
Полная версия:
Увидеть птицу коростель
Тут в городе освоилась она довольно быстро – и прямым ходом пошла выбивать утюги – холодильники, дополнительные метры и спокойных соседей. Весь подъезд держала в страхе – и в тайне гордилась собой.
Вот и сына допилила, поставила на крыло – в институте профессором служит. И ничего, что как выпьет, поёт за столом дурным голосом частушки, зато и жена у него вона какая, кудри навитые, сама из себя видная и тоже преподает. И условия жизни у них хорошие: квартира большая, светлая – вот и сидит бабуля, прихлёбывает за столом чай из блюдца и закусывает конфеткой, жмурясь от удовольствия.
Да и Валька-внучка хороша, вся в них, в породу: ноги длинные, крепкие, плечи широкие, талия тонкая. Вот ещё девчонка, а всё будет при ней. Уже сейчас видать.
Лерка
Беленькая, блёкленькая, одно слово, – блондинка, и, как следствие, извечная «блондинистая» печаль – белёсые брови и ресницы – отсутствие лица. Если бы не серые, почти стальные глаза, выражавшие упорство, граничащее с упрямством, и губы, словно тронутые кармином, всегда чуть приоткрытые и пухленькие, то её лицо было бы совсем невыразительным. Лерка вся была похожа на теплую булочку. Приятная пышечка с молочной кожей.
Её отец, как и у Вали, был преподавателем, профессором. И еще евреем. Глядя на него, Лерка думала, отчего это его черты никак не отразились в ней. Ей патологически хотелось быть темненькой, чтобы бровь соболиная на взлет, ресницы, как у куклы, и тёмные кудряшки. Но нет. Вся в мать. Даже причёска у Лерки как у неё – две косы, убранные в корзинку. Мама считала это нестандартным шиком.
И вообще, родительница была красоткой и модницей: платьица по фигурке, туфельки – острый нос, каблучок-рюмочка и, действительно, необычная прическа, которая ей ужасно шла и молодила, лишая возраста.
Мать её была, казалось, всё ещё той же наивной студенткой, приехавшей некогда с периферии в город, чтобы учиться в институте. Тут её и встретил Леркин отец: уже не молодой, но очень импозантный преподаватель, ну, и закружилось. Ухаживания, охи, вздохи… Леркина мать так и не поняла, когда успела в него влюбиться. В итоге – свадьба, рождение Лерки.
И хотя Леркин отец был инвалидом, ещё во время войны подростком лишился левой руки, это не умаляло его достоинств в женских глазах. Зажили они вместе весело и почти счастливо.
По выходным всей семьей, нарядившись, ходили на набережную гулять. И мать держала отца под руку, не обращая внимание на его игривое: «Зачем это, милочка, вы приняли меня под руку? Моветон, голубушка, моветон». А мать счастливо жмурилась, приподнимая плечи, и свободной рукой помогала отцу щелкнуть кнопкой портативного радиоприёмничка и поймать волну.
И он такой солидный, в костюме и шляпе, кланялся встречным знакомым, а мать, вцепившись ему в рукав, застенчиво улыбалась. Лерка, гордая и нарядная, в голубых бантах с белой мушкой, шагала впереди, ей ужасно нравилось, что встречные, здороваясь, называли отца Моисей Львович. И это было не как у других. Это у кого-то отец дядя Вася, дядя Леша, дядя Саша, а у неё – Моисей Львович. Вы только вслушайтесь в эту музыку Мо-и-сей Ль-воо-ви-ич. Вот как!
Это потом в агонии родительского развода Лерка узнает, что отец гад и сволочь, что всю жизнь испортил и молодость загубил. И Лерка затихнет за дверью своей комнаты, задохнувшись от таких слов, которые представлялись невероятными, диковинными. Казалось, что и слов-то таких нет и не может быть на свете: как это испортил и загубил? – если до этого дом не знал криков, скандалов и войн локального характера, если есть набережная и прогулки с приёмником!
В этом кошмаре Лерка поймет, что было у отца странное свойство – примерно раз в пять лет жениться на какой-нибудь своей очередной студентке, потому что он «порядочный человек и не может, обманывая семью, ходить налево, потому что это подло и нечистоплотно, потому что он не виноват, что полюбил».
Отец, оставив им жилплощадь и не деля горшки и кастрюли (что в общем-то довольно благородно!), исчез из их жизни, а через некоторое время в ней появился отчим.
Так и у Лерки случился свой дядя Лёша.
Люська
Кто был Люськин отец – неизвестно. Мать преподавала математику в техникуме и несколько раз в неделю в колонии для малолетних.
Жили в двушке с дедом. Люськина бабушка, кроткая женщина, заболела и умерла, когда девочка пошла в первый класс. Умерла так же тихо и робко, как и жила.
Пока бабушка болела Люське запрещали шуметь: и она научилась тихо, почти бесшумно, ходить по дому. Иногда девочка подкрадывалась к комнате, где на высокой кровати лежала в белых подушках сухонькая женщина, её бабушка, и, открыв беззвучно белую дверь, просовывала в образовавшуюся щёлку лицо и долго смотрела в комнату: на гардероб желтого дерева с огромным зеркалом посередине, на такой же солнечный буфет с ажурными салфетками и стеклянными вазочками, на большие настенные часы с маятником и, наконец, на кровать, возле которой стоял деревянный табурет с лекарствами.
Кровать казалась Люське пустой: то ли от того, что была она опоясана гладкими дугами металлических спинок, плавно перетекавших в высокие ножки, что делало её невероятно высокой, то ли от того, что огромная перина, устланная белой простыней с кружевным самовязанным подзором, скрывала, растворяя в своих недрах, маленькую фигурку, то ли от того, что белое пушистое «зимнее» одеяло, такое нелепое в их теплой квартире, казалось огромным снежным сугробом, под которым можно было не только спрятаться, но и построить целых город с домами, дворцами, мостами, дорогами и башнями. Большой сказочный город. И всем в нём будет тепло и уютно.
И думая о городе, Люська качалась в проёме, зажимая лицо между косяком и полотном двери, не в силах оторвать взгляд от комнатного нутра.
Мама и дед по выходным меняли бабушке бельё и тогда Люське приказывали сидеть в другой комнате и не высовываться. А потом стирали наволочки-простыни-пододеяльники в громыхающей машинке, похожей на кадку для солений, и кипятили бельё в кухне в огромном зелёном баке на газовой плите с какой-то вонючей дрянью. Сушили на балконе, гладили с крахмальным хрустом и складывали на полку в бабушкин гардероб.
И всё это молча. Когда бабушка умерла и лежала в комнате в гробу на столе, Люська из храбрости, что не боится покойников, ходила, нарушая материн запрет, на цыпочках к бабушкиной комнате и смотрела на неё через дверь так же, как и при её жизни. Бабушка умерла, но даже и тогда кокон молчания, повисший в доме, не прорвался. Только дед стал больше и чаще курить, долго стоя на балконе и глядя вперед почти бессмысленными глазами.
Люська утраты не ощутила. Не от бесчувственности, а по какой-то другой ей неведомой причине.
Накануне поступления в первый класс Люську постригли, поскольку мать не успевала заплетать ей косы. Люська была рада. Продирать её русые кудри по утрам было не нужно, а колечки кудряшек ей самой казались довольно забавными. Первое время она всё трясла ими в разные стороны, когда утром чистила зубы. Мать завязывала ей на макушке бант, чтобы волосы не лезли в лицо – получался эдакий забавный фонтанчик.
Люське шла форма. Почти в цвет волос, она обрамляла ее мраморное лицо, и глаза казались еще голубее, а кожа белее – всё же она красотка! Это Люська про себя знала наверняка.
Однажды вечером, когда Люська под надзором деда делала математику, пришедшая с работы мать, не заходя на кухню, сразу ворвалась к ним в комнату и без всяких приветствий, пройдя к люськиному столу, сказала:
– Пап, смотри, вот, – и положила перед дедом красивые дамские часики.
– Откуда? – поинтересовался дед.
– Мои уголовники подарили. Не знаю, что и делать.
– Золотые, – констатировал дед. – Что делать? Что делать? Положи куда-ньть от греха подальше. А там видно будет. Ну, не в милицию же идти.
– А вдруг они их того? Экспроприировали, – спросила мать, использовав красивое непонятное слово.
– А ежели нет? Что тогда? Неловко будет, если людей таскать начнут. Убери вон в буфет, а там посмотрим.
Мать ушла. А Люська до самого вечера всё перекатывала на языке это красивое незнакомое «экспроприировали». Последний раз произнесла его уже в кровати, засыпая, чтобы наутро уже и не вспомнить.
4
Но ближе всех Таське всё же была Оля. Она любила её, как любят только самого первого и верного друга. Любила её нерусскую внешность, её тихий голос, их летние сидения в траве, тайные набеги на речку, поскольку без взрослых ходить купаться было строго запрещено, осенние венки из кленовых листьев, майских жуков в спичечной коробочке весной, гудящих почти так же, как знойный воздух на раскалённом летнем солнце.
Только ей Таська могла рассказать, как её отец, единственный выживший из всей семьи во время войны, бежавший из Варшавы в Россию в попытке уцелеть, как её отец уже будучи студентом-выпускником строительного института, ехал через Черновцы и вдруг увидел из окна вагона девушку, которая тихо шла по платформе. И было лето, и солнце ударило в её каштановые волосы, рассыпало лучи по лёгким крылышкам и подолу платья – и она улыбнулась, не ему, так никому, своим мыслям. А ножки её в белых носочках и лаковых туфлях с перепонкой продолжали путь по перрону, а улыбка, улыбка осталась, замерла в воздухе невидимым следом. И он спрыгнул на платформу (ну, невозможно же в самом деле устоять перед этими белыми носочками), догнал и женился. А теперь у него ответственная работа, он начальник строительства, ходит в сером костюме и фетровой шляпе, и галстуки мама ему завязывает по утрам и упрекает, что тот всё никак не научится. А он поправляет свои круглые очки и, целуя её в щеку перед уходом, говорит, что просто она завязывает их лучше всех и узел всегда такой ровный.
Таська шептала Оле о том, как они, её родители, не похожи. Что вечерами отец засыпает на диване под звуки маминого фортепиано или под Чехова, которого она пытается ему читать. А она, музыкальный критик, чуть не зевает от скуки, когда он рассказывает ей о своих новых проектах.
А Оля в ответ на Таськины откровения рассказывала, что ее отец «большой человек в обкоме», но она не знает, что такое обком, хотя они были там однажды. Это то красное здание с колоннами в центре города и внутри там только коридоры и кабинеты. А ещё отец приносит пайки. И там колбаса и шпроты, а в соседнем районе живут дети, которые не могут каждый день есть хлеб с маслом, и живут они в дощатых домиках с дырявой крышей – об этом ей говорила мама. И неизменно добавляла, что необходимо ценить то, что имеешь и быть благодарной близким за все возможности, которые у тебя есть.
А ещё в третьем классе Оля начала писать стихи. И знала об этом только Таська.
Если бы каждый из нас оглянулся сейчас в попытке вспомнить школьные годы, то вряд ли в воспоминаниях фигурантами стали уроки и то, что сказала Марья Петровна, Николай Иванович или Михаил Алексеевич. Каждый бы убедился, что в памяти сохраняется странный конгломерат из чьих-то реплик (возможно, кстати, и учительских), записочек, шепотков, обрывков школьных перемен и праздников, вынос знамени во время линейки, концерты в актовом зале, пионерская комната, красавицы вожатые. А где же уроки? Закон Ома в подробностях, разноспрягаемые глаголы, походы Стеньки Разина? Где всё это? Улетучилось. Испарилось неведомым образом. Но ведь все десять лет нас убеждали в том, что только ради этого мы и ходим в школу! Куда же всё тогда девается, если это считается таким необходимым?
В памяти всплывает зима. Третий класс. Вторая смена. Вечер. И девчонки, размахивая портфелями, идут домой. И тут Люська, выбежавшая из школы последней, перегоняя подруг, кричит: «Айда на горку кататься!» И они все вчетвером ринулись за ней. И вот уже целый час то сидя, то лежа на животе, то паровозиком, то по одной скользят на портфелях вниз с горы, ставшей из снежной почти ледяной.
И смех стоит на всю округу. И Люська вопит громче всех от восторга, у Оли шапка съехала набекрень, а Лерка, пятый раз перестегивая подлую шубу, которая все распахивается, из-за того, что пуговицы постоянно вылетают из петель, и держится она на плечах только благодаря шарфу, затянутому под воротником, и шуба всё больше походит на плащ-накидку, и мех свисает сосулями, а Лерка кричит: «Подождите!» – и, догоняя хохочущий рой, падает на живот и едет с горы вниз головой. Валя почти в каждом спуске паровоз, её крупная фигура словно создана, чтобы, разрезая воздух, укрощать стихию и тащить за собой остальных. Таська больше всего любит врезаться друг в друга, когда все уже спустились. И начинается эта забавная возня – толкотня, когда один наступает другому на шарф или полу пальто, и второй не может встать, падая снова на колени, или всё же вырывается с силой, роняя первого, когда в снежно-человеческой мешанине невозможно понять, где твой портфель, а где чужой – и ими обмениваются до бесконечности, сверяя замочки, разглядывая ручки – пытаясь узнать свой по почти невидимым приметам.
Первой не выдержала Олина мама и, накинув пальто, выскочила на улицу искать ребенка.
Девчонки, поднявшись вверх, упёрлись в ее молчаливую фигуру. Оля, безуспешно пытаясь стряхнуть въевшийся снег, пошла по дорожке домой; за ней, всё также молча, последовала мать.
Остальных с воплями: «вы с ума сошли», «посмотри на кого ты похожа», «заболеешь, я к тебе не подойду» – разобрали родители в течение получаса.
Таську замочили в ванной, наполненной душистым паром, и она всё удивлялась как странно ощущают себя замерзшие части тела в горячей воде: сначала кажется, что ты, как космонавт, окружён чужеродной средой, никак не соприкасающейся с тобой, кажется, что ты в скафандре; потом, согреваясь, чувствуешь лёгкое движение под кожей, а дальше, после полного растворения тепла в теле, забываешь про все ощущения – и блаженствуешь, погружая уши в воду, и слушаешь, как бьет из крана струя, как звенят брызги. Вот это счастье. Неподдельное и прекрасное!
– Тася, вылезай, – это мама приоткрыла дверь.
И Таська покорно поднимается, вытирает себя полотенцем, надевает белье и любимый полосатый махровый халат, который папа привез ей как-то из командировки. Она до сих пор помнит, как халат достали из сумки, какими веселыми и яркими показались ей полоски. А ещё тогда папа привёз соломку в синей бумажной коробочке. И Таська, нацепив халат, села на кухне к столу и стала бережно, двумя пальцами, вытаскивать румяные палочки из упаковки. Она помнит их лакированную поверхность, обсыпанную маком, помнит замечательный сухой хруст и то, как мама со словами «не ешь в сухомятку» поставила перед ней чашку со сладким чаем – и с чаем соломка была ещё вкусней…
После катаний с горки никто не заболел.
И всё же главной зимней забавой, за которую девчонок ругали больше всего, а Люську и Лерку даже пороли пару раз, были прыжки с забора детского сада в сугроб. Как только начинало смеркаться девчонки собирались в условленном месте двора, там, где четырнадцатый и пятнадцатый дома образовывали угол, и в пространстве его вершины лежали бетонные плиты, блокировавшие сквозной проезд. Прямиком от места сбора девчонки направлялись к ограде детского сада.
Утопая чуть не по пояс в снегу, они, продираясь через сугробы, добирались до забора, карабкались по нему каким-то лишь им ведомым способом, и, очутившись вверху, вставали во весь рост, умудряясь втиснуть сапоги – валенки – ботинки в штакетник. Забор предательски раскачивался, но они, оттолкнувшись, выгнувшись всем телом вверх и вперед, летели вниз, с глухим ударом тела о снег уходили по пояс в сугроб, торчали из него, как карандаши в стакане, упираясь руками в ломающийся от тяжести тела наст, вылезали, выгребали руками снег из валенок – сапог, а то и снимали обувь и валились с ног снова прямо в сугроб, хохоча над мокрой вытянувшейся колготиной, висевшей на ноге какой-то жуткой тряпицей, потерявшей свой привычный облик.
И опять лезли на забор и опять прыгали вниз, и, замяв один сугроб, переходили к другому, ещё пушистому и благодатному, и прыгали теперь в него с соседней секции забора. И тут Люська, вездесущая Люська, цеплявшая всех мальчишек в классе, постоянно допытывавшаяся, кто в кого влюблен, Люська, в сбившейся набекрень шапке и расхристанном клетчатом пальто, с торчавшими из рукавов пёстрыми варежками на резинке, Люська увидела шедшего по дорожке Олега и закричала:
– Девчонки, смотрите кто идёт!
Все обернулись в сторону указующей Люськиной руки и заулюлюкали:
– Олеженька, иди к нам играть.
– Ты чего такой скучный, давай с нами прыгать.
– Ой, ему бабушка не разрешает.
– Олеженька, пойдем с нами. Мы тебя плохому научим.
Олег от неожиданности сначала замедлил шаг, а потом и вовсе остановился в изумлении. Валя, длинноногая, породистая Валя, что была выше одноклассниц на целую голову, ринулась через сугробы, вырывая из снежного плена свои сильные ноги в красных войлочных сапожках и заорала громче всех:
– Стой там, я сейчас.
И хотя в словах её не было никакой угрозы, но Олег вдруг словно очнулся и попятился. Тут вся стайка девчонок, замершая на миг, завопила следом за Валей: «Стой! Мы идем! Погодь! Я сейчас!» – и, не имея Валиной возможности идти напролом из-за снежной глубины, забарахталась в белом тёмными перекатывающимися комьями, пытаясь достичь дорожки, на которой стоял изумлённый мальчик.
Тогда Олег побежал. Без оглядки, без остановки. Он выкрикивал им на ходу: «Дуры! Дуры! Я все расскажу! Дуры проклятые!» Девчонки хохотали пуще прежнего, проваливаясь в снег, падали и поднимались снова. А Валя, остановившаяся на середине пути, вдруг со всего размаха хлопнулась на спину, раскинув свои прекрасные руки, и затихла, глядя в тёмное небо.
– Валь, ты что? – крикнула Лерка, переставшая смеяться.
– Ах, девчонки, небо-то какое. Звезды какие… – отозвалась Валя.
– Айда на звёзды смотреть! – крикнула Таська и, выбрав ещё неутоптанное место в снегу, тоже повалилась на спину.
За ней с глухим звуком ломающейся корки наста и проседающего снега попадали остальные. И, казалось, до неба рукой подать, а звёзды можно зачерпнуть ладонью и спрятать в варежку, а после, придя домой, зайти сразу в ванную и, не зажигая там света, выпустить по одной каждую пленницу, осторожно поглаживая ладонью.
Это во всём остальном мире любовь приходит весной, а то и вовсе не приходит. А в школе всё и всегда ею пропитано. Как пришли в первый класс, освоили письмо, так и начались любовные записочки. Антонина Петровна, конечно, с ними боролась, но детская изобретательность всегда превышает учительские возможности.
И если первый «А» сначала выяснял, кто в кого влюблен, то второй «А» уже смело назначал свидания во дворе или в детском саду. Надо сказать, что четырнадцатый, пятнадцатый и семнадцатый дома образовывали некое подобие каре, примыкавшего к бетонному забору газовой котельной. Встречаться проще всего было либо в этом самом дворе на лавочках, или в небольшом скверике, или возле клумбы с люпинами, либо в детском саду. В том самом детском саду, с забора которого прыгали девчонки.
Когда садовские спали, то второклассники просачивались на территорию и встречались на дальней веранде, той, что повернута своим нутром к забору, а не к зданию. Посему непрошенные гости оставались недоступными глазу садовских работников. Конечно, иногда их замечали, выгоняли с криками и угрозами. Но через день, реже через два, всё возвращалось на своё место.
Дело в том, что на веранде играли в фанты. И, пожалуй, самым любимым фантом были поцелуи. И словно специально для этого веранда обладала одним неоспоримым достоинством в виде небольшой кладовочки сбоку, оборудованной для хранения нехитрой детсадовской утвари в виде кубиков, брусочков всех мастей, скамеечек, грузовичков, ведёрок, лопаток, грабель и тому подобного «инвентаря», который было принято не заносить в здание после каждой прогулки. Кладовочку закрывали на обыкновенный шпингалет, а посему доступ туда был свободным. Вот в неё-то и удалялись парочки для поцелуев, вроде как подальше от посторонних глаз. Будто все остальные не подсматривали сквозь щели в досках веранды и не делали потом язвительных замечаний, что мол Таська и Лешка целовались не в губы, что это нечестно и надо перецеловываться.
А Таське и правда нравился во втором классе Лёшка Дворецков: и тем, как складывал под партой ноги в серых сандалетах, и конопатым носом, словно на нём росли лисички (и это сравнение с грибами казалось Таське вроде и неуместным, но невольно приходило на ум, и вызывало у неё какое-то странное тёплое чувство и неизменную улыбку: стоило только увидеть мальчика, как сразу выскакивало это самое «лисички» – и улыбка), нравился он ей ещё и тем, что имел аккуратный почерк, и даже красными щеками и капельками пота на лице после физкультуры.
Но после летних каникул при переходе в третий класс Таська поняла, что всё, больше Лёша не является предметом её тайных воздыханий. А он, как ни странно, оказался довольно настойчивым кавалером и ещё до весны носил её портфель, провожая из школы домой.
И всё же, навсегда самым прекрасным временем года была весна. Когда сначала появлялись чёрные дымящиеся проталины.
– Они похожи на сковородки, – сказала Оля, – девчонки, ну в самом деле, разве вы не видите: такие же чёрные и дымящиеся. И скоро на них появится травка и мать-и-мачеха.
– Ну не знаю… – протянула в ответ Лерка. Остальные промолчали.
Весной в первой траве появлялась не только мать-и-мачеха, но и какие-то странные грибы. На тонких ножках, росшие целыми семействами.
– Девчонки, давайте вскопаем грибы и покажем Антонине Петровне, – предложила Валя, увидев одно невероятное дружное грибное семейство.
Они завертелись, забегали в поисках какой-нибудь коробки. Ринулись на мусорку. Там оторвали «ухо» от большой упаковки и, соорудив что-то типа совочка без ручки, водрузили на него грибную семейку, выкопав её пальцами из рыхлой дышащей земли.
– Антонина Петровна, Антонина Петровна, смотрите, – перебивая друг друга, они ввалились в свой кабинет, где учительница сидела за столом, проверяя тетрадки.
Та в свою очередь удивленно подняла на них глаза. Они вместе с Антониной Петровной водрузили грибы на плакатницу под доской и долго любовались на них, как на чудо, никогда доселе невиданное.
И это всё весна. Щедрая и милостивая, с весёлыми ручейками, в которых весь двор пускал кораблики. А Таська и Оля тайком, презирая страх наказания за ослушание, всё равно ходили в лесок за шоссейной дорогой, чтобы надёргать сосновой коры, а потом точить её об асфальт, выпиливая самую козырную лодочку, становившуюся сразу предметом острой зависти окружающих.
Весь мир с его сочной травой, жёлтыми листьями, первыми цветами и улетающими осенью птицами, с россыпью снежинок и скрипом санок, со снежной бабой и венками из ромашек – весь мир был таким радостным и выпуклым, что, увы, проходит с возрастом, когда забываешь, как пахнет лето, и как приятно дунуть на одуванчик, пустив его парашютики по ветру.
Средняя школа навалилась со всей своей неотвратимостью, грузом большого количества разных предметов. Но об этом не думалось, поскольку до первых экзаменов в восьмом классе было еще далеко.
Люська постоянно была в кого-то влюблена. То в Лукина из 8-б, то в Громова из 9-а, а посему на всех переменах бегала в столовую. И кто-то из девчонок просто обязан был её сопровождать. И они ходили с Люськой по очереди.
Столовая собирала на перемене почти всю школу, и, конечно, Громовы-Лукины были там непременно.
Люська рассыпала им деньги под ноги, чтобы помогли собрать, толкала локтями, наступала на ноги, неожиданно повернув голову, задевала кудряшками и извинялась – словом, делала всё, чтобы стать обладательницей объекта своего внимания.
– Ну не может это сработать, – говорила Оля Таське, – они же не дураки, это же всё так очевидно и пошло.
Но она ошибалась. Работало. И успех был практически стопроцентным. Ну и как было устоять перед её голубыми глазами, распахнутыми на пол-лица? Только один раз Люське не удалось завоевать кавалера.
Седьмой класс. В школу пришёл студент-практикант. Вёл он английский язык. Всё. Конец. Люська, увидев молодого человека, потеряла покой. Пристальные взгляды с задержками после уроков и вопросами, конечно же по делу, конечно же «объясните, пожалуйста», «я не понимаю», «как перевести» – не дали результата. Тогда Люська прямо на уроке стала писать ему записки, назначая свидания. Он читал, краснея, и старался продолжать урок как ни в чем не бывало. Ситуация достигла апогея, когда Люська после уроков вошла в кабинет английского, заперла за собой дверь, и что там происходило никто не знал, но через несколько минут раздался почти крик практиканта-англичанина: «Пустите меня в самом деле! Откройте дверь! Дайте мне выйти!» Дверь и вправду отворилась, и практикант, красный и всклоченный почти бегом направился в кабинет директора. За углом с ним поздоровались. Он рассеянно ответил, даже не заметив, кто это был. И только услышав смех за спиной понял, что это Лерка, Тася, Оля и Валя, поджидавшая Люську группа поддержки.