложной, многоплановой реальности, не имеющей прямого отношения к самому идеологическому описанию. Именно повторение авторитетных формул позволяло советским людям создавать огромное количество новых, неожиданных форм и смыслов существования внутри советского пространства – форм и смыслов реальности, которые были вполне конкретными и осязаемыми, хотя и не описывались советским идеологическим языком. В отличие от утверждения Эпштейна «реальность, отличающаяся от идеологии» не только не перестала существовать и не превратилась в симулякр, а, напротив, бурно расцвела внутри советского пространства огромным количеством новых, неожиданных форм. Именно к анализу этих новых форм советской реальности мы переходим в следующих главах.
Глава 3
ИДЕОЛОГИЯ НАИЗНАНКУ
Этика и поэтика
Любое искусство подвержено политическим манипуляциям,
Кроме того, которое само говорит на языке этих манипуляций.
Laibach213Идеологическая поэтика
В книге Виктора Пелевина «Generation “П”» (1999), действие которой происходит в России 1990-х годов, смешались ностальгия и ирония в отношении двух эпох – закончившегося социализма и наступающего капитализма. Название книги отсылает к последнему советскому поколению, к которому принадлежит и сам Пелевин, родившийся в 1962 году. В одном эпизоде главный герой Татарский, тоже представитель этого поколения, выпивает со своим прежним партийным боссом и рассказывает ему, как в советское время его поражало умение последнего сочинять идеологические тексты с впечатляющей риторической структурой и ускользающим смыслом:
Такую речь толкнули, – продолжал Татарский. – Я тогда уже в Литинститут готовился – так даже расстроился. Позавидовал. Потому что понял – никогда так словами манипулировать не научусь. Смысла никакого, но пробирает так, что сразу все понимаешь. То есть понимаешь не то, что человек сказать хочет, потому он ничего сказать на самом деле и не хочет, а про жизнь все понимаешь. Для этого, я думаю, такие собрания актива и проводились. Я в тот вечер сел сонет писать, а вместо этого напился.
– А о чем говорил-то, помнишь? – спросил Ханин. Видно было, что воспоминание ему приятно.
– Да чего-то о двадцать седьмом съезде и его значимости.
Ханин прокашлялся.
– Я думаю, что вам, комсомольским активистам, – сказал он громким и хорошо поставленным голосом, – не надо объяснять, почему решения двадцать седьмого съезда нашей партии рассматриваются не только как значимые, но и как этапные. Тем не менее, методологическое различие между этими двумя понятиями часто вызывает недопонимание даже у пропагандистов и агитаторов. А ведь пропагандисты и агитаторы – это архитекторы завтрашнего дня, и у них не должно быть никаких неясностей по поводу плана, по которому им предстоит строить будущее…
Сильно икнув, он потерял нить.
– Во-во, – сказал Татарский, – теперь точно узнал. Самое потрясающее, что вы действительно целый час объясняли методологическое различие между значимостью и этапностью, и я отлично понял каждое отдельное предложение. Но когда пытаешься понять два любых предложения вместе, уже словно стена какая-то… Невозможно. И своими словами пересказать тоже невозможно214.
В этом ироничном описании хорошо передан результат перформативного сдвига (см. главы 1 и 2), произошедшего в советском авторитетном дискурсе в период позднего социализма. Значительная часть эффективности этого языка – то, что производило наибольшее впечатление на слушателей, – формировалась на уровне фразеологической структуры и синтаксической формы высказывания, а не на уровне буквального смысла. Такой эффект часто производит незнакомая иностранная речь. Авторитетный язык был способен повлиять на слушателей даже тогда, когда его не понимали. Выражаясь терминами Романа Якобсона, этот язык воздействовал на аудиторию в первую очередь на уровне своей «поэтической функции», на уровне того, как высказывание звучит, а не что в нем говорится. Эту функцию языка Якобсон иллюстрировал на следующем примере:
– Почему ты всегда говоришь Джоан и Марджори, а не Марджори и Джоан? Ты что, больше любишь Джоан?
– Вовсе нет, просто так звучит лучше.
Если два собственных имени связаны сочинительной связью, то адресант, хотя и бессознательно, ставит более короткое имя первым (разумеется, если не вмешиваются соображения иерархии): это обеспечивает сообщению лучшую форму215.
Поэтическая функция языка отличается от его референциальной (или констатирующей) функции. Хотя фразы «Джоан и Марджори» и «Марджори и Джоан» можно рассматривать как референциально идентичные (отсылающие к идентичным референтам), они поэтически различны. В поэтической функции главную роль играет означающее лингвистического знака – звуковая форма, ритмический рисунок, ударение, синтаксическая структура, границы слов и фраз, паузы и так далее. На этом уровне единицы языка могут быть или не быть эквивалентны. Подбирая конкретные эквиваленты, можно сочинить стихотворение, каламбур, политический лозунг, рекламный слоган. Иллюстрацией этого механизма, говорит Якобсон, служит рекламная фраза «I like Ike» (ай лайк айк – «я люблю Айка») из предвыборной кампании республиканского кандидата в президенты США начала 1950-х годов Дуайта Эйзенхауэра. Имя Айк было ласкательным прозвищем Эйзенхауэра. Звуковые эквиваленты во фразе ай лайк айк – симметричность трех односложных слов, трех дифтонгов ай, согласных л, к, к, рифмы айк/лайк – являются приемами поэтической функции языка. С их помощью создается эмоциональный «образ влюбленного, растворившегося в объекте обожания». Таким образом, «вторичная поэтическая функция этого лозунга, используемого в предвыборной кампании, усиливает его выразительность и эффективность»216. Это происходит независимо от референциальной (констатирующей) функции – такое высказывание способно подействовать на аудиторию, даже если она никогда не слышала об Айке или читает лозунг в ином контексте, например спустя много лет после тех выборов.
В некоторых контекстах поэтическая функция публичного языка может выходить на первый план, превалируя над его прочими функциями. Именно так обычно действует язык рекламы, что очевидно на примере известного слогана компании Nike «Just do it!» – Возьми и сделай! Здесь не ясно, что именно надо сделать, но это и не важно; смыслом становится абстрактная идея возьми и сделай что-то, что угодно. Этот смысл заключается не в упоминании конкретного дела, а в передаче абстрактного состояния делания, активности. То есть эта фраза не описывает факты, а передает настроение или субъективное состояние, функционируя не на референциональном уровне, а на поэтическом. Другим примером служит экспериментальный русский язык революционных 1920-х годов, речь о котором шла в предыдущей главе. В период позднего социализма важность поэтической функции авторитетного языка вновь резко возросла по сравнению с его референциальной функцией. Однако если во время революционных перемен начала XX века роль поэтической функции языка была повышена осознанно – она была призвана разрушить ранее существовавшие языковые нормы и конвенции, то в период позднего социализма возросшая важность этой функции языка произошла незапланированно. Она была вызвана не желанием перемен, а, напротив, тенденцией к фиксации советского языка на уровне формы. Тексты, написанные этим языком, напоминали аудитории о том, что основной смысл идеологического высказывания все больше заключается именно в неизменности его формы
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
1
Гирц К. Насыщенное описание: В поисках интерпретативной теории культуры // Гирц К. Интерпретация культур. М.: Роспэн, 2004. С. 23.
2
Среди многих работ, описывающих эти изменения, выделяются работы Питера Берка (Burke P. (ed.) New Perspectives on Historical Writing. Penn State University Press). На русском языке см.: Берк П. Историческая Антропология и Новая Культурная История // Новое литературное обозрение. 2005. № 75.
3
Несколько упрощая, можно сказать, что первая точка зрения на антропологию представлена в статье Ирины Прохоровой (Прохорова И. Новая антропология культуры // Новое литературное обозрение. 2009. № 100); вторая – в статье Кевина Платта и Бенджамина Натанса (Платт К., Натанс Б. Социалистическая по форме, неопределенная по содержанию: позднесоветская культура и книга Алексея Юрчака Все было навечно, пока не кончилось // Новое литературное обозрение. 2010. № 101); а третья – в статье Николая Поселягина (Поселягин Н. Антропологический поворот в российских гуманитарных науках // Новое литературное обозрение. 2012. № 112). Вообще понятие антропологии стало сегодня одним из ключевых терминов российского интеллектуального дискурса, хотя генеалогия и смысл этого понятия в российском дискурсе несколько иные, чем в западной дисциплине социально-культурной антропологии, прежде всего англо-американской и французской (откуда этот термин заимствован в большей степени, чем из традиционной российской антропологии).
4
В англо-американском контексте ее иногда называют «ревизионистским» подходом к анализу советской истории – ревизионистским по отношению к более ранней тоталитарной модели истории. Это понимание термина «ревизионистская» история в контексте западной историографии не следует путать с тем, что в сегодняшней России называют «ревизионистским» переписыванием советской истории, исходящим из государственного заказа.
5
Антропологи начали участвовать в этих дискуссиях довольно поздно, поскольку серьезно заняться изучением социализма они смогли только после распада СССР. Причиной такого «запаздывания» антропологического исследования социализма является отнюдь не объект исследования антропологов, который многие ошибочно сводят к «устной» или «примитивной неписьменной культуре» (см. характерный пример такого неверного понимания в статье: Эткинд А. Русская литература, XIX век: Роман внутренней колонизации // Новое литературное обозрение. 2010. № 106). Причина в ином – она заключается в исследовательском методе антропологов: работе в архивах они обычно предпочитают включенное наблюдение. Однако заниматься включенным наблюдением в странах социализма было крайне сложно, так как свободное перемещение иностранных исследователей было ограничено или вообще запрещено. Правда, следует заметить, что были и исключения; пожалуй, наиболее ярким из них является классическое антропологическое исследование советского совхоза имени Карла Маркса, проведенное английским антропологом Кэролайн Хамфри в середине 1970-х годов (см. интервью Галины Комаровой с Хамфри: «Профессия антрополога необыкновенно расширяет кругозор» // Антропологический Форум Online. № 19. C. 329—359. http://anthropologie.kunstkamera.ru/files/pdf/019online/komarova.pdf). Другая причина «запаздывания» антропологии в исследованиях социализма кроется в «геополитическом воображаемом», которое сформировалось в период холодной войны и согласно которому территория капитализма представлялась «первым миром», территория социалистических стран Варшавского договора – «вторым миром», а территория так называемых развивающихся и неприсоединившихся стран – «третьим миром». Это геополитическое воображаемое было спроецировано и на социальные дисциплины, создав их «территориальное» разделение, согласно которому первым миром должны были заниматься история и социология, вторым – политология, а третьим – антропология (см.: Pletsch С. The Three Worlds, or the Division of Social Scientific Labor, Circa 1950—1975 // Comparative Studies in Society and History. 1981. Vol. 23. № 4. Р. 565—590).
6
Платт К., Натанс Б. Указ. соч. С. 167—184.
7
См.: Берлин И. Две концепции свободы // Современный либерализм. М., 1998. С. 19—43. Берлин, в отличие от большинства своих современников, не считал, что советскую «тоталитарную» систему можно свести просто к аппарату подавления свободы.
8
См., например: Hellbeck J. Revolution on My Mind: Writing a Diary Under Stalin. Harvard University Press, 2009.
9
См., например: Oushakine S. The Patriotism of Despair: Nation, War, and Loss in Russia. Cornell University Press, 2009.
10
См., например: Etkind A. Warped Mourning: Stories of the Undead in the Land of the Unburied. Stanford University Press, 2013.
11
Иными словами, пантера не имитирует окружающую среду, а становится ее частью, сливается с ней. В этом процессе изменяются как пантера, так и окружающая среда, они становятся частью друг друга. В основе этого процесса лежит не логика бинарной оппозиции (пантера / окружающая среда), а логика симбиоза, совместной эволюции.
12
Дается авторский перевод, поскольку в существующих русских переводах этого абзаца несколько изменена терминология, которая важна для нашей главы. Перевод дан по английскому изданию: Deleuze, Guattari 2002: 11.
13
Макаревич А. Телепрограмма «Взгляд. С Александром Любимовым» на 1 канале Останкино, 22.06.1994 (http://www.youtube.com/watch?v=DF5Utrscl68).
14
Мы будем пользоваться понятием «системы» в определенном смысле, который подробно обсуждается чуть ниже в данной главе.
15
Впервые термин «гласность» в смысле реформаторской программы прозвучал из уст Горбачева на XXVII съезде КПСС в феврале 1986 года.
16
Примером служат такие программы, как «ускорение», «госприемка», провозглашенные Юрием Андроповым в 1982 году, которые не воспринимались никем как нечто новое и важное. Поначалу термины «гласность» и «перестройка» употреблялись партийным руководством вместе с термином «ускорение», – как элементы этой программы.
17
В своих воспоминаниях Разгон рассказывает о семнадцати годах, проведенных в сталинских лагерях, с 1938-го по 1955-й. Отрывки из книги «Непридуманное» были впервые опубликованы в 1987 году в журналах «Огонек» и «Юность». Вскоре была опубликована и вся книга.
18
Здесь и далее интервью автора, взятые им в Ленинграде в 1994—1997 годах. Иные случаи указаны отдельно.
19
Стихи Николая Гумилева, репрессированного поэта-акмеиста и первого мужа Анны Ахматовой, были опубликованы большой подборкой впервые с 1923 года в «Огоньке» № 17, 19 апреля 1986 года. Публикация была приурочена к столетию Гумилева и сопроваждалась статьей о поэте. Стоит отметить, что несколько стихов Гумилева печаталось в антологиях поэзии в советское время и после 1920-х годов, но это были считаные публикации, не сопровождавшиеся какой-либо информацией о поэте. Примером была хрестоматия для студентов пединститутов: (Русская литература XX века 1962).
20
Этот тираж был даже зафиксирован Книгой рекордов Гиннесса как самый большой в мире (Luk’jančenko 1990: 607—613).
21
См.: Ферретти 2002: 40—54.
22
В книге Евгении Гинзбург «Крутой маршрут. Хроника времен культа личности» рассказывается о восемнадцати годах, проведенных автором в сталинских лагерях. Книга, части которой были написаны в конце 1960-х (первая часть) и в 1970-х (вторая часть), до перестройки существовала в самиздате. Официально она была издана в 1988 году, спустя одиннадцать лет после смерти Гинзбург. Именно эту публикацию упоминает Инна.
23
Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» о Великой Отечественной войне и сталинских лагерях создавался в конце 1950-х – начале 1960-х годов. Поскольку изображенние войны в романе серьезно расходилось с официальной версией, он был конфискован органами госбезопасности. Копия рукописи была тайно переправлена на Запад и опубликована в 1980 году. В Советском Союзе роман был впервые напечатан в 1988 году, спустя почти двадцать пять лет после смерти писателя.
24
Понятие «перелом сознания» в период перестройки, которое всплывет еще несколько раз в этой книге (см. более подробный разбор в Заключении), является эквивалентом того, что Мишель Фуко назвал древнегреческим термином метанойя (metanoia), – то есть радикальной трансформации или обращения субъекта. В Новое время, после Французской революции, согласно Фуко, опыт обращения оказывается напрямую связан с формированием революционной политической субъективности (Фуко 2007: 215).