
Полная версия:
Сценарий, который вы не выбирали
С другой женщиной, которая обладает твердыми границами и здоровой привязанностью, этот же самый мужчина может вести себя иначе. Не потому, что она лучше, а потому, что она не дает ему возможности быть плохим. Она не резонирует с его тьмой. Она не является тем самым зеркалом, в котором отражается его право на насилие или недостойное поведение.
Для ВДА это горький, но освобождающий урок: наши партнеры часто являются лишь увеличительным стеклом для нашей собственной травмы. Они ведут себя с нами определенным образом, потому что мы — идеальные резонаторы для этого поведения. Мы бессознательно «подсказываем» им, как нас можно обидеть, где у нас нет кожи и какую цену мы готовы заплатить за иллюзию присутствия. Мы выбираем тех, кто подтвердит нашу нежеланность, и своим поведением помогаем им исполнить эту роль до конца.
Этот замкнутый круг — не проклятие, а всего лишь привычка психики воспроизводить знакомый «ад», в котором мы научились выживать. И чтобы разомкнуть его, нам нужно перестать спрашивать: «Почему он так со мной поступает?» и набраться мужества заглянуть туда, где этот паттерн был прописан в первый раз.
Для меня это был июль в Саратовской области. Белые гольфы. Пыльная дорога.
Белые гольфики
Память моего детства — это не детский смех от того, что отец подбрасывает тебя высоко в небо, а мама печет пироги и завязывает красивые бантики на голове. Это яркие вспышки моментов, отрывочные эпизоды, как я пряталась под одеялом; запах самогона, водки или табака, которым пропах дом. Обрывки воспоминаний о драках, криках матери, ругани отца…
Мое самое первое воспоминание пахнет июлем. Село Синенькие. Мне было годика полтора — возраст, когда мир еще не разделен на «я» и «другие», когда ты — сплошной поток чувств.
Лето в Синеньких не знало полутонов. Оно либо обжигало сухим ветром, либо заставляло все живое замереть в вязком ожидании вечера. Но я не замирала. В тот день внутри меня гудела натянутая струна. Я знала: они едут.
Поезд, пахнущий тяжелым металлом, пирожками и жареной курицей, уже выплюнул их на перрон где-то за горизонтом, за бесконечными золотыми волнами пшеницы, за лесами, в Городе, как говорили сельские.
Я готовилась к этой встрече так, как готовятся к важному празднику всей жизни. Я была маленьким режиссером собственного спасения. Помню, как какими-то неловкими, пухлыми пальцами я натягивала чистые белые трусики. Помню, как старательно расправляла высокие гольфы. В деревне белый цвет — это не просто одежда. Это святыня. Это мой манифест: «Посмотрите, я ждала! Я старалась! Я достаточно хороша, чтобы вы меня забрали домой!» Белизна хлопка должна была стать моим пропуском в их любовь. Я так по ним скучала!
Бабушкин дом стоял на самой окраине, там, где село сдавалось под напором наступающего леса. К дому вела дорога, присыпанная серой, мелкой, как мука, пылью. Тишина здесь была чуткой, почти звенящей; голоса деревни практически не доносились до этой части.
Я села на крылечко в тени крыши дома. Дерево ступенек, выцветшее от солнца до белизны соли, приятно холодило кожу под гольфами. Перед глазами колыхалось марево. Я смотрела так пристально на дорогу, вслушиваясь в звуки, что горизонт начал дрожать и подмигивать мне очертаниями машины.
В полтора года время не измеряется часами. Оно измеряется ударами сердца. Я соскучилась так сильно, что это чувство физически не помещалось в мое маленькое тельце. Оно выплескивалось через край, заставляя меня то и дело вскакивать и одергивать эти чертовы гольфы. Ни одна травинка, ни одна пылинка не смела испортить момент моего совершенства.
И вдруг — далекое, утробное ворчание двигателя. Оно нарастало, вибрируя прямо в моем солнечном сплетении. Я вскочила. Сердце колотилось о ребра, как пойманная птица. «Приехали! Мама! Папа! Они приехали!»
Машина вырвалась из-за поворота, поднимая за собой исполинский столб золотистой пыли. Она остановилась, скрипнув тормозами, и воздух мгновенно наполнился запахом горячего железа и бензина. Для меня это был лучший парфюм на свете. Так пахли боги.
Дверцы распахнулись.
Рванув навстречу, я бежала, не замечая, как пыль уже начинает оседать на мои девственно-белые гольфики. Я была вся — один сплошной порыв. «Посмотрите на меня! Вот она я! Нарядная! Ваша!»
Я уже чувствовала вкус маминых духов и жесткую ткань папиной рубашки. Уже приготовила свои руки, чтобы вцепиться в них намертво и больше никогда не отпускать их в этот пугающий взрослый мир вокзалов. Я так скучала!
Но произошло то, что вошло в мою память ледяной иглой.
Они вышли. Сумки, тяжелые узлы, пакеты. Мама тут же отвернулась, нырнув обратно в багажник за чем-то более важным. Папа прошел мимо, коротко кивнув бабушке, которая уже спешила навстречу. Меня не оттолкнули. Со мной не поступили жестоко. Меня просто... не заметили.
Мой радостный бег прервался на полувдохе. Я замерла посреди этого пыльного двора — маленькая фигурка в белом, которая в одну секунду стала прозрачной. Мой восторг, который я берегла и копила все эти дни одиночества, наткнулся на невидимую бетонную стену их взрослой усталости, их бытовых забот, их «неважности» меня в этот конкретный момент. Им нужно было поздороваться с хозяйкой, обсудить дорогу, занести сумки. А я? Я была частью ландшафта. Приложением к дому и бабушке.
В ту секунду внутри маленькой Юленьки что-то тихо, но необратимо хрустнуло. Знаете, это было рождение моей первой, самой страшной мысли о себе: «Твоего восторга недостаточно. Твоих гольфиков, твоих стараний, всей твоей любви — мало, чтобы тебя увидели».
Я стояла и смотрела, как они входят в дом, как их голоса заполняют пространство, которое еще минуту назад принадлежало моей надежде. А золотистая пыль от машины медленно и равнодушно оседала на мои белые гольфы, делая их серыми, обычными, ненужными.
Взгляд психолога. Ребенок, которого не замечают
Я смотрю на ту девочку глазами терапевта. Я все понимаю. Родители могли быть выжаты дорогой. У них могли быть свои невидимые миру драмы. Возможно, они просто подумали: «Слава богу, малая жива-здорова. Все хорошо, надо срочно отнести продукты в холодильник, а то испортятся».
Но детская психика не знает логики обстоятельств. Она знает только стимул и реакцию. И в тот день стимулом была моя открытость миру, а его реакцией — «погоди, нам некогда».
Так я начала шить свою броню «хорошей и удобной девочки» — пиджак не по размеру, в котором я буду ходить долгие годы. Та девочка в Синеньких решила: чтобы тебя заметили, нужно делать что-то грандиозное. Или, наоборот, нужно стать настолько незаметной, чтобы твои чувства никому не мешали.
Я до сих пор иногда чувствую запах пыли и солнечных обжигающих лучей того утра. И каждый раз, когда кто-то проходит мимо моей радости, успеваю поймать фантомный зуд на коже ног — память о белых гольфах на крылечке.
Разница лишь в том, что теперь я сама могу подойти к той девочке. Могу поднять ее на руки и прижать к себе. Мне не нужны ее «результаты» или белые носочки. Я смотрю на нее любящими глазами и шепчу: «Я вижу тебя. Ты здесь. Твои гольфы — самые красивые в мире, даже если они в пыли. И ты — самое важное, что есть в этой шумной и суетливой вселенной».
Это воспоминание из Синеньких — идеальная иллюстрация того, как формируется «травма отвержения». Для ребенка такого возраста отсутствие внимания равносильно физическому исчезновению. Если на меня не смотрят — значит, меня нет. Если мой восторг не разделен — значит, он неправильный, лишний, обременительный.
Именно на этой пыльной дороге в Саратовской области в психику начал вшиваться чертеж всех будущих отношений. Белые гольфы стали первой попыткой купить любовь через совершенство. И когда эта валюта не была принята, внутри поселилась мысль: «Я могу вывернуться наизнанку, могу быть безупречной, но этого все равно не хватит».
Когда я смотрю на эпизод с гольфиками сегодня, я вижу не просто расстроенную малышку. Я вижу момент, когда психика начинает возводить защитные сооружения. В тот день на крылечке в селе Синенькие закладывались не просто обиды, а целые жизненные стратегии.
Что это означает практически:
Ребенок усваивает, что любовь — не базовое право, а ресурс, который нужно заработать.
Любая нейтральная реакция взрослого расшифровывается как угроза.
Развивается гипербдительность — постоянное сканирование чужих лиц, тонов, жестов.
Снижается доступ к собственным желаниям: стратегия выживания требует подстройки.
Важно понимать: подобные эпизоды редко бывают единичными. Обычно это серия мелких, кажущихся незначительными невнимательностей, которые в сумме выстраивают у ребенка устойчивое убеждение: «Меня недостаточно».
Эта травма лечится не доказательством своей видимости миру, а способностью видеть себя самостоятельно — выстроить свою идентичность и опоры. Это и есть основная задача психотерапии у взрослых, выросших в подобных условиях.
Станция «Ожидание»
Станция «Ожидание» стала моим внутренним местом жительства. Когда ребенок регулярно, долго и напряженно ждет появления значимых фигур, их тепла, его психика привыкает быть в подвешенном состоянии. В будущем это может превратиться в невозможность действовать первым, в привычку ждать разрешения на жизнь или бесконечно откладывать свое счастье на потом — до того момента, когда приедет какая-то мифическая «машина с родителями» и даст добро.
Гиперкомпенсация через «белые гольфы».Если меня не заметили, когда я была собой, значит, я должна быть ослепительной. Так рождаются чувство собственной недостаточности и перфекционизм. Идея о том, что чистоты «белых гольфов» должно быть в избытке, чтобы перекрыть шум мира. В будущем это превращается в гонку и выгорание: ты стараешься быть лучшим сотрудником, идеальной женой, безупречным экспертом, подсознательно надеясь, что на этот раз они точно не пройдут мимо.
Эмоциональная депривация и «прозрачность». В психотерапии есть понятие «невидимого ребенка». Это тот, чьи чувства не отражаются в глазах родителей. Когда мой восторг встретился с их функциональностью (сумки, узлы, приветствия), я начала усваивать урок: мои чувства мешают. Моя радость — лишний шум в их серьезном мире. Это прямой путь к алекситимии (трудности в понимании своих чувств) или к привычке подавлять любые сильные эмоции, чтобы не быть «слишком громкой».
Травма отвержения через функциональность.Когда родители выбирают вещи, хозяйку дома или бытовые вопросы вместо объятий с ребенком, внутри него фиксируется установка: «Вещи важнее меня. Быт важнее меня. Другие люди важнее меня». Это фундамент для будущей созависимости — когда потребности другого всегда стоят на первом месте, а твои собственные задвигаются в пыльный угол за ненадобностью.
Из таких эпизодов постепенно складывается единый узор, оставаясь в памяти и формируя определенный сценарий. И получается, что вся моя последующая жизнь — попытка либо «отстирать те самые гольфы», либо доказать, что я имею право бежать навстречу миру, даже если у него в руках тяжелые сумки. И мир — улыбнется мне.
Собирая себя по кусочкам, я понимаю: трещина в Синеньких — мой самый первый «золотой шов» кинцуги. Став психологом, я научилась работать именно с этим ощущением «прозрачности». Я лечу своих клиентов тем, что вижу их. По-настоящему. Всем своим присутствием. Потому что знаю цену этого взгляда.
Мои шрамы стали моей экспертностью. Я не просто читала о травме отвержения в учебниках. Я стояла в ней — нарядная, на пыльной дороге Саратовской области. И теперь, когда я склеиваю этот эпизод с остальными главами своей жизни, я вижу: Юля, которая «просто случилась», превратилась в Юлию, которая выбрала себя сама.
И если что-то из того, что вы только что прочитали, отозвалось внутри — если вы узнали себя в той девочке на крылечке, в женщине-комбайне или в мужчине-спасателе, — значит, эта книга для вас. Страница за страницей мы будем идти по этой дороге вместе. Я покажу вам, как страх быть ненужной, лишней, невидимой вел меня за руку во взрослую жизнь. И как я из него вышла. Возможно, мой путь и мой опыт работы с теми, кто чувствует себя прозрачным, помогут вам найти свой.
Мы пройдем через ночные улицы, где я искала спасения у незнакомцев, потому что дома было холоднее. Мы заглянем в закрытые комнаты, где я соглашалась на немыслимое, лишь бы не остаться в звенящей пустоте одиночества. Я покажу вам, как этот детский «фантомный зуд» заставлял меня выбирать мужчин, которые смотрели сквозь меня точно так же, как те «боги» из машины в Синеньких, и как я раз за разом отчаянно пыталась надевать свои «белые гольфы», надеясь, что в этот раз меня наконец-то заметят.
Я поделюсь с вами личными моментами не для того, чтобы вспомнить боль, а чтобы вы могли увидеть, как коварно и незаметно она прорастает в каждом нашем решении. Моя история будет раскрываться перед вами постепенно, слой за слоем, обнажая те самые механизмы, которые превращают свободного человека в заложника своего прошлого.
Следуя за эпизодами из моей жизни, постарайтесь вспомнить: какие ваши воспоминания соответствуют рассматриваемому признаку ВДА? Во второй части книги вы поймете, что с этим делать и как начать двигаться к своей лучшей жизни.
Почему я занимаюсь самораскрытием? Потому что истории клиентов остаются конфиденциальными, и я никогда не раскрою детали того, что мне доверили. А показать на собственном примере путь — это шаг к тому, чтобы об этой проблеме начали говорить как можно громче и чаще. Чтобы никто и никогда не считал ВДА и его симптомы приговором.
Ночь на краю. Станция «Нигде»
Память ребенка, подростка из семьи алкоголиков похожа на старый, затертый диафильм: яркая, болезненная вспышка — и сразу глухая чернота. Целые годы моей жизни стерты, вырезаны из сознания, будто чья-то милосердная рука прошлась ластиком по самым страшным страницам. Но этот вечер я помню в деталях, навсегда врезавшихся в память Застывший кадр из фильма, который я не выбирала, но могу прокручивать бесконечно.
Мне было четырнадцать или пятнадцать. Тот возраст, когда внутри должна просыпаться жизнь, пульсировать весна, первая влюбленность… Но во мне в то лето засыпало последнее тепло. Матери в доме не было. Она ушла в свою другую жизнь, к другому мужчине, оставив нас с отцом в пространстве, которое с каждым часом все больше напоминало поле боя после артобстрела. Где был мой брат — не помню, мы практически не общались.
В квартире стоял густой, кислый запах перегара и того особенного, немытого мужского одиночества, которое пропитывает обои и шторы. Отец пил. Когда он пил, его печаль и ярость не были направлены на обстоятельства — они всегда искали живую цель. В тот вечер мишенью стала кошка. Маленькое, бессловесное существо, виноватое лишь в том, что когда-то его принесла домой мать. Возможно, кошка была живым осязаемым напоминанием о женщине, которая его оставила. Плюс она еще орала и иногда гадила в его ботинки. И отец решил это напоминание уничтожить.
Я помню, как он выталкивал ее за дверь. Грубо, пьяно, с какой-то бессмысленной, тупой жестокостью, и внутри меня что-то коротнуло. Это не был бунт силы — это был бунт отчаяния. «Если уходит она, то ухожу и я!» — крикнула я в его равнодушное лицо.
Ему было плевать. Дверь захлопнулась, и тяжелый, безапелляционный щелчок отрезал меня от квартиры. В тусклом свете подъезда мы замерли вдвоем — я и испуганный пушистый комок.
Знаете, что делает психика, когда боли становится слишком много? Она нажимает на «выкл». Я совершенно не помню, что стало с кошкой. Она испарилась из моей памяти в ту секунду, когда щелкнул дверной замок. Мой внутренний предохранитель исключил животное, чтобы я могла сосредоточиться на собственном выживании. Есть только я и бетонный холод подъезда.
Полночь. Лето. Город практически спал под одеялом равнодушия. У меня не было ни сотового (тогда их еще не существовало), ни денег, ни плана. Было только чувство оглушительной, звенящей пустоты. Я пошла в ближайший парк, чтобы отсидеться на лавочке и поразмышлять, что делать дальше.
Там, среди неосвещенных дорожек и скрюченных теней деревьев, я была никем. Просто тенью.
Когда между стволами замелькали сине-красные огни патруля, меня насквозь прошил ледяной, животный ужас. В моем искаженном детском сознании милиция была страшнее маньяков. «Заберут в обезьянник» — означало конец, стирание меня как личности. Это же так стыдно! Что обо мне подумают? Обо мне узнают все!
Я бежала от них по кустам, царапая руки в кровь о ветки, задыхаясь от страха, пока не вылетела к проезжей части. Было светло от уличных фонарей. Проезжали редкие автомобили. Но были ли они безопасны?
Машина остановилась внезапно. Мужчина за рулем — лицо, стертое временем. Он спросил, все ли в порядке. Я ответила «да» и пошла дальше, механически переставляя ноги. Он притормозил через сто метров. Потом сделал круг, вернулся. На третий раз я открыла дверцу автомобиля и села на переднее сиденье.
В тот момент во мне что-то окончательно рассыпалось. Мне было так плевать на себя, что страх исчез. У меня не возникло мысли, что меня могут изнасиловать или убить. В моей извращенной системе координат чужой мужчина, проявивший каплю беспокойства, был безопаснее, чем кто-либо в тот момент. Это была полная, абсолютная диссоциация. Я вышла из своего тела — как уже делала ранее, чтобы не слышать драки родителей, не переживать.
— Ты голодная? — спросил он. Я кивнула, хотя желудок был стянут ледяным узлом. Мы поехали в какое-то ночное кафе. Помню вкус еды — она была пресной, как мокрый картон, но я жевала и глотала, глядя в одну точку на стене. А потом он сказал: «У меня однушка. Переночуешь у меня, завтра я на работу, а ты пойдешь домой. Не бойся».
Его квартира встретила меня тишиной и запахом пыльного холостяцкого жилья. Он сказал, что кровать всего одна. И я, девочка-подросток, послушно пошла по направлению к ней. Я не умылась, не сняла одежду, а легла на спину, вытянувшись в струнку, как солдатик в гробу. Руки по швам. Дыхание поверхностное, едва заметное. Замереть. Исчезнуть. Стать деталью интерьера.
Он лег рядом. Я чувствовала тяжелое тепло его тела, слышала его дыхание. Он приобнял меня, положив руку мне на живот — тяжелую, властную руку, — и почти сразу уснул. Он храпел. Громко, монотонно. А я лежала в этой липкой темноте и всю ночь смотрела в потолок. Каждая клеточка моего тела была натянута, как оголенный провод под напряжением. Я не спала ни секунды, боялась закрыть глаза. Стерегла свою невидимость.
В этом объятии не было страсти, но в нем была пугающая интимность совершенно чужого человека, годящегося мне в отцы, которая заполняла вакуум, оставленный родителями. Мне было тошно и спокойно одновременно. Страшный парадокс травмы.
В семь утра я встала. Тихо, как тень. В утреннем свете увидела то, чего не заметила ночью: в квартире была вторая комната. Там был диван. Было место, где я могла бы спать одна. Он солгал мне. Или просто не хотел умирать от одиночества в ту ночь и использовал меня как живую грелку? Или на что-то надеялся, но смог воздержаться и удержать себя в руках? Да, собственно, какая уже разница?
Я тихо вышла из квартиры и направилась к подруге по утреннему городу. Ноги были чужими, голова — пустой. Я понимала, что этот ночной побег — всего лишь отсрочка, что мне придется вернуться к отцу. Но сначала — подруга, которая могла меня принять и дать побыть с ней этим днем.
Взгляд психолога. Близость как убежище
Сцена побега из дома и нахождения со случайным человеком — это не подростковая безрассудность. Согласно теории Джона Боулби, если в семье отсутствует фигура, способная обеспечить ребенку поддержку, эмоциональную защиту и безопасность, психика может искать любые внешние источники утешения и стабильности.
В клинической практике мы часто видим этот паттерн у девочек 12–17 лет, выросших в дисфункциональных семьях. Внешне он выглядит как «ранний роман», «трудный возраст», «связалась не с теми». Внутренне это — попытка получить функцию родителя у первого встречного человека, потому что собственный родитель ее не несет.
В моем эпизоде вы видите сложнейший механизм выживания, который сработал на опережение. Эмоциональный голод усиливается до состояния, когда любой контакт начинает восприниматься как спасение. Критическое мышление же отключается — на физиологическом уровне, через выброс кортизола и снижение работы префронтальной коры.
То, что я описываю как «замереть, стать мебелью», называется диссоциацией. Это высшая форма защиты. Когда реальность становится непереносимой, когда ужас слишком велик, а убежать физически невозможно, психика «выключает свет» в здании. Вы как бы выходите из своего тела и наблюдаете за происходящим со стороны или просто перестаете чувствовать плоть. В ту ночь, лежа на кровати рядом с чужим мужчиной, я была не там.
Мое сознание вновь отделилось от меня, как уже было со мной не раз. Именно поэтому я не чувствовала страха — страх требует присутствия в теле. Диссоциация спасла меня от ужаса и боли в тот момент, но она же стала моей тюрьмой на годы: еще не один раз я встречалась с ней в сложных ситуациях.
Давайте посмотрим на моего отца объективно — без оправдания, но с пониманием. Почему он пил? Алкоголизм — это всегда медленное самоубийство, попытка анестезировать невыносимую внутреннюю боль. Скорее всего, он находился в глубочайшей реактивной депрессии. Конфликты с матерью разрушали его «Я», а алкоголь стал единственным способом не чувствовать своего ничтожества. Трудности в работе, жизни, двое детей, быт — все накладывало отпечаток.
Его агрессия на кошку — классическое «смещение аффекта». Он не мог дотянуться до женщины, которая его ранила (или же не мог иначе выразить свои чувства), поэтому он бил по тому, что было связано с ней, что было рядом. Его безразличие к моему исчезновению — это не отсутствие любви в абсолюте, а крайняя степень эмоционального выгорания. Человек в депрессивном запое не видит другого не потому, что не хочет, а потому, что у него нет психического ресурса даже на то, чтобы осознать собственное существование. Но это его история, не моя.
Мой подростковый бунт — «Ухожу и я!» — был отчаянной попыткой вернуть себе субъектность. В доме, где тебя не видят, ты начинаешь совершать радикальные действия, чтобы просто убедиться: «Я существую, я могу на что-то влиять». Но парадокс в том, что, убегая от холодного отца, я бросилась в руки реальной опасности.
Почему я села в ту машину? Почему убегала от патруля? Потому что у ребенка с разрушенными границами сбиты настройки «свой — чужой». Потому что в моем опыте уже было обращение в милицию: когда я приносила документы брата-наркомана в отделение, на меня наорали, нагрубили и обвинили в проституции. Когда в родном доме небезопасно, весь мир снаружи кажется либо одинаково враждебным, либо — парадоксально — более надежным. Любое доброе внимание, даже от потенциального хищника, воспринимается как спасение, потому что оно дает подтверждение: «Меня заметили. Я не прозрачная. На меня не орут».
Как эта ночь проросла в моей взрослой жизни?
Этот случай закрепил установку: «Твое тело тебе не принадлежит, если нужно выжить».В будущем это проявлялось в неумении говорить «нет», в согласии на деструктивные отношения, где «тяжелая рука на животе» кажется меньшим злом, чем одиночество.
Появилась подсознательная вера в то, что случайный прохожий может дать больше тепла, чем близкий человек. Это был путь к идеализации случайных людей и глубокому разочарованию в семье.
Мужчина в ту ночь использовал меня как живую грелку, а я использовала его как укрытие. Эта привычка вступать в отношения ради функции (чтобы не быть одной, чтобы было где спать, чтобы выжить), а не ради близости — еще один шрам.
Этот эпизод моей жизни — пример еще одного разлома. Я знаю кожей, что такое диссоциация. Я знаю, как пахнет отцовское горе, превращенное в ярость. И знаю, как выглядит одиночество, которое заставляет лгать о второй комнате. Сегодня я не виню ту девочку за то, что она села в машину. Я восхищаюсь ее волей к жизни. Она нашла способ пережить ту ночь. Мой страх быть брошенной и быть одной на ночной трассе был сильнее, чем инстинкт самосохранения. В ту ночь я выбрала такой способ, потому что это было единственной альтернативой покинутости.
История из подросткового возраста объясняет все то, что происходило со мной позже — в те годы с мужчинами, о которых расскажу в следующих главах. Эти отношения я называю своим «временем теней» — периодом, когда я жила не своей жизнью, а тенью чужого присутствия, лишь бы не оставаться одной.
То, что я входила в интимную близость с пугающей скоростью, почти механически. И это не было жаждой удовольствия. Это было продолжением ночи в однушке незнакомца.

