
Полная версия:
Белый верблюжонок

Искандер Арысов
Белый верблюжонок
Пролог. КОСТЬ, КОТОРАЯ ПОМНИТ ВЕТЕР
Земля помнит всё, даже то, что люди предпочитают забыть. Она хранит имена в своих трещинах, как старуха хранит высохшие лепестки в сундуке. Река — её язык, ветер — её дыхание, камни — её зубы, которыми она пережёвывает время. Если ты приложишь ухо к песку, ты услышишь, как под ним бьётся сердце — глухо, но ритмично, как барабан в дальней юрте. И тогда ты поймёшь: ты не первый, кто слышит это. И не последний.
***
Я сижу на берегу Арыси, той самой, что когда-то была полноводной, потом пересохла, потом снова забила из-под земли, как кровь из рассечённой вены. Сейчас она течёт ровно, спокойно, будто ничего не случилось, будто не было ни тысячелетних засух, ни железных городов, ни подземных убежищ. Вода пахнет тиной и солью, а на песке, у самой кромки, лежат сорок один камешек — гладкие, отполированные до зеркального блеска. Я сам их разложил, сам провёл пальцем по их поверхности, но я не знаю, откуда они взялись. Они просто были здесь, когда я пришёл, как будто ждали меня. Как будто ждали тысячу лет.
Меня зовут Арман. Я странник, писатель, собиратель историй, хотя сам я давно уже не знаю, что есть история, а что — вымысел. В свои пятьдесят с хвостиком я обошёл всю степь от Алтая до Каспия, записывал на бересте, на бумаге, на диктофоне всё, что слышал от стариков, от детей, от ветра. И каждый раз, когда я думал, что нашёл начало, я натыкался на новый слой, как при раскопках древнего городища, где под одним фундаментом лежит другой, а под ним — третий, а под третьим — глина, в которой отпечатались пальцы человека, жившего так давно, что у него ещё не было имени.
Вот и сейчас: я сижу на берегу, перебираю камни, и каждый из них — как плотный комок времени, сжатый в тисках веков. Я закрываю глаза, и камни начинают говорить. Не словами — образами, запахами, звуками. Я слышу детский плач, который вдруг обрывается и переходит в звонкий смех; я чую запах самана и конского навоза, смешанный с полынью; я вижу глиняную стену, на которой дрожит тень от очага. И в этой тени, как в колодце, отражается лицо — белое, как молоко, с глазами, которые смотрят сквозь меня, сквозь время, сквозь все мои вопросы, на которые нет ответов.
Я знаю, что это он — тот, кого звали Ак-бота, Белый верблюжонок. Первый, кто взял в руки сорок один камень и увидел в них не просто гальку, а нити судеб. Он родился в час, когда река разлилась и принесла на своих волнах трупы зверей и корягу, похожую на руку мертвеца. Он не закричал при рождении — он просто открыл глаза, и в этих глазах уже было всё: засухи и наводнения, войны и перемирия, рождение городов и их гибель, лицо матери и улыбка дочери, которая родится через тысячу лет. Повитуха испугалась и хотела утопить его в той самой реке, но её рука замерла, потому что младенец заговорил с ней — не голосом, а взглядом, в котором она прочитала своё собственное будущее: она умрёт через три дня, но перед смертью увидит, как её сын станет ханом. Она не стала его топить. Она перекрестила его веткой саксаула и прошептала: «Будь проклят или благословен — я не знаю. Но ты не мой. Ты — земли».
И земля взяла его. Она выкормила его травами, напоила своей подземной водой, обожгла его белизной, которую не мог снять даже полуденный зной. Он вырос среди овец и лошадей, но не стал пастухом — стал пророком. Он построил себе кибитку из самана и веток на стрелке Арыси, где вода делится надвое и уходит в разные протоки. Он выложил очаг чёрными камнями из Каратау и каждый вечер сидел у огня, перебирая гальку, которую насобирал на берегу. Сначала это была просто игра, потом — одержимость, потом — откровение. Он понял, что в каждом камешке живёт дух, что если коснуться его лбом, дух отвечает, что если разложить их в три ряда, духи складываются в узор, который можно прочитать как книгу, написанную не чернилами, а светом.
Он лечил больных — травами, заклинаниями, просто прикосновением руки, от которого уходила боль. Он предсказывал засухи и урожаи, набеги и перемирия, погоду и ненастье. Он указывал старейшинам, на какие пастбища гнать скот, и они шли за ним, потому что он никогда не ошибался. Он смеялся над завистниками, которые пытались навести на него порчу, и его смех был подобен звону колокольчика на шее ишака — чистый, беззлобный, но такой, от которого у злодеев холодела кровь. Они приводили к нему чёрных шаманов с бубнами и черепами, но Ак-бота брал горсть песка, бросал в лицо врагам, и они разбегались, потому что в песке видели собственные грехи, и грехи эти были тяжелее любого проклятия.
Он жил долго, но не состарился — он просто истончился, как войлок, который выцвел на солнце, но не потерял формы. Когда пришло его время, он взял свои сорок один камень, поцеловал каждый и бросил их в Арысь. Он сказал: «Я не ухожу, я растворяюсь. Теперь я буду в воде, в ветре, в траве. Каждый, кто зачерпнёт воду, получит часть моей мудрости. Каждый, кто вдохнёт полынь, услышит мой смех. Не ищите меня — я найду вас сам, когда вы будете готовы». И он разобрал свою кибитку, разровнял глину ногами и ушёл в горы, где его видели в последний раз стоящим на вершине с распростёртыми руками. Говорят, он превратился в белую птицу и улетел на юг. Говорят, он стал облаком. Говорят, он просто лёг на снег и растаял, оставив только отпечатки пальцев на камнях.
Но река не забыла его. Арысь пронесла его камни через века, через смены династий, через нашествия и переселения, через времена, когда о нём забыли, и времена, когда его имя снова всплывало, как масло на поверхности кумыса. Камни переходили из рук в руки — их находили в устьях рек, в норах сурков, в корнях старых карагачей. Их брали шаманы и пастухи, врачи и учёные, дети и старики. Каждый, кто прикасался к ним, получал частицу дара, но дар этот был не одинаков: один видел только воду, другой — только травы, третий — только лица умерших, четвёртый — только звёзды. Лишь избранные видели всё целиком, и каждый из них, в свою очередь, передавал камни дальше, оставляя после себя новый след, новую легенду, новую нить в этом бесконечном ковре, который ткёт сама земля.
Я знаю их всех — они проходят перед моими глазами, когда я закрываю веки. Ак-толкын, тень Белого верблюжонка, черноволосая девочка с глазами, полными скорби, которая жила на месте его кибитки и видела будущее сквозь слёзы. Арыстан, его ученик, что нёс камни через пустыни и учил других, пока не состарился и не вернул их реке. Куаныш, мальчик, которого чуть не сожгли за колдовство, но который спас свой аул от набега, предсказав смерть хана. Олжас, рыжий весельчак, что спрятал камни в пещере, когда пришли железные люди с запретами. Азамат, последний, кто развеял камни в прах, пожертвовав молодостью. Жанар, врач, что написала книгу о ветре, который помнит имена. Айнура, открывшая воду ценой своей красоты. Алия, научившая людей читать песок. Тулеген, создавший новые камни из окаменевших слёз земли. Камила, превратившая их в рыб. Еркебулан, который стал рекой и звёздами. И многие другие, чьи имена не записаны ни в одной книге, но чьи кости спят под этими холмами, и чьи голоса звучат в шуме ветра.
Я перебираю камни, которые лежат передо мной, и чувствую их тяжесть — не физическую, а временную. Это не те кумалаки, что бросал Ак-бота, и не те, что лепил Тулеген. Это просто галька с берега, которую я набрал, когда пришёл сюда. Но странное дело: когда я смотрю на них, они выстраиваются в три линии сами, без моего участия, и я знаю, что каждая линия — это одна эпоха. Первая — от Ак-боты до Ак-толкын. Вторая — от Арыстана до Олжаса. Третья — от Азамата до Еркебулана. А сорок первый камень, тот, что лежит отдельно, — это я. Потому что я тоже звено, я тоже часть этой цепи, хотя и не держал никогда кумалаков, и не умел гадать. Я просто слушаю, записываю, пересказываю. И этим я плачу свой долг перед теми, кто ушёл, но не исчез.
Иногда мне кажется, что я придумал всё это, что Ак-бота — лишь плод моего воображения, а Арысь — просто река, каких много. Но потом я поднимаю глаза и вижу на противоположном берегу фигуру — белую, прозрачную, почти невесомую. Она стоит неподвижно, и я слышу её смех, который несётся над водой, как колокольчик. Я знаю, что если я подойду ближе, фигура исчезнет, оставив только рябь на воде и три линии на песке. Но я не подхожу. Я просто сижу и смотрю, потому что мне не нужно ничего доказывать. Я знаю, что он есть. Он всегда был. И будет, пока есть кто-то, кто помнит его имя.
Так начинается эта история. Она не моя, и она не твоя, читатель. Она — реки, которая течёт, камней, которые перекатываются, и ветра, который помнит. Я записал её для тебя, но запомни: прочитать — не значит понять. Чтобы понять, нужно однажды прийти на берег, сесть на песок и закрыть глаза. И тогда ты сам услышишь голос, который звенит как колокольчик, и сам увидишь линии, которые складываются в узор. И тогда ты тоже станешь частью этой повести, потому что каждая глава — это всего лишь отражение, а книга — это река, в которую можно войти, но из которой нельзя выйти, не промокнув.
Я кладу последний камень на место, встаю и иду прочь, оставляя сорок один отпечаток на влажном песке. Когда я оглядываюсь, они уже исчезли — вода слизнула их, как язык слизывает соль. Но я знаю, что завтра они появятся снова, в другом порядке, с другим посланием, потому что река никогда не повторяется. Она течёт, и каждое её течение — это новая история, новый вопрос, новый ответ.
И пока она течёт, пока ветер не стихает, пока камни не перестают петь — повесть продолжается. А она не перестанет. Никогда.
Вот так, дорогой читатель, всё и началось. Или не началось, а продолжалось. Но для того, чтобы рассказать тебе эту историю, мне пришлось начать с самого начала — с того мгновения, когда река впервые увидела человека, который не побоялся заглянуть в её глубину. Тот человек был Ак-бота, Белый верблюжонок, и он шёл по воде, не замочив ног, потому что вода знала, что он — её сын.
Глава первая. ОТРАРСКАЯ КОСТЬ
— Тот, кто родился белым, никогда не станет чёрным, даже если его закопают в землю на сорок дней.
(Древняя поговорка с берегов Арыси)
***
Он родился в тот час, когда небо над Отраром выцвело до цвета пережжённой глины, а река Арысь, выйдя из берегов, принесла на своих хребтах трупы двух сайгаков и корягу, похожую на скрюченную руку мертвеца. Родился — и не закричал. Лежал в мокрой коже, испачканный кровью и плодными водами, и смотрел на мать сквозь слипшиеся ресницы — смотрел так, будто уже знал всё, что ей предстояло: что она умрёт через три весны, что отец женится на её младшей сестре, а брат его, ещё не зачатый, утонет в Арыси, спасая ягнёнка. Повитуха, старая Куланша, чьи руки помнили сотни родов, перекрестила дитя сухой веткой саксаула, прошептала: «Белый, как кость, белый, как луна в полдень», — и тут же осеклась, ибо в её роду не водилось пророков, а слова, сказанные в час появления человека, имеют силу камня, брошенного в стоячую воду.
Отец, Жангир-батыр, косоглазый воин, потерявший два пальца на правой руке в бою с ойратами, сплюнул сквозь зубы и сказал: «У такого отродья не будет силы в костях». Мать, мягкая Айгерим, чьё имя означало «Лунный свет», прижала младенца к груди и почувствовала, как он сосёт молоко не губами, а всей кожей — будто впитывает её жизнь прямо через млечные протоки. Она испугалась и хотела отдать его шаману из соседнего аула, но шаман, старый Асан-кайгы, который видел на три поколения вперёд, уже стоял на пороге, хотя его никто не звал. Он взглянул на ребёнка, потом на Арысь, потом на солнце, которое вдруг стало зелёным на мгновение, и сказал, едва шевеля губами: «Этот мальчик — не ваш. Он принадлежит камням. Вырастите его, но не привязывайте к себе. Он уйдёт, как вода». Сказав это, старик повернулся и ушёл в степь, где его видели в последний раз — через год нашли его кости в расщелине, обглоданные волками, но без следов борьбы, словно он сам лёг и позволил себя съесть.
Так и прозвали его Ак-бота — Белый верблюжонок. Прозвище прилипло к нему, как репей к верблюжьей шерсти, и даже когда у него пробилась первая щетина, и грудь стала широкой, как у тулпара, люди всё равно шептали за спиной: «Смотрите, Ак-бота идёт». Он нёс это имя, как нёс свою белизну — бремя, дарованное небом и проклятое землёй. В детстве его дразнили мальчишки из рода Конырат: кидали в него овечьи катышки, кричали «Ақ сүйек!» — «Белая кость», намекая не на знатность, а на цвет. Он не плакал, не жаловался, он брал эти катышки в руки, чувствовал тепло чужих пальцев, и через минуту говорил обидчику: «Сегодня твой отец упадёт с коня, но не разобьётся; завтра твоя мать разобьёт кувшин с молоком, и ты получишь ремня». И всё сбывалось. Так сбывалось, что через два года никто уже не кидал в него ничем, а когда он проходил мимо, дети замолкали и прятались за юбки матерей.
Первое великое предсказание он сделал в семь лет. В ту весну старейшины собрались на совет, чтобы решать, где ставить юрты на летнее джайляу. Ак-бота сидел на корточках у костра и перебирал гальку, которую набрал в Арыси. Их было ровно сорок одна — он не считал, просто чувствовал число. Вдруг он встал и громко, по-детски звонко, сказал: «Не ходите на южный склон Каратау, там под землёй спит огненный змей, он проснётся через три луны и сожжёт всю траву». Старейшины засмеялись — что может знать семилетний выродок? Они двинули скот на юг, и через три луны, в самое половодье, когда трава уже должна была стоять по колено, из расщелины выползли струи дыма, потом трещина раскрылась, и из неё хлынула горячая грязь — не огненный змей, конечно, а просто грязевой вулкан, каких в горах несколько, но пастбища погибли, и половина окотилась яловыми. Тогда старейшины переглянулись и велели не трогать мальчика, а наоборот, приносить ему подарки — мёд, копчёное мясо, детские шубки. Он брал, улыбался своей странной улыбкой, которая казалась взрослой на детском лице, и раздавал всё бедным.
Когда ему исполнилось тринадцать — возраст, когда мальчик уже должен был седлать коня и учиться бить из лука, — он ушёл из дома. Не сбежал, не обиделся, а просто сказал матери: «Мне нужно к тому месту, где Арысь заворачивает на полдень, там меня ждёт старый человек». И пошёл пешком, без еды, без воды, только с холщовым мешком, где лежали сорок один отполированный голыш. Он шёл три дня, питался кореньями, которые выкапывал из земли, предварительно поклонившись каждой кочке. На третью ночь он нашёл развалины древнего жилища — глиняные стены, поросшие чием, и внутри — скелет старика, сидящего в позе медитации, с кумалаками на коленях. Это был Асан-кайгы, тот самый шаман, что предсказал его судьбу при рождении. Мертвец сидел прямо, на черепе ещё сохранились космы седых волос, и в правой глазнице горел светляк — крошечный, живой, пульсирующий. Ак-бота не испугался. Он сел напротив, достал свои камни и начал раскладывать, как делал тысячи раз в своих играх. Но тут камни пошли иначе — они не слушались его рук, а двигались сами, перекатываясь по сухой коже, складываясь в узоры, которых он никогда не видел. И тогда из сухих костей старика вышел голос — не скрип, не шёпот, а глухой удар барабана внутри черепа:
— Ты пришёл. Я ждал тебя сорок лет, Белый верблюжонок. Теперь я передаю тебе зрение. Смотри.
Ак-бота закрыл глаза, и перед ним вспыхнули тысячу сцен — рождение мира, когда море было горячим, и первые рыбы выходили на берег; кочевые племена, пересекающие ледяные пустыни; воины с бронзовыми топорами; зелёные поля, которые сгорят завтра; дети, которые не родятся ещё сто лет. Он вскрикнул, но голос не слушался. Вся боль, вся радость, вся грязь и чистота вселенной хлынули в него через макушку, через пальцы, через глаза. Он видел, как умирает его мать — не от болезни, а от тоски, когда он уйдёт надолго; видел, как его отец снова женится; видел город Отрар, который падёт под копытами чужеземцев, но возродится в другом месте, под другим именем. И в конце этого видения он услышал вопрос: «Будешь ли ты служить камням?» И он ответил, не раздумывая: «Буду, потому что я сам камень». Светляк в глазнице мертвеца погас, кости рассыпались в прах, и Ак-бота остался один в руинах. Но когда он открыл глаза, мир стал прозрачным, как вода в горном ручье.
Кибитка его стояла на берегу Арыси, на самой стрелке, где вода делится надвое и уходит в разные протоки. Он не вернулся в отчий дом — он построил своё жилище сам, руками, которые с той поры не знали устали. Он смешивал саман — глину с конским навозом и рубленой травой, — намешивал его ногами, как тесто, и клал стены. Ветки карагача ушли в перекрытия, и когда ветер дул с юга, кибитка пела — тонко, жалобно, как умирающий баран. В ней была одна дверь, обращённая к восходу, и одно отверстие в кровле, чтобы дым уходил к тенгри, а звёзды заглядывали внутрь по ночам. Стены изнутри он обмазал белой глиной — оттого в его доме всегда было светло, даже в сумерках, и сам он казался призраком, присевшим у очага. Очаг был круглым, выложенным тёмными камнями, которые он принёс с гор Каратау. Там, говорят, до сих пор видны отпечатки его пальцев — он брал эти камни в ладони и гладил их, пока они не нагревались, пока в них не просыпался дух. Когда огонь разгорался, тени плясали по его лицу, и тогда становилось заметно: кожа его хранила ту же молочную бледность, как у больного ребёнка, хотя он провёл под солнцем пятьдесят зим — и ещё тридцать до этого, если считать ту жизнь, которую он помнил до рождения. Никакой загар не брал его, даже в самый зной он оставался белым, как саманная стена, и женщины из соседних аулов шептались: «Он либо бог, либо проклят, потому что солнце не хочет касаться его кожи». Он слышал эти шепоты и только смеялся.
В ту осень, когда начинается наша повесть, в степи не было травы. Джайляу — летние пастбища — выгорели ещё в пору кукушкиных слёз, и старейшины трёх аулов пришли к нему в кибитку, один за другим, тайком, чтобы никто не увидел. Первым был Баймурат, седой старик с желтыми глазами, чей род считался самым древним вдоль Арыси. Он принёс мешок курута — кислого сыра, завернутого в баранью шкуру, и сказал, глядя в землю:
— Ак-бота, у нас не выживут ягнята. Где нам пасти скот? Ты видишь дальше, чем мы. Ты знаешь, где вода.
Белый верблюжонок засмеялся — смех его был похож на звон колокольчика на шее у ишака, и в этом смехе не было ни злобы, ни презрения. Он откинул полог и, не вставая с кошмы, кивнул на три кучки камней, разложенных на белом войлоке перед ним. Камни — кумалаки — лежали в три ряда, по тринадцать в каждом, и ещё два он держал в левой руке, перебирая их, как чётки.
— Баймурат-ата, — сказал он, — ты пришёл не из-за ягнят. Ты пришёл потому, что твоя младшая жена изменяет тебе с пастухом из рода Конырат, и ты боишься, что отцом будущего сына будет не ты.
Старик побелел, как саманная стена. Он хотел что-то сказать, но Ак-бота уже перекинул камни в другую ладонь, и те застучали — сухо, ровно, как барабанная дробь. Пальцы его двигались сами, отделяя по четыре камешка, откладывая в стороны, пересчитывая, раскладывая на сетку из девяти квадратов. Каждое движение было отточено тысячекратно, но сейчас, в присутствии Баймурата, он делал это нарочито медленно, чтобы старик видел — гадание не шутка, не фокус, а разговор с духами. Он коснулся каждого камня по очереди лбом, и когда первый камень прижался к его кожи, он зажмурился на миг — этого мига хватило, чтобы увидеть всю подноготную Баймурата: его жену Жибек, с распущенными волосами, бегущую к пастуху, их шепоты у реки, её руки, перебирающие косички пастуха. Он видел даже цвет её нижней рубахи — шафрановый, подаренный тайно, и знал, что этот цвет означает, что она носит под сердцем ребёнка — но не от мужа.
— Завтра на закате погонишь скот к северу, — продолжил он, не глядя на Баймурата, — туда, где земля помнит нашу праматерь. Там есть овраг, заросший чием. Вода не ушла из него. Но ты заплатишь мне — не курутом, не шубой. Ты заплатишь мне рассказом: как умер твой дед, Утеген, в ту зиму, когда снег шёл чёрный, как сажа.
Баймурат молчал долго. Он смотрел на кумалаки, которые уже успели лечь в три ряда — в верхнем ряду было три, четыре и два камня, в среднем — один, три и четыре, в нижнем — два, два и три. Цифры складывались в послание: огонь, вода, ветер, земля; прошлое, настоящее, будущее; голова, сердце, дорога. Ак-бота не объяснял, но Баймурат сам увидел в этом рисунке свой страх — камень, лежавший в квадрате «сердце», был чёрным, как глаз мертвеца. Старик встал, запахнул халат и вышел, даже не поклонившись. На пороге он обернулся и спросил: «А если я не расскажу?» Ак-бота усмехнулся: «Тогда я расскажу твоему аулу, почему у твоей жены живот круглый, хотя ты уже три года не был с ней». Баймурат исчез в темноте, как тень.
Ак-бота остался один. Он взял тот чёрный камень, который указывал на сердце, и приложил его к своему лбу. За веками разворачивалась картина: Баймурат стоит у своей кибитки, нож в руке, смотрит на спящую жену. Он не убьёт её. Он убьёт пастуха. И повесит его тело на карагаче, чтобы птицы клевали глаза. «Дураки, — подумал Ак-бота, — всегда убивают тех, кто под рукой, а не того, кто в сердце». Он вздохнул, отбросил чёрный камень в сторону, и тот с мягким стуком упал на войлок. Через час он предсказал бы Баймурату ещё и то, что убийство пастуха обернётся кровной враждой на три поколения, но Баймурат уже ушёл, и Ак-бота знал, что старик всё равно сделает по-своему — такова природа людей: они приходят за советом, чтобы услышать подтверждение собственных глупостей.
На следующее утро к нему пришла женщина — молодая, с лицом, изъеденным оспой, но с глазами, горящими как угли. Её звали Ажар. Она принесла с собой черепаху, которую поймала в Арыси, и сказала:
— Ак-бота, ты гадаешь не только на камнях. Погадай мне на этом панцире. Я хочу знать, будут ли у меня дети.
Он взял черепаху, перевернул её на спину. Животное было старым, с глубокими трещинами на щитке, и в этих трещинах, словно руны, запёкся ил. Он не стал убивать черепаху — он только провёл пальцем по линиям панциря, и там, где его палец касался, трещины начинали светиться бледным светом, как светляки в траве. Он смотрел на этот свет, и в его сознании рождались образы: Ажар, лежащая на кошме, с раскрытыми бёдрами; старая повитуха, качающая головой; кровь на белой ткани; плач, который стихает. Потом другой образ: маленькая девочка с чёрными косичками, бегающая по берегу, и у неё глаза Ажар, но лицо не изъедено оспой. Он отпустил черепаху, и та быстро перевернулась и уползла к реке, ни разу не оглянувшись.
— Ты родишь, — сказал он. — Но не сейчас. Через три года, когда снег сойдёт на месяц раньше обычного. Это будет девочка. Она будет похожа на тебя, но без твоих шрамов. Её отец — не твой муж, а тот кузнец, который дважды улыбнулся тебе на базаре. Ты думаешь, я не знаю? Но я скажу тебе больше: ты будешь любить мужа до самой его смерти, и только после поймёшь, что он был добр, хотя и не любил тебя.
Ажар заплакала. Она упала на колени, целовала его руки, белые и холодные, и просила: «Забери мою боль, Ак-бота, я не хочу ждать три года». Он поднял её мягко, как поднимают упавшего ягнёнка, и сказал: «Боль — это единственное, что делает нас людьми. Если я заберу её, ты превратишься в тень. Ступай, и жди. И запомни: когда родится твоя дочь, назови её Ак-толкын — Белая волна, чтобы она была свободной, как вода». Ажар ушла, но на следующий день весь аул знал, что Ак-бота предсказал рождение ребёнка от кузнеца, и муж Ажар, услышав это, не ударил жену, а только сел и заплакал — он знал, что шаман не лжёт, но благодарил его за то, что сказал правду, а не оставил её в темноте.
К полудню того же дня пришёл третий — старик с багровым носом, которого звали Досмухамет, и он привёз с собой больного сына. Юноша лежал на телеге, укрытый кошмой, и дышал тяжело, с хрипом. В его лёгких поселилась тень — Ак-бота увидел это, даже не дотрагиваясь до больного. Он сказал: «Это не болезнь. Это дух злого ветра, который вошёл в него, когда он спал у старого колодца». Досмухамет заплакал: «Вылечи его, я отдам тебе половину моего стада». Ак-бота покачал головой: «Ты отдашь мне не стадо. Ты отдашь мне свой страх. Сейчас, при всех, ты признаешься, что сам отравил своего старшего брата, чтобы взять его жену, и что именно из-за этой вины твой сын сейчас умирает».
Досмухамет побелел, потом покраснел, потом стал серым. Он оглянулся на людей, которые собрались у кибитки — всегда была толпа, потому что Ак-бота не принимал никого тайно, он любил, чтобы всё было на виду, словно спектакль. Старик упал на колени и зарыдал: «Прости меня, шаман, я сделал это, я дал ему кумыс с ядом, но я раскаялся, я молился сорок дней!» Ак-бота подошёл к юноше, положил ему руку на грудь, и его белая ладонь засветилась ровным, тёплым светом. Он зашептал древние слова, которых никто не понял — одни говорили, что это на языке предков, другие — что на языке джиннов. Свет проникал в грудь юноши, вытаскивая чёрный клубок, и этот клубок растворялся в воздухе с вонью гнилого мяса. Юноша закашлялся, открыл глаза и сел. Ак-бота же обернулся к Досмухамету: «Прощение — не моя власть. Прощение — у тенгри. Но ты будешь жить с этим камнем на шее до самой смерти. И когда умрёшь, ты снова встретишь брата, и тогда он решит — прощать или нет». Досмухамет ушёл, согнувшись, как старый карагач под ветром.

