
Полная версия:
Увидеть птицу коростель
Больше он в школе не появлялся. Директриса оформила ему все документы и характеристики и отпустила с Богом, от греха подальше.
Люську разбирали на комсомольском собрании, вызывали родителей, слёзы были пролиты (конечно родительские, ну, не Люськины же), извинения принесены, сделан вид, что выводы ясны – в итоге всё утихло.
Кстати, несчастного практиканта звали Вениамином Максимовичем. Бывает же…
А ещё в седьмом классе случилось сенсационное событие. Учительница географии, которую дружно не любили всем классом, гудели пару раз, саботируя уроки по предварительной договоренности, начиная тихо с задних парт и дальше волной по нарастающей, но бунт был подавлен, за что её стали ненавидеть ещё больше. Учительница географии, старая дева, сухая и жёсткая дама, вдруг вышла замуж. Все ждали… Чего? Каких-то призрачных перемен. А с чего собственно? Что такое должно было произойти? Что она станет вдруг мягче? Что небеса разверзнуться? Ждали, признаться, напрасно. Чуда не случилось. Интерес к географичке также быстро исчез, как и появился.
В этот год Олежку посадили за одну парту с Олей. Они друг другу особенно не докучали и не особенно тоже. Он был сосредоточен на учёбе до горловых спазмов. Сидел напряжённый, вытянув шею и стараясь не пропустить ни слова. Но всё же он, как и все, если позволял урок, старался перекинуться словом с соседкой. Особенно на истории и химии, когда выпадала почти тупая работа по конспектированию параграфов или статей классиков марксизма-ленинизма.
Зачастую он сам заводил разговор с каких-нибудь ничего не значащих фраз или пустого вопроса. Оля отзывалась, не поворачивая головы, не глядя на собеседника. Это придавало Олегу какой-то уверенности. Вероятно, если бы девочка в ответ посмотрела на него в упор, он бы растерялся и замялся, но Оля, славно угадав его тайное желание быть невидимым, отвечала, не отрывая взгляда от учебника или тетради, что делало их беседу для него лёгкой, лишённой напряженности.
По дороге домой Оля иногда рассказывала Таське об Олеге. О том, что его всегда тревожил осенью перелёт птиц. Особенно, когда вороны собирались в стаи. Ему всегда казалось, что это начало конца света: настолько ужасны крики огромных птиц в сером утреннем мареве, деревья, потерявшие почти всю листву, кажутся руками, уцепившими своими длинными пальцами несчастных птиц, и эти руки – деревья, тянущиеся прямо из недр земли, качаются то ли от ветра, то ли от тяжести птичьих тел.
– И небо ведь, Тасенька, такое серое, и птицы жутко огромные. Ведь и вправду самые крупные из всех, что тут у нас обитают. И орут так истошно, – почти шептала скороговоркой Оля. – И я сама, как и он, понимаешь, точно так же, как и он, боюсь этого времени. А по утрам, когда слышу надрывное карканье – не могу встать и посмотреть в окно. Понимаешь, натягиваю одеяло на уши, чтобы не слышать, но звук проникает везде.
– Понимаю,– отзывалась Таська, захваченная врасплох каким-то мистическим испугом.
– А ещё он рассказывал, что у него там по дороге на дачу какие-то деревеньки с разрушенными храмами. И вот там наверху вместо крыш – тоже вороньи гнёзда и рядом на старых деревьях тоже. Представляешь, бывшие колокольни – это как столбы для вороньих гнёзд.
– Ладно, Оль, ну её эту всю воронью тему. Пойдём ко мне сосиски есть, – предложила Таська.
И они пошагали через двор мимо клумбы, скамеек, детской горки и песочницы.
Расположившись в кухне, они поставили чайник и сосиски на газ, а сами уселись за стол.
– Слушай, – сказала Таська, – у меня сегодня на бутер ничего нет. Давай пить чай дедовским способом.
Пить чай дедовским способом была только их придумка, неведомая всей остальной компании. К чаю подавались кусочки черного хлеба, которые посыпали слоем сахарного песка – и пили чай с этими черно-белыми ломтиками.
Через несколько минут сосиски дымились на тарелках, а чай в чашках. И сосиски вкусны были до неправдоподобия, и Таська с Олей, обжигаясь, сначала скусывали сосисочную корочку, а потом приступали к беззащитному нутру – но как не растягивали удовольствие, сосиски заканчивались всё равно очень быстро.
– Знаешь, что вспомнила? – спросила Оля.
– Неа,– мурлыкнула Таська, доедавшая последний сосисочный кусочек.
– Я раньше, когда за молоком ходила, всё время сдачу в бидоне оставляла. Так и пили молоко с деньгами.
– Это как?
– Ну, я в магазин приду. Очередь на два часа. Я её займу, постою. Потом пойду в кассу, выбью чек на три литра и батон. Вернусь в очередь, ещё постою. Потом пойду за батоном, а сдача мешает в руках – я её и положу в бидончик. Хлеб возьму, опять в очередь вернусь. И когда очередь подойдет, то подаю бидон, чтобы молоко налили, а про сдачу-то и забуду. Вот молоко в деньги и нальют по недосмотру. Ух, меня мама каждый день ругала, – выдохнула Оля.
– Ну, ты даёшь, – удивилась Таська. – А помнишь, как-то летом молочница домашнее молоко на тележке возила по дворам и всё кричала: «Молоко! Молоко! Кому молоко!» И мы, услышав это «молоко» выбегали и ходили за ней, а когда она, сорвав голос, уже не могла кричать и только сипела, мы вместо неё орали: «Молоко! Кому молоко!»
– Конечно, помню.
– А здорово было, правда?
– Угу. И мне её передник зелёный очень нравился, особенно потому, что на нём были огромные карманы, куда она складывала деньги, – вспомнила Оля.
Почти все девичьи перемены заняты двумя делами, которые предваряют третье – самое главное. Дело номер раз: повертеться перед зеркалом, навести причёску. Дело номер два: натянуть колготы.
О! современный школьник, выращенный на эластане, не знает всех «прелестей» прежней жизни. В шестидесятых-семидесятых колготы были либо стопроцентно хлопковые, либо смесь хлопка и синтетики. Но и первые, и вторые были довольно толстые и морщинили, съезжая у щиколотки. Девчонки вынимали резинку из колгот вверху (ну, был еще вариант оставить её на месте), надевали её отдельно поверх колгот, фиксируя в районе талии, и, натянув колготы до предела, отгибали их «наружу». Получалось что-то вроде импровизированной юбки, созданной собственно из тех же колгот. После данной манипуляции ни о каких складочках на щиколотке не было и речи. Складочки умирали в неестественном натяге. Но после каждого урока необходимо было их подтягивать, чем и занималась вся девичья половина школы в туалете.
А теперь дело номер три: в столовую – красоваться перед мальчиками.
Весной Таська, плюнув на материнский запрет не трогать её вещи, пришла в школу в чулках! Стоит ли рассказывать о том, как осматривали их всей компанией в туалете, держа дверь и не пуская мелюзгу, как в тайне ей завидовали, трогали лёгкий капрон. Как потом, подтянув собственные гольфы (на улице было уже довольно жарко), разошлись, ещё раз завистливо произнеся, что мол «немецкие», «без пояса», «на резинке».
На другой день Таська пришла в гольфах, призналась, что её накрыло волной родительского гнева, и посему с чулками пришлось расстаться. Фу! Слава Богу. Зависть утихла сама собой.
Но всё это было неправдой. Таська сама, сама!!! сняла чулки и вернула их на прежнее место, будто и не брала вовсе. Просто по дороге домой она поняла, что от активной ходьбы, чулки, снабженные вверху довольно несовершенной резинкой, стали скручиваться и сползать. Причём с такой постыдной скоростью, что грозили вот-вот сорваться и упасть к самым туфлям. А посему на обратном пути из школы Таська забежала в ближайший подъезд, там сняла чулки и, надев туфли на босу ногу, пошла домой.
Этой же весной девчонки начали красить ресницы. Покупали тушь в маленьких бумажных коробочках с кисточкой, похожей на миниатюрную зубную щетку. «Намыливали» её, поплевав на тушь, и вот они – «бархатные» ресницы. Разделяли слипшиеся швейной иголкой, завершая макияж. Всем это сходило с рук, кроме Лерки. Из-за того, что она была неисправимой блондинкой, тушь просто зияла на её ресницах всей своей чернотой.
С утра у самых дверей школы её хватал дежурный учитель и водил мыть в дамский туалет. На первый урок Лерка приходила красная с натёртыми глазами. Но однажды её безуспешно мыли всё утро и дежурный учитель, и завуч – а Лерка то хохотала, то визжала на весь этаж. Она накрасилась перманентно, и смыть это было невозможно! Да здравствует, советская химическая промышленность – самая лучшая химическая промышленность в мире!
Ничто не способно было заглушить Леркин бунтарский характер, да и жизнь с дядей Лёшей дала свои плоды. Все Моисейльвовичевское постепенно улетучилось, осталось только дяделешинское. Хотя нет. От отца сохранилось странное желание уехать на историческую родину. Ту самую, где никто из предков никогда не жил. А посему из патриотически-хулиганских соображений, стоя в колонне первомайской демонстрации Лерка кричала: «Хочу в Израиль!»
У Лерки была странная мечта – мечта о двадцати двух костюмах. Она одевалась великолепно, что было особенно заметно в стране тотального дефицита с людьми, наряженными в одинаковые шапки, пальто, плащи и платья. Секрет был прост. Мать дяди Лёши, баба Арина, научила Лерку прекрасно шить. И та мастерила наряды, перекраивая не только бабушкины платья, но и смело работая ножницами над отрезами, бережно хранившимися до поры до времени в шкафу, отрезами, добытыми дедом и вывезенными из Германии в подарок любимой жене, которая в них так и не пощеголяла.
5
Город. Их родной город, конечно, не Москва, но полтора миллиона жителей тоже кое-что.
Большой промышленный, стоящий на широкой полноводной реке, он был по-своему красив. А может быть, не по-своему, а потому что они в нём родились и выросли, потому что впервые влюблялись на его улицах, бегали в бассейн и гоняли на велосипедах. Это был их город.
И есть в нём парки, скверы, красивые здания и набережная. Есть техникумы и институты, есть даже театры и филармония. Но есть и промзоны с вездесущими кранами, серым смогом и железным грохотом, тем самым специфическим грохотом, похожим на удары громадной кувалды о железные рельсы.
Они жили в хорошем районе. Но были и те, кто жил в дощатых двухэтажках, пронизанных щелями, где уборные располагались на улице. Но разве все это могло лишить город привлекательности? Разве в самом деле, не в шутку, можно уехать отсюда хоть в Израиль, хоть в Америку, хоть на Марс?
6
Часы были настенные, старинные, довольно большие, в корпусе из морёного дерева, с золотым циферблатом и таким же маятником. Они глухо тикали, и этот звук, звук безжалостного медлительного метронома, пронизывал тишину квартиры в целом и всего, что там находилось по отдельности. Казалось, что часы – это паук, опутавший звуками всё пространство, и нити его паутины пронизали своими беспощадными стрелами и диван, и комод, и стол с синей металлической лампой, и книжный шкаф, и стулья – все предметы сошлись, образовав призрачное царство, существовавшее параллельно с истинной реальностью.
Олег боялся этого паука так же точно, как и перелётных птиц осенью. Ему казалось удивительным, что бабушка и дедушка живут так, словно не замечают ни натянутых нитей паутины, ни дрожания маятника паучьего сердца, ни даже того, как все они, двигаясь по комнатам, невольно превращаются в белые обездвиженные коконы. Всё более и более запутываясь в трепещущих нитях.
Это впечатление особенно усиливалось в те дни, когда светило солнце и золотистые пылинки мерцали в полосках света, оседали на мебели, исчезали в сплетениях цветочных листьев на подоконнике. Тогда Олежку охватывал почти мистический ужас, и он старался избежать участи обратиться в кокон: хотелось спрятаться в углу и оставаться неподвижным или лечь на пол, прямо под дрожащую упругую паутину, и смотреть снизу на то, как танцуют, перепрыгивая с нитки на нитку радужные пылинки, как из хаоса солнечного движения образуют они упорядоченные ряды, повинуясь ударам часов, как звуки придают им упругость и смелость в захвате всё новых и новых территорий. И только здесь, на полу, остаётся возможность быть свободным, но даже и здесь слышны равномерные безжалостные звуки, от которых не может быть спасения.
– Олег, ты опять лежишь на полу! Встань немедленно! – приказной тон бабушки Алевтины Семёновны не оставляет никакой другой возможности, кроме как подняться.
И Олег встаёт.
– Мой руки и садись ужинать.
Они сидят на кухне, выкрашенной до середины в синий цвет. Едят молча, они вообще мало разговаривают. Их трое: дедушка Андрей Борисович, бабушка Алевтина Семеновна и он, Олежка.
Андрей Борисович под – высокий, сухой старик со взъерошенной седой шевелюрой, которая все время норовит разлететься в разные стороны. Брови его тоже поседели, но не так сильно, как голова. Они нависают над его глубоко посаженными глазами, делая их ещё глубже и темнее, чем на самом деле. За столом он держится прямо и строго, лицо его непроницаемо, а движения настолько скупы, будто он выступает на партсобрании, а не сидит за столом в семейном кругу.
Алевтина Семёновна сидит напротив мужа. Она то же прямая и строгая, а лицо её лишено, кажется не только эмоций, но и жизни вообще. Бледные, почти исчезнувшие губы, бесцветно-серые глаза, желтоватая кожа, волосы, запертые гребенкой и собранные сзади в пучок, бывшие когда-то русыми, а теперь, густо разбавленные сединой, просто посерели.
У каждого за столом своё раз и навсегда определённое место: с двух концов супруги Завиловы, посередине Олежка – тоже Завилов.
Олегу казалось странным, что там, где-то внутри, у бабушки бьётся сердце, течёт кровь (ну, не может же она не течь, в самом деле!), что она когда-то могла любить деда, что он её целовал – всё это не подвластно его воображению. Он силился представить их молодыми, весёлыми, полными чувств, доставал альбом с семейными фотографиями, листал, пристально вглядывался в улыбающиеся лица: вот дедушка с однополчанами в Вене, вот с военным комендантом в Дрездене, а вот и бабушка улыбается, обнимая одной рукой свою подругу Марусю, погибшую в сорок третьем, а вот они с дедом, и глаза у неё ясные и весёлые и волосы острижены и завиты.
Но всё равно как-то не верится, что это всё они, будто это кто-то другой, обман зрения, их просто подменили. И тогда они были просто муж и жена, и, верно, любили друг друга страстно, а сейчас говорят друг о друге как чужие, и зовутся супругами: он о ней – «моя супруга», и она о нём также – «мне супруг говорил».
Олег достает этот заповедный фотоальбом, когда никого нет дома. Он знает наверняка, что бабушка не одобрила бы его любопытства. И это его, только его, тайна, только его жизнь, как и часы-паук и его паутина, как и эти люди, замершие на фотографиях, в которых мальчик пытается угадать черты тех, кто живёт с ним рядом.
Иногда на него нападает неотступное желание выяснить – узнать с абсолютной точностью – были ли когда-нибудь его бабушка и дед теми Алей и Андреем, которых он видел на фотографиях. И тогда он начинает за ними следить.
Утро. Олег просыпается за несколько минут до звонка будильника и, тихонько спустившись на пол, подползает к приоткрытой двери, за которой располагается спальня бабушки и деда. Он аккуратными движениями подталкивает чуть приоткрытую дверь, чтобы она отворилась ещё шире и стала видна большая двуспальная кровать, громадный пузатый шкаф для одежды, две тумбочки с парными лампами – трофеем деда, который много лет назад вызвал всеобщее недоумение, а теперь позволяет им, не мешая друг другу, читать вечерами в кровати. В комнате есть еще письменный стол и три стула, стоящие возле него: один между ящиками для бумаг и два по бокам, справа и слева.
Вот и вся обстановка.
Олег знает, что как только будильник звякнет один лишь раз, бабушка тут же накроет его ладонью, и не зажигая своей лампы, сядет на кровати. Её волосы заплетены на ночь в небольшую косичку, плечи разбиты бретельками белой хлопковой рубашечки, украшенной впереди шитьём. Олегу очень нравится сумрачная бабушкина спина, в этой белой пелене: Алевтина Семёновна именно сейчас более всего похожа на ту Алю с фотографии. Она не строгая и графично-серая. Она немного растрёпанная со сна, с выбившимися прядями, длинной шеей и подвижным позвоночником, её руки ловко и быстро расплетают косичку, расчёсывают волосы, кидая пряди вдоль спины, и, воткнув гребенку, закручивают пучок, закалывая его шпильками. Это начало превращения Али в Алевтину. Затем Аля (всё ещё Аля!) наклоняется, поднимая чулоки и, вытянув сначала одну, а затем и другую ногу, надевает их, фиксируя белыми бельевыми резинками. И вот ещё секунда, ещё только одна, последняя, отделяет Алю от Алевтины Семёновны. Вот сейчас она встанет, одёрнет рубашку, расправит плечи и, надев халат, двинется на кухню – и пересекать комнату будет уже Алевтина Семёновна, будить мужа и внука будет тоже она. Только одна секунда – и Олег пулей летит в кровать и превращается в спящего мальчика.
Пока бабушка готовит кашу и варит крепкий кофе, Олег в своём притворном сне всё вспоминает, как Аля, расправив косу, взмахивала локонами, как её руки нежно оглаживали волосы, как поднимались, словно в удивлении её плечи, а затем падали вниз в какой-то мифической растерянности. И Олежке казалось, что её заколдовали, что вот ещё чуть-чуть, и он разгадает, как вернуть прежнюю Алю. Ту, что умела радоваться, надеяться, смеяться, терпеть и любить.
Завтрак. Молчаливый, постный, как и все «трапезы» в их доме. Хлопнула дверь – первым ушёл Андрей Борисович, за ним приехал его весёлый водитель Паша и вот уже дважды сигналил ему снизу.
Затем очередь Олега. Алевтина Семёновна сопровождает его всюду, как тень. Даже когда он заходит в туалет, она, прислонившись спиной к стене напротив двери, всё говорит и говорит: «старайся, никаких четвёрок не должно быть в школе», «для тебя создали наилучшие условия для жизни и учёбы», «ты должен оправдывать, должен соответствовать нашим надеждам», «должен гордиться, что ты Завилов», «мы же уважаемые люди, и ты должен понимать, что…»
«Это никогда не закончится. Это не может быть правдой, не может быть той жизнью, за которую так борются люди, не может,» – думал Олег, глядя на себя в зеркало, пока мыл руки, а потом долго, как во сне, вытирал их полотенцем.
– Шевелись, опоздаешь, – командовала Алевтина Семёновна.
И когда, уходя, в дверях он оглянулся на неё, то увидел на ней её привычный строгий костюм, увидел, как она надевает свои вечные башмаки и подумал: «Нет, никогда эта женщина не была Алей».
7
В восьмом классе все влюблены. Девчонки в старшеклассников, мальчишки в «мелюзгу». Ну, а в кого, в самом деле, влюбиться, если одноклассницы в твою сторону не смотрят.
У Люськи роман явный. У Таськи, Вали и Лерки тайные со вздохами и рассказами друг другу по секрету, в кого, как и насколько долго. Но от того, что все пятеро знали, кто в кого влюблён отношения не переставали быть тайными: было сосчитано, кто на кого сколько раз обернулся, кто кого задел случайно в раздевалке, кто кого тайно «ну, почти незаметно преследовал» до дома, чтобы понять, где живёт, хотя не ясно с какой целью.
И только Оля молчала. То ли время ещё не пришло, то ли и в самом деле ни в кого не была влюблена. Она засела за книги, стала как-то особенно старательно учиться. И хотя по-прежнему гуляли всей компанией шумно и весело, но Оля улыбалась всё же как-то неловко, словно была далека от общей любовной агонии и чувствовала себя неуместным свидетелем чужих историй. А Таська, вытаращив глаза, не обращая внимания на возражения, ежевечерне тащила Олю на набережную прогуливаться в тайной надежде, что Он со своими приятелями тоже выйдет на променад. И они ходили туда-сюда, и если вдруг Таськины ожидания сбывались, то последняя жеманно поднимала плечи, округляла до невозможности глаза и демонстративно хохотала.
Вот удивилась бы Таська, Валя, Лерка и даже Оля, если бы вдруг узнали, что мальчишки, так равнодушно проходящие мимо них, так демонстративно не обращающие внимания на них, эти самые мальчишки мучились мыслью о том, как нескладно всё в этой жизни устроено от того, что именно они должны первыми подходить и знакомиться. Ну, почему девчонки не могут сами первые это сделать, почему всё так. Ведь двадцатый век на дворе и условности давно уже откинуты, и эмансипация, наконец! И эта мука, эта боязнь быть отвергнутым, стать предметом насмешки – это самое сильно из человеческих чувств. И надо быть самым храбрым храбрецом, чтобы подавить в себе этот страх. Право же, человек может забыть почти все горести, кроме того, что его отвергли.
И поэтому люди склонны молчать о своих чувствах или, если совсем невмоготу, говорить, строя некие описательные обороты, чтобы иметь возможность отступить, вовремя замолчать, предпочесть остаться непонятым. Сколько великолепных романов не состоялось по этой причине, скольким чувствам и эмоциям не удалось распуститься…
Весной, в самом конце третьей четверти, со всей очевидностью встал вопрос о сдаче первого главного экзамена. От него зависел переход в девятый класс и дальнейшее поступление после школы либо в институт, либо уход в техникум или ПТУ. Все писали в толстых тетрадях ответы на вопросы экзаменационных билетов, сдавали и пересдавали правила и опорные схемы. Одним словом, в жизнь вошла некая доля сосредоточенности.
Однажды на контрольной, обернувшись назад, Таська заметила, как стали молчаливо похожи Оля и Олег: одинаковая, почти до дрожи, сосредоточенность фигур, эти склоненные головы с напряженно вздернутыми бровями, быстрые взгляды друг другу в тетрадь. Хотя, может, это только так кажется, все ученики на контрольной похожи, на всех общая печать озабоченной собранности. Таська отвернулась, углубилась в формулы и забыла и об Олеге, и об Оле.
Оля, шевеля губами, пыталась вспомнить подход к решению задания и, почувствовав всю тщетность своих усилий, решила подсмотреть ответ в варианте Олега. Она повела глазами в сторону и увидела, как синие чернила расплываются от слез, капающих из его глаз. Он хлюпнул носом, достал платок, утерся и, не глядя на Олю, прошептал: «Не могу решить!»
– Ну и что! Плюнь, – ответила Оля
– Нет! Не могу, надо. Иначе четвёрка. Как же ты не понимаешь.
– Ну и что, что четвёрка? – удивилась девочка.
– Мне нельзя получать четвёрку! Нельзя. Это же стыдно.
– Почему стыдно? Сколько можно. Ты просто параноик какой-то. Это же глупо!
– Отстань. На меня надеются. Отстань, ты не поймешь.
Оля действительно не могла понять этих повторяющихся слёз по поводу четвёрок. Видя его заплаканные глаза, мальчишки издевались над Олегом в открытую, смеялись девчонки. Никто с ним не дружил, и все старались задеть презрительным словом. Ну, неужели пятёрки стоили того, чтобы так жить.
Но когда через два дня в пятницу объявляли оценки за контрольную, Олег, получив четвёрку, не выдержал и, заплакав практически в голос, вскочил и выбежал из класса.
– Завилов, куда?! – только и успела крикнуть ему вслед математичка, которая, в общем-то, тоже презирала Олега за подобное поведение.
Олег в класс не вернулся. Его тетрадь, учебник, пенал и портфель так и остались в кабинете математики.
– Глебова, сложи, пожалуйста, вещи Завилова, – попросила учительница математики.
Оля сложила всё в сумку и спросила:
– Тамара Петровна, а куда девать его портфель?
– Повесь на крючок. Может этот истерик еще вернётся. Господи, я ему удивляюсь, можно подумать, его обидел кто-то или оценку поставили необъективно.
– Его дома бабушка ругает, – тихо отозвалась Оля.
– Ну, кого не ругают. Я тебя спрашиваю, кого из нас не ругали за оценки?
– Не за четвёрки же…
– Это понятно, что не за четвёрки, но это кого за что: кого за тройки, кого за двойки. Это просто уровень родительских амбиций, но суть-то от этого не меняется.
– В общем да, но он всегда был каким-то странным. Мне он кажется вечно напуганным.
– Ладно, Глебова, иди. Пусть сам с собой разбирается.
– До свидания, Тамара Петровна, – сказала Оля, обернувшись уже в дверях.
– Угу, – отозвалась учительница, погружаясь в журнал, – до свидания.
Оля ушла. Девчонки ждали её внизу, в раздевалке. И когда вся компания выкатилась на улицу, Лерка не выдержала:
– Не, ну псих этот Завилов. Шиз натуральный
– Из-за четвёрок рыдать в восьмом классе – это уже край, – поддержала её Валя.
– Девки, да он с сада был ябеда и гад, – добавила Таська.
– У него бабка – дура. Вот и доводит его, – заступалась Оля.
– Да послать её надо было уже давно куда подальше, – встряла в разговор Люська.
– Ну как её пошлешь. Она же грымза, её все бояться, – Оля пыталась быть объективной.
– Олька права. Меня в саду лупили из-за неё. Родители всю ночь орали, когда бабка нажаловалась, помните, я вам как-то рассказывала, как я нашего красавца целовала? – сказала Таська.
– На костёр бы её, ведьму! – засмеялась Люська.
– На лопату и в печь. Зажарить до румяной корочки, – подхватила Валя.
Тамара Петровна закончила делать записи в журнале, проверила пачку тетрадей – Завилов не появился. Она встала из-за стола, переобулась, накинула пальто, приладила на голову берет и, выйдя из кабинета, закрыла дверь на ключ. Спустившись вниз, Тамара Петровна передала ключ от кабинета техничке – тёте Алле и предупредила: