
Полная версия:
Фаина Федоровна
– Ну-ну. – Он тоже стал пить чай, ссутулившись, опустив плечи.
Сбоку от меня в окне серо-зелёным сияла улица. Из этого окна, выходившего в закуток проулка, не было видно ничего, кроме распускавшихся кустов. И белые занавеси в крупную ячейку не могли пригасить золотое сияние лопающихся почек.
Почему он сказал, что в новое отделение возьмут Павла и Дашу? Значит, всё уже решено и всем известно?
– Бл… ь! – Олег отодвинул тарелку и пристукнул кулаком по столу. – И так денег ни на что не хватало, а тут ещё безработный.
– Как-нибудь образуется, – сказала я, но в груди у меня будто ползала серая жаба.
– А как образуется? – Он посмотрел на меня так, будто это я выдумала реформацию. – В городе для лор-больных было всего 120 коек. Шестьдесят у нас и столько же в пятой. Теперь будет на весь город – шестьдесят.
Мне нечего сказать. В памяти всплывают лекари – муравьи, и в сравнении с муравейником наши дела кажутся из рук вон плохи.
– Я вообще не понимаю, кто будет делать операции на ухе?
Это он спрашивает меня? Он мог бы и не спрашивать, что я могу ему ответить?
– Я оперирую по квотам, – говорит Олег, будто я этого не знаю. – Чтобы с этой квоты нормально заработать у меня должен быть поток больных. А мне их никто не присылает. Никто не хочет по поликлиникам выискивать стариков.
Я никогда не расспрашивала его о том, как он учился. Мы и вообще с ним раньше почти не разговаривали.
– В крайнем случае, если дети побогаче, они покупают своим дедушкам и бабушкам протезы. А можно вставить и чип. И слух будет, как в молодости.
Я думаю о том, что раньше таких больных вообще не лечили.
– Раньше всё было лучше, – вдруг ни с того ни с сего говорит Олег.
– Когда я пришла работать в поликлинику после института, в ней до меня врача не было семь лет. Это был ад.
– Зато я теперь сам должен за больными бегать? По полям, по лесам, по сёлам, по колхозам ездить? Можно такое представить? Реорганизация, блин!
– Колхозов нет давно…
– Я просто так сказал.
А у меня вдруг вырвалось, совершенно не к месту.
– А я, когда была студенткой, ездила в колхоз. На картошку.
Поколебавшись, он вдруг протянул руку и взял мой оставшийся бутерброд. Прекрасно, а то пришлось бы нести домой. Даша, кстати, бутерброды не ест. И кофе тоже не пьёт. Она ходит на фитнес и пьёт какие-то растворимые порошки из специальных коробочек. Зато Даша курит. Иногда. Редко. Длинные сигареты, пахнушие ванилью и вишнёвым вареньем. Мне нравится их запах. Это удивительно – наше новое поколение докторов. Сплошной здоровый образ жизни. Интересно, соблюдая такую правильность поведения, будут ли они счастливее? И проживут ли дольше?
Моего бутерброда хватило Олегу укусить раза три.
– Раньше всё равно было лучше. – Он проглотил последний кусок и допил чай.
– Вы явно идеализируете.
– Ничего я не идеализирую. Вам не надо было искать работу. И ещё пример. Вот у вас ведь квартира есть?
– Есть.
– Вам же её дали?
Я вспомнила ту нашу маленькую уютную квартирку, которую нам действительно «дали». Действительно, мы очень радовались новоселью. Я была тогда в третьем классе, и меня поселили в одну комнату с бабушкой. Однажды я проснулась, а бабушка лежала в своей кровати тихо-тихо. И почему-то я сразу поняла, что бабушка умерла. Но я не стала рассказывать Олегу об этом. Как не стала говорить и о том, что все свои деньги потратила, чтобы купить новую квартиру.
– У нас была маленькая квартира. Тридцать пять метров. Двухкомнатная. На меня, маму, папу и мамину мать, мою бабушку. Кухня была пять с половиной.
– Я бы поменялся с вами.
– На что?
– На то, чтобы жить в то время.
Мне было удивительно слышать от него такие глупые, детские вещи. Я пошутила в ответ. Я улыбнулась:
– Ну тогда отдайте мне ваши тридцать лет. А я вам – свои. Сколько уж есть.
Он вдруг внимательно посмотрел на меня. Такое впечатление было, что он увидел меня в первый раз.
– А сколько вам?
Я хмыкнула:
– Много. Некоторые столько и не живут. – Я встала и отодвинула свой стул. – Я в отделение.
– И я туда же.
Из лифта навстречу нам вышла Даша. В блестящей куртюшке, с развевающимися волосами, сияющим взглядом и в дырявых джинсах. Увидела нас – остановилась.
– Вы ещё не домой?
Олег пожал плечами. И я промолчала, ведь это же очевидно, что мы возвращаемся назад. Даша закидывает сумку через плечо.
– До завтра!
У меня включается нерастраченный материнский инстинкт. Глядя на её просвечивающие через дырки голые колени, я будто чувствую, как у меня опухают суставы.
– Не простудитесь. Весна, но ещё прохладно. Снег только-только стаял.
Даша смеётся:
– Вы прям как моя бабушка. У той на уме только одно: чтобы я одевалась теплее.
Она что, нарочно? Про бабушку?
– Бабушка права. Здоровье – это главное.
– Главное – это деньги, – парирует Даша. – На них теперь можно купить всё что угодно. Даже здоровье.
Она высвистывает мимо нас в вестибюль, а мы с Олегом заходим в лифт.
– Сегодня кто остаётся в ночь? – спрашивает он. У меня возникает чувство, что спрашивает он, чтобы не стоять молча.
– Паша.
– А вы когда?
– В пятницу.
– Ага.
Мы выходим из лифта и расходимся в разные стороны.
В моей комнате сумрачно. Видно, что внезапно нахмурилось небо и неожиданно стал накрапывать дождь. Я подхожу и закрываю форточку. Дождь по идее уже весенний, тёплый и даже пузырится в быстро образовавшихся лужицах, но я-то знаю, насколько обманчива погода в начале апреля. Я провожу пальцем по стеклу, повторяя движение капель. Вниз. Всё время вниз. Неужели это теперь одно моё постоянное направление? И я вдруг плачу. Этого со мной не бывало уже много-много лет.
* * *Машина-перевозка была уж точно не «мерседес». Зелёный УАЗик с красным крестом в белом круге на бортах.
Мы сели в машину. Женщина с ребёнком на мягкое сиденье в салон, я – тоже в салон, на скамейку, напротив двери. Зверски дуло в ноги с улицы между дверью и подножкой. Мои замшевые туфли на каблуке были предназначены для кабинета, а не для улицы. Не зря мне кричала Фаина: «Наденьте сапоги!»
Если бы сейчас всё сначала, конечно, я была бы более решительной. Замотала бы этого хулигана в простыню и протолкнула бы пуговку зондом, как подсказывала Фаина. Или пинцетом. Поймала бы рукой. А мать нужно было бы выставить в коридор, чтобы не орала. Фаина подержала бы пацана на коленях. Родители, конечно, думают, что они как-то могут контролировать врачей или контролировать ситуацию. Печальная правда в том, что они всё равно ничего не могут контролировать, потому что не понимают сути происходящего и только зря треплют нервы и себе, и нам. Конечно, они потом пишут в социальных сетях о том, какие врачи дураки и уроды и почему они не сделали этого, и того, и сего… Но чаще всего выходит, что прав именно врач, а не родственники. Иногда, конечно, бывает и по-другому. Но ясно одно: если счёт идёт на секунды, родителям всё равно ничего объяснить невозможно. А любое действие – это риск.
Многие сейчас скажут: «Подумаешь, что такого, какая-то штучка застряла в носу?» Однако же по правилам удаление инородных тел – повод для госпитализации. Нужно, чтобы рядом на всякий случай был анестезиолог с аппаратом, операционная для трахеотомии, трубка для бронхоскопии… Конечно, это есть далеко не всегда и не везде. И я тогда поступила строго по инструкции.
Наверное, я могла бы замотать ребёнка простынёй, чтобы не шевелился. Я сумела бы протолкнуть пуговку зондом и поймать рукой. Я не тряслась бы на холоде в промозглой перевозке, а спокойно продолжала бы приём. Нынешние молодые сейчас смелые. Типа Даши. Я такой не была. Предвидеть и всё равно рисковать – на мой взгляд, это верный путь в уголовку. Это не халатность и не превышение должностных полномочий. Это «преступная неосторожность». То есть врач мог предвидеть, мог сознавать опасность и всё равно понадеялся на авось. А если бы я не поймала эту пуговку? И пацан не проглотил бы её, а задохнулся насмерть? И у меня под рукой ничего нет для трахеотомии. Да и не делала я её никогда. Нет, я была права – только стационар. И трахеотомию, если что, лучше делать в условиях операционной, а не в кабинете и не на улице.
Мы ехали по городу. Ребёнок уснул. Во сне его лицо расслабилось и стало симпатичным. Я смотрела на него и думала, что нам всем нужно продержаться ещё немного. Дорога казалась мне бесконечной.
– Несите осторожно. Нужно, чтобы не проснулся пока.
Почему-то спящие и мёртвые всегда тяжелее, чем бодрые и живые. Женщина тащила младенца с трудом. Я помогала ей держать его ноги.
Фельдшер в приёмном отделении долго заполняла бумаги.
– Поставьте ребёнку градусник. – Она сунула мне термометр. Мать присела на кушетку, и ребёнок спал у неё на коленях.
– У него нормальная температура. Нельзя, чтобы он сейчас закричал, – сказала я.
– Я должна записать.
– Слушайте, у меня в поликлинике полный коридор больных. Скорее вызовите сюда дежурного врача, я передам ему больного с рук на руки и уеду…
Она даже не подумала куда-то идти. Подошла и сама впихнула под мышку мальцу градусник, уселась опять и невозмутимо стала записывать что-то в журнале.
Я вдруг почувствовала такое бессилие, такую злость, что готова была закричать. Ведь я права, я тысячу раз права, что не стала рисковать, а вы все… Почему вы смотрите на меня как на неумеху?
Тут фельдшер встала и куда-то ушла. И будто исчезли в этой больнице все вокруг. В самом дальнем конце коридора был слышен чей-то разговор, плеск и звук отжимаемой тряпки. Там, видимо, мыли пол. Я села на кушетку рядом с мамашей и закрыла глаза.
И вдруг ребёнок проснулся. Он поперхнулся сначала, как будто не сильно, а потом вдруг закашлялся. У него запрокинулась голова, он стал давиться, махать руками, ловить ртом воздух. Этот его вдох: «И-и-и-к!» я слышу и сейчас. Я поняла – сейчас ЭТО произойдёт. Беспомощно оглянулась на дверь – по-прежнему никого. А он стал кашлять. Кашлял и кашлял, давился то ли слюной, то ли слизью, сильно вдыхал… Может, хотел закричать, но не мог, судорожно делал такие движения, что сейчас его будет рвать… И действительно его вырвало слизью и кровью.
– Помогите же! – отчаянно завопила мать. – Он задыхается!
Я схватила ребёнка, перевернула вверх ногами. Рот у него был открыт, из него ползла на пол вязкая, розовая слюна, а по полу расползалась рвотная лужица.
Мать что-то кричала, я не слышала что. Я вытащила из кармана ложку Хечинашвили, она оказалась совершенно бесполезной. Я бросила ложку. Пацан снова закашлялся, судорожно вдыхая.
Я приподняла его, болтающегося вниз головой, и сильно тряхнула. Его опять стало рвать. Я сунула его в руки матери и плюхнулась перед ним на колени. Моя прекрасная, дефицитная, дорогая замшевая тёмно-серая югославская туфля слетела с ноги и отскочила в сторону. Я этого не заметила. Я схватила одной рукой его голову и прижала к себе, а пальцы другой руки просто сунула ему в рот. Непроизвольно он меня куснул, и в этот момент среди остатков рвотной массы и среди носоглоточной слизи я нащупала что-то скользкое, но твёрдое. Вслепую я захватила этот предмет и вытащила наружу.
Это была пуговица. Оранжевая пуговица с его кофты. Она бочком своим просвечивала сквозь слизь, в которой пряталась, как ягода облепихи под серебристыми листьями. Я машинально взглянула на кофту мальчишки. Там, где пуговица оторвалась, ещё и нитки торчали. А остальные пуговки были красные.
Пацан наконец заревел во всю глотку, вздохнул, задышал. Мать стала вытирать ему лицо своей юбкой. Я встала с колен и попрыгала на одной ноге за свалившейся туфлей.
В этот момент вошёл врач. Лицо у него было скучное и усталое.
– Что тут у вас?
– Инородное тело вам привезла. Вот оно.
Я показала врачу оранжевую пуговицу и пошла к раковине смыть слюни, рвоту и слизь.
– Край один отломлен. Но достаточно острый. – Я потрогала край пуговицы пальцем. – Он-то и вызвал кровотечение по задней стенке глотки.
– А-а… – Доктор не выказал ни радости, ни огорчения. Он повернулся к матери.
– Умойте ребёнка и пойдёмте, я его осмотрю.
Они ушли. Мальчишка то ли икал, то ли всхлипывал по дороге. Через некоторое время он опять заорал. Видно, врач стал осматривать его.
Я вытерла вафельным полотенцем руки и тупо смотрела на себя в зеркало над раковиной, прислушиваясь к звукам.
Пришла фельдшерица. Недовольно посмотрела на меня, на раковину, на лужу на полу.
– Передайте им это. – Я протянула пуговку фельдшерице. – Может, захотят сохранить.
– Ничего я не буду передавать. Стол ещё пачкать…
Перевозку «Скорая» мне прислать отказалась. Пришлось ехать назад на троллейбусе без билета. В запале я не взяла с собой ни сумку, ни деньги.
Насколько я знаю, в любом лор-отделении есть специальный стенд, на котором на всеобщее обозрение выставлены предметы, которые извлекают врачи из ушей, горла, носа и даже пищевода своих пациентов. У нас такой тоже есть. Среди экспонатов рыбные, птичьи и мясные кости, зубные протезы, орехи, булавки, бусинки, пуговки, а иногда и пули, и осколки снарядов. Однажды я вытащила из глоточной миндалины рыболовный крючок.
Интересно, куда теперь денут наш стенд? Выбросят? Ту, самую первую, мной извлечённую оранжевую пуговку я так и оставила в приёмном. Зря, наверное. А что бы я с ней делала? Бросила бы куда-нибудь в ящик? Даже странно сейчас об этом думать.
– Ложку Хечинашвили простерилизуйте, – сказала я Фаине Фёдоровне, уже под вечер, когда вернулась из стационара – потная, измученная, голодная. Больных в коридоре осталось немного. – И дайте марлю, туфли оттереть. Испортила их. Жалко.
– Достали?
– Сама проскочила.
– Что это было?
– Пуговица. Я расшевелила её во время осмотра, она и поползла. В приёмном чудом поймала.
– Где он взял-то эту пуговицу? – Фаина Фёдоровна уже наливала мне чаю.
– С кофты оторвал, наверное. – Я стала пить, будто в первый раз отелившаяся тёлка.
– Ой, эти шалопаи всегда всё в рот тащат. Бутерброд вот съешьте. – Она поднесла мне на тарелке два бутерброда. Краковская колбаса на хлебе аппетитно блестела свежим жирком.
– Откуда вы взяли? Клянчили у Достигаевой? – Я куснула бутерброд.
Фаина Фёдоровна победно зарделась розовыми щёчками.
– Сама она принесла. Ничего я не клянчила. Все ведь понимают… Особенно если врач хороший. Я больничный её вам оставила. Чтобы вы сами закрыли. Она уже выздоровела, завтра на работу выходит.
Я проглотила бутерброды, причесалась и села на своё место. В дверь колотили.
Мы принимали больных до ночи. Приняли всех. Причём под конец возникло впечатление, что сарафанное радио каким-то образом разнесло по округе, что в поликлинике происходит халява – лор принимает без записи и талонов. Почему я так думаю? Потому что последние больные были уже совсем не больные, а так.
– Вы не можете посмотреть, что у меня в носу?
– Я пришла ухо проверить…
Когда наш коридор совершенно опустел, Фаина Фёдоровна сказала:
– А в холодильнике ещё масло, кусок сыра и две банки рижских шпрот.
– Кормилица вы моя.
Потом мы шли с ней из поликлиники пешком. Была уже ясная, звонкая осенняя ночь. Дошли до угла. Я остановились.
– Спасибо, Фаина Фёдоровна, что не ушли домой. Помогли мне с приёмом.
– Как бы я ушла?
– Ну ведь рабочий день у вас уже закончился. Имели полное право уйти. Я бы и не обиделась…
– Знаете, Ольга Леонардовна, я думаю, на нас с вами напишут жалобу. А может, и не одну. И знаете, как они все будут начинаться?
– Как?
– «Возмущены обслуживанием врача О. Л. Григорьевой и медицинской сестры Лопаткиной Ф. Ф.».
– Да ладно!
Но у Фаины Фёдоровны был большой опыт работы в нашей поликлинике. «Возмущена бездушным поведением и грубостью лор-врача Григорьевой… – читала я на следующий день в кабинете у заведующей нашей поликлиники жалобу мамаши. —…Она трясла моего больного сына так, будто хотела его убить… Таким врачам не место в нашей медицине!»
– Вот ты уехала, бросила больных в коридоре, – сказала мне заведующая, пока я читала жалобу. – А если бы в это время из них кто-нибудь умер?
– А что я должна была сделать? – спросила я. – Бросить тех двоих? Чтобы ребёнок в машине задохнулся?
– Не попадать в такие истории, – сказала заведующая.
– А как не попадать?
Она промолчала, поджав губы.
Докладную на меня написала и регистратура.
«Из-за того, что лор-врач Григорьева О. Л. вела приём больных в неустановленное время (до 23 часов), мы не могли вовремя закрыть отделение регистратуры и опечатать сейф с бланками листов нетрудоспособности. Весь день мы вынуждены были отвечать на возмущение и жалобы больных, которые не сумели попасть в этот день на приём».
Мы шли с Фаиной Фёдоровной по пустынной ночной улице, нам в макушки светила луна. Я задрала голову в небо и долго смотрела на неё. Луна мне улыбалась. Я сделала «карусель» в воздухе своей сумкой и стала хохотать.
Вообще-то у меня есть учёная степень. Без учёной степени теперь как-то неприлично. Иногда я даю больным свои визитки, там написано: «Кандидат медицинских наук». Я даже горжусь своей кандидатской. По насыщенности она не хуже, чем многие докторские, выполненные особенно в годы перестройки. Но теперь одной кандидатской мало. Многие любят, чтобы их консультировал доктор наук, профессор. Доктору наук как-то больше верят. Мне это немного смешно. И ещё теперь каждый уважающий себя врач должен иметь свой сайт. Большинство врачей на этих сайтах сами себе же хвалебные отзывы и пишут. Или просят написать больных, и это всегда видно. У меня сайта нет. Мне звонят по сарафанному радио.
Я никогда не занимала никакой административной должности. Как-то мне предлагали, но я отказалась. Не потому, что боялась не справиться, мне нравится быть только врачом. Я люблю лечить и не хочу устанавливать новые правила, вводить какие-то «монетизации». За много лет я убедилась, что больным от всех этих новшеств лучше не становится. Я просто хочу, чтобы мне не мешали. Мне нравится, когда у меня звонит телефон.
Только что я сейчас могу сказать больным? Извините, меня отсюда могут выгнать?
Я вытираю мокрые щёки и отхожу от окна.
Звонит телефон.
– Ольга Леонардовна, вы ещё не уехали?
– А кто это?
– Олег Сергеевич.
Я не сразу соображаю, что «Олег Сергеевич» это и есть Олег, мой коллега, с которым я недавно разговаривала в буфете. Раньше он мне никогда не звонил.
– Нет. Не уехала.
– А вам, случайно, не в сторону пятой больницы?
– Мне дальше. Но мимо.
– А не подбросите меня?
Я колеблюсь.
– Я ещё должна одеться…
– Если вы не против, я подожду вас у выхода.
Я одеваюсь и выхожу. Закрываю своим ключом нашу комнату. В коридоре перед дверью стоит Бочкарёва. Тот же красный велюровый костюм, та же тельняшка.
– А Дарья Михайловна уже ушла?
– Да.
– Вы не знаете, она завтра будет?
– Должна. А почему бы ей не быть?
– Ну, говорят же, что больницу расформировывают. А как же со мной?
– Я не знаю. – На меня вдруг наваливается усталость. – Завтра Дарья Михайловна всё вам расскажет.
Я ухожу, а Бочкарёва всё ещё стоит, будто не веря, что в нашей комнате уже никого нет. Как же я забыла взглянуть, болтается ли всё ещё тампон на её тапке? Мне жаль Бочкарёву. Зря Даша не зашла к ней. Весь вечер и ночь Бочкарёва будет мучиться, проигрывая варианты своей дальнейшей судьбы.
На парковке уже много свободных мест. Дождь не такой сильный. Я натягиваю на голову капюшон и оборачиваюсь, смотрю на больничное здание. Серый бетон. Между блоками щели, на пандусе асфальт весь в ямах. Это «скорые», бесконечно въезжая и выезжая, годами раздавливали асфальт. Въездные ворота – толстенные бетонные столбы, образуют прямоугольную арку. Ещё один портал. На столбах граффити. Надеюсь, с благодарностями врачамJ. Всё это, мягко говоря, обветшало. Но всё это можно отремонтировать, подновить. Заделать, покрасить. И больница останется жить. «Скорые» будут приезжать, больные будут поступать и будут выписываться.
Как выразилась сегодня наша заведующая?
«Мы столько лет ели деньги из бюджета».
Неужели мы не принесли никому пользы?
Вот подходит Олег. Он в плаще, с непокрытой головой. Я даже не замечала, что он, оказывается, светловолос. Сейчас под дождём волосы у него намокли и выглядят темно-русыми. В отделении мы все в колпаках, в пижамах. Роботы-муравьи. Выходим на улицу – друг друга не узнаём. И кожа у него светлая, как у природных блондинов. У Фаины Фёдоровны была такая же. У неё на щеках часто горел румянец – от малейшего волнения подкожные капилляры напитывались кровью и разливались гипертоническими червячками. Я хочу посадить Олега сзади, но он, как многие мужчины, садится вперёд. Я выезжаю с парковки, стараясь не обращать на него внимания. Я не привыкла, что в моей машине ещё кто-то есть, кроме меня, и поэтому немного нервничаю. Включаю радио. Автоматически убавляю звук. Он спрашивает, будто мальчик, случайно попавший к кому-то в гости:
– А что, здесь переключатель громкости на руле?
– Да.
– Круто.
Я взглядываю на Олега.
– А у меня машина не новая. – Щёки его сейчас тоже заливает лёгкий румянец, прямо зорька.
– Жена на машине девчонок возит. Занятия всякие…
Мне совершенно неинтересно знать про его жену. Я спрашиваю, чтобы сменить тему:
– Вам зачем в пятую больницу?
Он вдруг напрягается всей фигурой, лицом.
– Хочу с главным врачом поговорить.
– Вы с ним знакомы?
– Если б был знаком…
Мы едем сквозь дождь, но всё равно как-то ощущается, что уже весна. Воздух, наверное, другой. В нём преломляется свет по-другому, по-весеннему.
– Думаете, главный будет с вами разговаривать? Сейчас всё ведь через резюме.
– А я хочу сам занести ему в приёмную своё резюме.
Я молчу, выказывая этим свой скепсис.
– Слушайте, в этом городе я один, кто делает такие операции. Это не нонсенс, что я вернулся после обучения из Германии и оказался никому не нужным? И не нонсенс, что меня сокращают без предоставления места работы?
– Вам грант кто давал?
– Академия наук. Между прочим, самая главная. Российская.
– Ну вот. Туда и засуньте своё резюме, – ёрничаю я. – Вы ехали от них, а приехали сюда. А отсюда вас никто не посылал.
Обычно я не разговариваю так грубо, но сегодня уж такой день.
Олег молчит, отвернувшись к окну.
Я въезжаю на парковку пятой больницы. А это не нонсенс, что сократят и меня, хотя, положа руку на сердце, в городе не так уж много опытных врачей. А я – одна из лучших.
– Кстати, мне непонятно, а куда они денут мой ушной микроскоп? – вдруг говорит Олег.
– Микроскоп можно продать. Спросите, может, вам продадут.
– Зае… ь.
– Опять же амортизация… Сколько ушей-то прооперировали?
И мы с ним вдруг нервно смеёмся. Смех этот через силу.
Я подвожу Олега к центральному входу, останавливаюсь.
Я смотрю, как он идёт к дверям – сутулый, худой и всё равно похожий на молодого, побитого и голодного волка. Волчка.
Может, мне тоже сходить в пятую?
Я выруливаю с парковки и вижу магазин. Теперь это всё сетевые отростки разных магазинных монстров. Я сбавляю ход и вглядываюсь в пространство перед магазином. Надо же, раньше не знали, где достать еды, а теперь не знают, где поставить машины. Я нахожу место, захожу и покупаю замороженные пельмени, банку сметаны, пару лимонов и сыр на завтра. Мельком оглядываю витрину с колбасой. «Краковская» присутствует от трёх разных мясокомбинатов. Я ещё кладу в корзину две сардельки и иду к кассе. У меня чешется глаз, я останавливаюсь и тру веко бумажным носовым платком.
Когда я выбирала специальность, один мамин знакомый, уже старый врач, сказал: «Нашла тоже куда пойти! Вечные сопли. Гной, кровь, инфекция – всё в морду летит». Он был совершенно прав. Теперь придумали специальные забрала – для стоматологов, офтальмологов и нас. Но я не могу работать в забрале. Мне кажется, что тогда между мной и больным непреодолимая преграда. А я во время операций не чувствую себя отдельной от больного. Я, как экскаватор, цепляю его больную ткань инструментами. Я скребу и вырезаю, я чищу, я подкапываюсь, я роюсь. Я уничтожаю боль, грязь, гной. Я добираюсь до чистых тканей, я сшиваю дефекты, я скрепляю то, пригодное к жизни, что можно ещё сохранить. В этом моя работа. Но человеческая боль летит мне в лицо, в глаза, оседает на маске, закрывающей рот. И каждый раз после операции я стираю кровь, гной, слизь с лица ваткой. На коже остаётся противное зудящее пятно. Не даёт моей коже покоя чужая боль. Кожа шелушится, будто отвергает чужое.
Тушью перед операциями я давно не пользуюсь. Часто глаза «текут» от пота. Под операционными лампами слишком жарко. Но когда была молодая – пользовалась. Хотелось быть красивой даже и в операционной. Пока однажды чья-то кровь не брызнула в мой глаз.