Полная версия:
Чужие зеркала: про людей и нелюдей
– Да, Кать, приду конечно… Ага, совершенно свободна… Легко… Вдвоем потрепемся, кофейку попьем, оттопыримся слегонца, давно пора, – Лолка, облокотившись на полочку, смотрела в зеркало.
На завтра, на субботу они договорились встретиться с Катюхой, давней, еще с первого курса подруженцией. Голубоглазая блондинка Катя, видимо, здорово выигрывала на Лолкином фоне. Особенно восточным мужикам нравилась, в общаге то сириец за ней ухлестывать начнет, то иорданец. Ходить к ним в гости в одиночку Катька боялась, брала с собой подругу. Лолка не возражала, поход в чужую комнату в качестве дуэньи приносил неоспоримый бонус – полопать чего-нибудь на халяву. Готовили парни вкусно и необычно, то луковый суп или чечевичная похлебка, то котлетки-кубех или салатик с булгуром и зеленью.
Сама Лолка не считала подружку красивой: водянистые глаза, если заглянуть поглубже, там вода-водица речная, прозрачная, течет-струится по камушкам пестрым, журчит-поет, а о чем та песня, есть ли в ней смысл, не поймешь. Волосы соломенные, не слишком густые, осенним расхристанным стожком. Короткие белесые ресницы; не накрашенной и на кухню выйти неприлично. А ноги? Прогнутые назад икры, если в профиль посмотреть и мысленно дорисовать козьи копытца, Катька превращалась в самочку сатира. Она казалось устремленной вперед, вот сейчас переступит цокающе и с места сорвется в галоп, на ходу набирая скорость.
Девчонки дружили, ссорились, расходились, чуть ли не ненавидели друг друга, а встретились спустя пять лет после окончания, и как не было ничего, как снова все с самого начала, ближе и не найти никого. И как всегда, Катьку выслушивать приходится. Она все рассказывает, рассказывает, журчит неостановимо, и понятно, чего ждет: не сочувствия даже, – согласия, подтверждения, что она, Катерина, во всем права. Это дорогого не стоит, знай кивай головой. Зато сама не выспрашивает ничего, не лезет, не интересно, не важно ей. Это удобно. Лолку когда совсем прижимало, когда казалось, – все край, больше не могу – она Алешку подмышку и к Катьке.
А прижимало еще как. Вот верно сказано, во многом знании – много печали. Со своими догадками она еще жила как жена, может не очень счастливая, но законная жена, а как узнала окончательно и бесповоротно, что Вовчик ей изменяет, что у него есть другая, женой себя чувствовать перестала. Теперь Лолка чувствовала себя любовницей.
Такой, к которой ее любимый может прийти, а может и не прийти. А она может только ждать.
Она сдала Алешку в ясли. Это был хороший платный садик, там был даже бассейн, детишки плавали каждый день. Лолка сшила дочке халатик из махрового полотенца, крошечный такой, розовый, с утенком на кармашке.
Если Вовчик был дома, она утром отводила девочку в садик, возвращалась и падала обратно в постель. Они могли провести на своей старенькой тахте полдня, то жадно набрасываясь друг на друга, то, привалясь к подушкам, полулежа, включив фильм из Лолкиной коллекции, лопали что-нибудь, запивая пивом, а то и шампанским. Выползали только в туалет или к холодильнику. Лолка сидела, приткнувшись к горячему боку Вовчика. В открытое окно струячил уличный сквозняк, студил жаркую постельную духоту.
– Поставь лучше какой-нибудь боевик, эта тягомотина надоела.
– Бегущего?
– Давай.
Лолка вылезала из-под одеяла, меняла кассету. Повернувшись к тахте, смотрела, как Вовка чистит апельсин. Свет от окна падал сбоку, золотил его профиль. «Как цезарь какой-нибудь или нерон, красивый, мой. Весь мой», – улыбаясь своим мыслям, она залезала обратно в одеяльное гнездо, прижималась теснее, замирала.
Потом Лолке надо было идти забирать Алешку. Вынырнув из перепутанных тенет постели, торопливо одеваясь, она спрашивала:
– Когда я вернусь, ты же будешь дома? Тебе же не нужно сегодня… на работу?
– Конечно. Куда я денусь.
И по тому, как Вовчик лениво развалился под смятым одеялом с разбросанными по нему апельсиновыми корками, по тому как он неспешно жевал кусок черного хлеба, положив на него полупрозрачный сервелатовый листик, по тому, как он смотрел в экран, где мчался куда-то подбитый дымящийся Шварцнеггер, Лолка понимала: он никуда сегодня не уйдет, он весь целиком и полностью достанется ей.
Когда через час она возвращалась с Алешкой, Вовчика дома не было.
А потом просто, как «сколько время», сказал:
– Я уеду из этой страны. Мы должны развестись.
Вот именно так. Сначала – «я уеду». Как уже решенное. И разговаривать тут не о чем. А «мы должны развестись» – это просто путь к «я уеду».
Но к этому моменту Лолка уже закалилась. Знала, в какую сторону движется. Она, ведь, ничего не сделала, не боролась, терпела. Значит, ждала.
Дождалась.
Он уедет с этой своей Рахилей. Сейчас немцы на самовздрюченном чувстве вины принимают русских евреев, дают им квартиры, деньги, встраивают их в свое общество. Сами уже перестали размножаться, так берут тех, кто плодится как кролики. Вот Рахиля немкой заделается, и Вовчик с ней на пару, – херр Батманофф, или как он там будет, может херр Гринфельд. Европээц! Поц! Шлемазл!
Ладно, черт с ним, пусть катится. Лолка ни сопли разводить, ни ругаться не стала. А смысл? Соплями никого к себе не привяжешь.
– Развестись – разведемся. Только сначала ты из комнаты выпишешься и ауди на меня переоформишь.
– Ну ты скважина. Не ожидал. Ну комната ладно, а это старье-то тебе зачем. Не машина – ведро с гвоздями.
– Ничего, Вовка. Пусть старье. Это ты новую жизнь начинаешь. А я старую буду донашивать.
Он дернулся шаланду продать. Съездил в Силламяево, взял с Ромки-Пыры восемьсот баксов, сказал, Лолка приедет, переоформит. Пыра Лолке звякнул, когда, мол, подъедет.
– Вовка, ты чего мою шаланду продаешь?
– Ты сдурела что ли, какую твою?
– А чью? Твою? Ты ее покупал? Шаланда моя, оформлена на меня. А ты тут вообще не при делах. Отдай Ромке деньги. А то…
– Что?
– Развода не дам. А еще встану с Алешкой под окнами у твоей Рахили и день и ночь стенать под дождем буду. У нее самой двое детей, она меня пожалеет, тебя бросит, в Германию не повезет. Не пожалеет, развод размусоливать в суде год буду, без тебя уедет. И останешься ты, Вовчик, между всем, и там не ам, и тут не дам.
Лолка выиграла. Вовчик действительно вернул деньги Ромке. И больше о шаланде не заикался. Может не ожидал, что она все про него знает. Какая разница.
Они развелись.
После развода Лолка предалась бешеной активности: она рванула на родину и там экстерном сдала на права, спасибо ребятам с нашего двора и паре сотен баксов, закончила курсы эстонского, а заодно и финского языка, чего там, языки-то однокоренные, получила эстонский паспорт. Вовка еще со своей Рахилей на чемоданах сидел, а она уже стала гражданкой европейской, пусть и слегка занюханной, но европейской все же страны.
* * *– Кать, а чего принести?
…
– Не, давай торт не надо. Я лучше бутылку вина куплю и фруктов каких-нибудь. Ладно? – разговаривая по телефону, упираясь глазами в свое отражение в мутноватом зеркале, Лолка всегда представляла собеседника, начинала «строить лицо», превращаться в того, кто был на том конце провода.
Сейчас она была Катей. Серьезная такая: губы слегка поджаты, взгляд твердый. Катька обо всем рассуждала весомо, у нее даже выбор батона каждый раз был значительным актом. И всегда верно было то, что делала она, остальное население планеты разумностью не отличалось. Вот и Лолка, держа трубку возле уха, слегка покачивала головой, осуждая. Что осуждая? Не важно. Поездку Димы к родителям, эти надоевшие дожди, музейные дрязги. Если Лолка разговаривала с Вероникой Игоревной, ее начальницей по экскурсионным делам, она ссутуливалась, серела, голос, тихий, усталый, слегка подхрипывал. Если звонил из Таллина Тошка, отвечала, чуть растягивая слова, с ленцой, становилась уверенной, хищной. Слегка оттопыривала нижнюю губу, чувствуя прилипшую к ней сигаретку – Ляма ухитрялся разговаривать, не выпуская окурок изо рта. Она перетекала в своего собеседника, настоящая Лолка оставалась за ледяной пленкой зеркала, в стеклянной холодной нереальности, а здесь, облокотившись о полочку, прижимая зеленую телефонную трубку к уху, стоял Ляма, сытый, располневший, расстегнувший давящий ворот английской рубашки.
Это была игра. Но игра эта приносила свои плоды, Лолка научилась разговаривать с каждым на его собственном языке. Ее все воспринимали как свою. А это дорого стоит.
Катя говорила и говорила, Лолке было достаточно лишь время от времени согласно угукать в трубку. Вот не может завтрашнего дня дождаться, прямо сейчас надо все рассказать. Ведь с работы же звонит. Неужели там ее никто не слышит? Завтра о чем тогда говорить? Снова начнет раскручивать тему по новой. Про Диму своего, живущего, как рыба в аквариуме, ничего кроме своих бразильцев не видит. Анекдот: одень противогаз – не заметит. Вадим приходил, починил тумбочку под телевизором, там петля вывалилась из дверцы, ну опилки, ты ж понимаешь, они выкрошились, дверца год криво висела. А он, Вадим этот, любовник Катькин давний, чего-то туда набубенил, петлю на место поставил, как новенькая, все ровненько теперь. Дима, естественно, не заметил.
Лолка Катиного счастья: «хочу с мужем сплю, хочу с любовником» не понимала. И Димыча было жаль. Хорошо, что он ничего не знает. Значит, ему повезло больше, чем Лолке. А Вадим этот… Катька еще, когда учились, про него рассказывала, какой он распрекрасный. Прямо бог, и от головы его исходит сияние. Ага, спит с женой своего друга, как так и надо. Хотя Катька ведь сначала любовника завела, а замуж позже вышла. У нее стаж любовницы больше, чем стаж жены. Да какая разница, все равно этот ее Вадим – свинья.
Вадим
домой идти не хотел. Пятница – короткий день, последний чай в отделе отпили, сейчас музейные начнут по домам разбегаться. Все торопятся. А он нет. Идти в пустую квартиру не хотелось. Жена опять улетела в командировку, на этот раз аж в Штаты. И дочку с собой прихватила: «пусть посмотрит на нормальную страну». Вторые выходные торчит дома один. Скучно. Он даже ремонт затеял, поменял обои в их с Илоной спальне. Нашел такие интересные, серебристо-серые с тисненым рисунком, крупными, размером с блюдце, орхидеями. Цена, правда кусается, ну да ладно, чего экономить, однова живем.
Он собрал чашки, надо поухаживать за своими дамами, и пошел в туалет мыть.
Туалет у них на этаже был своеобразный, сначала заходишь в просторный холл, по-другому и не назовешь. По одной стороне ряд умывальников, над ними длинное-предлинное зеркало в деревянной резной раме, белой, слегка облезлой и местами пообкусанной. Напротив – три банкетки вытертого бардового бархату, несколько затрапезного вида. И между ними – хапешницы, времен Очакова и покоренья Крыма, высокие чугунные вазы. Тут удивляться нечему, кесарю кесарево, а музею – музеево. На стене выше банкеток и пепельниц – зеркало, близнец того, что над раковинами. Проходя между ними, оказываешься в бесконечном зазеркалье, зажатым меж бесчисленных рядов банкеток и раковин. Из этого холла два высоких портала ведут собственно в туалеты, мужской и женский, дальше там ничего интересного, все современное вполне, никаких раритетов.
«Надо бы в парикмахерскую зайти, кудлатость пообстричь, не солидно», – Вадим разглядывал свое лицо. Пощупал на затылке, плешь начинает вырисовываться. Печаль. Скоро будет тридцать семь. Возраст Пушкина. А что в активе? Кандидатская? Ну да. Дак сколько лет уж прошло, семь или восемь? Уже пора о докторской думать. Да что-то все не до нее. «Разленился, ты, дружок», – он еще раз покрутился, зазеркалье с готовностью выбросило веером его отражения, хочешь спереди, хочешь сзади: «Трам-па-пам-па, покинутый, брожу я под утренним солнцем», – пять шагов в ритме Кумпарситы по зеркальному коридору, наклон над воображаемой партнершей. Тело помнит.
* * *Пять школьных лет отдано бальным танцам. Он ради них изменил айкидо. А ведь, можно сказать, вырос на татами. Мать, мастер спорта международного класса, чуть не с рождения таскала Вадьку сначала на свои соревнования, потом на турниры своих учеников. Увидев однажды, как трехлетний сынок повторяет кихон доса, движения тренировавшихся в зале, поставила его «в строй». Гением айкидо он не стал, а в шестом классе в очередном дворце спорта на выездном турнире случайно забрел в соседний зал и попал на конкурс бальных танцев. Просидел там до конца и вышел адептом фокстрота, пасодобля и румбы.
Когда учился в седьмом, они переехали в другой район, отцу, секретарю парткома Кировского завода дали трехкомнатную квартиру на Ветеранов. Вадим пошел в новую школу. Здесь про его «борцовское» прошлое никто не знал. Здесь ему дали кличку Балерунчик за танцевальные выступления на школьных концертах по любому поводу. Выступать ему нравилось, и прозвища своего он не стыдился. На дискотеках ему не отказывала ни одна девчонка, даже если была старше. Ростом его бог не обидел, а красиво пройти в паре через весь зал хотела, наверное, каждая. Чтоб, как в кино.
На день рождения мать подарила ему голубой мохеровый шарф, привезла из Югославии. Вадим пришел в нем в школу, и в первый же день этот шарф в раздевалке вытащил из рукава его куртки и напялил на себя гроза и ужас всей школы, Витька Жарков по кличке Клосс. Скорее всего, это прозвище он придумал себе сам, вряд ли кому другому пришло в голову назвать этого архаровца в честь героя-разведчика из фильма «Ставка больше чем жизнь». Витька гаденышем был редкостным. Восьмиклассник-переросток, пару раз остававшийся на второй год, достал всю школу. Учителя просто терпели его, стараясь дышать глубже, повторяя как мантру: «Всего ничего осталось, закончит восьмой и уйдет навсегда».
Вадимов класс сидел на биологии. Биологичка, мелконькая старушенция, ходившая в школу в кримпленовых костюмчиках, зеленый – на каждый день, розовый – на праздники, едва возвышалась за огромным, поднятым на подиум, столом, писала что-то в журнал, иногда облизывая перо чернильной ручки. Они читали учебники, готовясь к опросу. Было в общем-то тихо. И в этой тишине из-за двери из коридора донесся проникновенно-зовущий голос:
– Сикля! Сиклюшка!
Это Клосс, выгнанный с урока, пришел дразнить биологичку. Она работала в школе уже тридцать лет, и тридцать лет тащила за собой непонятное прозвище Сикля. Школьники менялись, кличка оставалась.
Несчастная училка делала вид, что не слышит, продолжала писать. Класс, безмолствовал, опустив головы в учебники. Из-за двери доносилось вновь и вновь:
– Сиклюшка! – и страстные вздохи.
Это было не смешно.
Наконец, училка не выдержала, слезла со своего деревянного броневика, быстро подошла к двери и распахнула ее. Заржавший Клосс в три прыжка сбежал по лестнице, что была прямо напротив класса, вниз. Биологичка закрыла дверь. Через пять минут все повторилось.
Он задирал девчонкам юбки, вырывал у них из рук сумки, и отбежав, вываливал содержимое на пол, «показывал Москву» малышне: тянул за уши вверх, пока пацаненок не начинал верещать. Один раз Клосс засунул в дипломат Ирке из Вадимова класса живого голубя. И когда та открыла в начале урока свой чемоданчик, голубь с привязанными к лапкам ручкой и карандашом, выпорхнул прямо ей в лицо, доведя беднягу до истерики. Пол-урока они пытались выгнать голубя в окно, но он не давался, кружил по классу, садился на шкафы и люстры, нагадил сверху прямо на журнал.
Все это Вадима не касалось, Клосса он не замечал. До того дня, когда в раздевалке увидел свой новенький шарф на шее этого придурка.
– Отдай!
– Чего отдай, мля! Было ваше, стало наше.
Клосс возвышался над Вадимом, забравшись на ободранный стул, на котором обычно сиживала техничка. В раздевалке собралось человек десять-пятнадцать, они ждали представления. Клосс красовался. Даже без пьедестала, сооруженного из стула, он был выше семиклассника Вадима почти на голову, в плечах шире раза в полтора, ему уж, наверное, семнадцать исполнилось, или около того.
– Шарф отдай!
– А ты возьми. Чё, Балерунчик-зае…нчик, слабо?
Клосс спрыгнул на пол и пошел на улицу, за ним повалили остальные зрители. Вадим, как был без куртки и портфеля, побежал следом. Он знал, что выглядит нелепо, как щенок, бегущий за грузовиком. Но это было не важно. Сейчас главное было вернуть шарф, новенький мохеровый шарф, подарок на недавний день рожденья. Он еще раз крикнул:
– Клосс, отдай, зачем он тебе?
И тут этот поганец, даже не оборачиваясь, снял шарф с шеи и бросил его в мартовскую лужу, грязную глубокую лужу с траурной зубчатой каемкой черного льда:
– Да на, зае…нчик, забирай, не плачь.
Шарф тонул, сливался с мутью, только маленький голубой глаз обрисованный серыми скорбными тенями, оставался над поверхностью. Вадим почувствовал, как стало холодно в животе. Холод быстро поднялся выше, сжав легкие стылым железным обручем. Он постарался глубоко вдохнуть, набрать полную грудь воздуха, разорвать этот жмущий обод. И когда тот лопнул, по всему телу, по всем жилкам и сосудам разлилась ледяная спокойная ярость. Он рванул вслед за уходящими парнями. Те как раз остановились у дальнего угла школы. Клосс вытащил мятую пачку Явы. И когда он сделал первую затяжку, Вадим подскочил сзади и отвесил хороший пендаль. Такого Клосс точно не ожидал. Кто-то заржал. Кто-то свистнул. Парни начали смыкать круг, в середине которого были двое, бугай в сером полупальто и нахлобученной на нестриженные патлы кроличьей ушанке и пацан, стоящий в какой-то нелепой позе, левая нога чуть впереди, полусогнутые руки с растопыренными пальцами – перед грудью. Клосс бросил недокуренную сигарету и сплюнул под ноги Вадиму:
– Мля, смерти хочешь, Буратино? Ща получишь, твою мать.
Вокруг гудели:
– Дай ему, Клосс! Вот падла мелкая. Учить таких надо!
– Ты чё, ты же его укокошишь! Витька, кончай! Ща училки сбегутся.
– Балерунчик, тебе хана!
Дальше никто не успел сообразить, чего было-то. Клосс быстро выбросил вперед сжатый кулак, он метил дать пацану по зубам. Но пацан схватил двумя руками эту летящую ему в лицо ракету за запястье, потянул на себя, и вдруг здоровый парень непонятно почему завалился вперед, рухнул на заплеванный, покрытый трупными пятнами застарелых наледей асфальт.
Шапка в сторону. Мордой в холодную грязь.
А Балерунчик, упав на одно колено, левую ладонь вдавил в лопатку поверженного врага, правой высоко завел Витькину руку. Здесь Вадим должен был остановиться, противник побежден. Но ярость по-прежнему колола его изнутри ледяными иглами. И он не остановился. Сильно надавил на заведенную руку еще раз.
И услышал, ладонями своими услышал, как с хрустом провернулся, выворачиваясь, плечевой сустав Клосса.
Как тот закричал, как заорали вокруг, он не слышал. Кто-то из одноклассников сунул ему в руки куртку и портфель, брошенные в раздевалке. Вадим видел перед собой лица, разевавшиеся рты, но он не слышал, что они говорили. В ушах стоял громкий, просто оглушающий, хруст рвущегося внутри себя, в своей нутряной теплоте человеческого тела. Он вытащил из лужи свой шарф, отжал его и ушел домой. Ушел, не оглядываясь.
Конечно, мать вызвали в школу. Она стояла перед директрисой, смотрела ей прямо в лицо и слегка улыбалась. Директрису, уже давно пенсионного возраста толстую еврейку, не боявшуюся ни черта, ни дьявола, ни РОНО, это нервировало. И взгляд этот в упор, и полуулыбка непонятная. Она вылезла из-за своего стола, подошла к подоконнику, посмотрела сквозь заплаканное дождем стекло на улицу.
Дождь шел всю ночь и весь сегодняшний день, он очистил город, смыл со школьного двора остатки дырчатой коросты наста. Вчера, когда к ней в кабинет ворвался кто-то с воплем: «Жарков! Покалечили!», она, не поняв, не сообразив, кто и что, кого на этот раз отделал этот паршивец, уже неслась вниз по лестнице, оскальзываясь на ледяных струпьях бежала к толпе школьников в дальнем углу двора. И увидев сидящего на грязном асфальте, воющего, размазывающего сопли по морде, Клосса, обрадовалась и с трудом подавила желание пнуть его, вот так наподдать ногой, чтоб взвыл еще громче. Но вместо этого выдохнула:
– Кто?
– Вадька Сиденко!
Она не помнила такого:
– Какой Сиденко?
– Из седьмого «А», новенький.
Ах да, красивый такой мальчик, танцует, учится хорошо. Как он мог уделать этого жлоба?!
Она пришла в седьмой «А» в начале первого урока, думала, что мальчишки не будет в классе. Это было бы логично, «заболеть» на пару дней, подождать, пока гроза пройдет. Но Вадим был на месте.
– Сиденко, бери портфель и ко мне в кабинет.
Он стоял перед ней и улыбался. Не то, чтобы так уж явно, не губами, но она видела улыбку в глазах, в расслабленной позе. Она не стала произносить дежурную речь: «недопустимо… в стенах советской школы… избивать товарища…»
– Ты вроде балетом занимаешься?
– Бальными танцами.
– Витьку Жаркова за что отлупил?
Мальчишка не ответил. Да ей было и не надо, все ей уже рассказали вчера. Пока приехала скорая, забрала Жаркова с вывихом плечевого сустава, врач очень удивлялся: «надо ж так упасть», со всех сторон сыпалось: «А он шарф… да, и в лужу… А этот хоба… А Клосс и посыпался…», все были возбуждены, размахивали руками, показывали, где был один, где другой…
– Родителей в школу, сегодня же.
И вот теперь перед директрисой стояла его мать, невысокая молодая, даже слишком молодая для того, чтоб иметь сына-семиклассника, женщина с короткой стрижкой. И тоже улыбалась. Как и ее сын. Директриса вздохнула, хочешь-не хочешь, а «правильные» слова говорить надо:
– Вы же понимаете, ваш сын напал на своего товарища, избил его, серьезно покалечил…
Она собиралась продолжить про «недопустимо» и «советскую школу», но ее перебили.
– А вы бы предпочли, чтобы «товарищ» покалечил Вадима?
Директриса растерялась:
– Нет, но… – она развела руками, не зная, что добавить, и неожиданно для себя ляпнула ну совсем уже глупость, – но ведь он же мог его убить.
И услышала в ответ:
– Иногда чтобы выжить, нужно убивать.
Повисла пауза. Потом мамочка добавила:
– Я скажу сыну, что он нарушил одно из главных правил айкидо. Правило заботы о противнике. Это недопустимо.
– Скажете и все?
– Да. Или вы хотите, чтоб я поставила его коленями на горох? – она вытащила из кармана своей модной оранжевой курточки вязаную шапочку с меховым помпоном, совсем детскую шапочку, повертела ее в руках и добавила:
– До свидания.
– До свидания, – только и оставалось ответить.
Мать поговорила с Вадькой. Холодно. Его просто морозило от ее жестких глаз, заглянешь – там затылок, спина, – уходит, оставляет его одного, – мерзни… В дрожь бросало от ее слов-ледышек: «нельзя… человека… из-за барахла…»
И он запомнил: нельзя. Но понял: можно.
Дело замяли. Вадим получил неуд по поведению в третьей четверти. Клосс в школу не вернулся.
* * *Вадим еще раз прошелся вдоль зеркал, закинул ладонью отросшую челку назад. Вообще «кудлатость» ему шла. Черные глаза, кудреватые лохмы, бородка, – широкоэкранная цыганистость.
«Бабка цыганкой была, – говорил он очередной своей девоньке, – гадать по руке научила. Хочешь погадаю?» Девчонки неизменно на это велись. Наговорив кучу ерунды про долгую жизнь, короля на пути, любовь и счастье, целовал открытую ладошку. И если девонька не выдергивала эту ладошку, если допускала, можно было подтянуть за нее, как за поводок, к себе и поцеловать уже куда положено. Прием был отработанный, верный.
«И я б тогда водил ее на поводочке, собачку,» – крутилось у него в голове на мотив битлов.
– Чего пляшешь? Премию дали? – вошел Костик, парень из их отдела.
Костик был человеком свободным, ни жены, ни детей. Вот кто может скрасить Вадиму долгий пятничный вечер.
– Слушай, Костик, пойдем по пивку вдарим. Тут недалече паб ирландский открылся. Ничего так. Сходим?
– Не, я домой. У меня собака болеет.
– Чем на этот раз?
Неженатый Костик был женат на своей собаке. Его кламбер-спаниель с именем, состоящим из пятнадцать слов, а для своих – Матильда, родословную имела похлеще, чем сама британская королева. Куда там Виндзорам, Йоркам и Ланкастерам вместе взятым до этой суки. Костик со своим пролетарским происхождением выглядел рядом с ней даже не принц-консортом, а разве что мажордомом, организующим быт своей госпожи. Как и полагается особе с километровым перечнем знаменитых предков, Матильда имела все пороки, присущие знати, и все признаки аристократического вырождения. Она была глупа, сварлива, капризна и постоянно чем-нибудь болела, то у нее колит, то энтерит, то отит, то стоматит. Костику она расслабиться не давала.
– Не знаю пока. Думаю, почки. Я ветеринара вызвал на вечер. Наверняка, опять уколы ей делать придется.
Костик отпал. Придется все-таки ехать домой. Пива можно и возле дома взять, в чапок зайти. Чем бы себя завтра-послезавтра занять? Может, и у Златки в комнате обои переклеить? Нет, дочь не потерпит такого вмешательства. Не маленькая уже, через год школу заканчивает. Возраст независимости и качания прав. В этом она вылитая мать.