
Полная версия:
Фаина Федоровна
На стеклянной полке симпатичная вазочка для колец и три разных моющих средства – для самой раковины, для посуды, для рук. Мы сами их покупаем. Кольца в вазочку кладу я одна. У Даши в одном ухе три маленькие серёжки, а колец она не носит.
Средство для мытья рук я купила в дорогом магазине. Оно из Швейцарии. Капнешь, намылишь – кожа как в раю. На этикетке написано, что оно для нежной и чувствительной кожи, используется при частом мытье. Фаина Фёдоровна в своё время выпрашивала у сестры-хозяйки мыло туалетное – «Земляничное». А когда выпросить не удавалось, я покупала в хозяйственном магазине «Хвойное». Хвойное было зелёным, пахло соответственно названию, но сильно сушило руки. А «Земляничное» было розовым, пахло дерьмом, трескалось и размокало в мыльнице. Альтернатива была проста – «Хозяйственное» и «Детское» На этикетке последнего лошадка-качалка. Одна моя однокурсница – молодая мама говорила, что от этого мыла у её ребёнка щёки краснеют, как помидоры. Ещё было «Дегтярное» – любимое мыло дерматологов.
Дерьмо. Нет, это я не про мыло.
Какое-то странное ощущение, что всё вообще – ДЕРЬМО. Несмотря ни на какие швейцарские средства.
Я вытираю руки специальной салфеткой, беру кольца из вазочки, надеваю их. Одно у меня мамино – обручальное, это их с папой память, а на другой руке я ношу моё собственное. Оно очень красивое, серебряное с камеей. Я его привезла из Италии в прошлом году.
Я выхожу из нашей комнаты и иду в смотровую.
Они стоят в коридоре. Хрупкая Даша и довольно грузная женщина средних лет в красном велюровом брючном костюме. Куртка на молнии. Молния не застёгнута, и я вижу полосатую нательную рубаху. Полоски голубые, горизонтальные, но не такие широкие, как у десантников, чуть поуже. И сама тётенька мне не очень нравится.
Любить. Должен ли водитель маршрутки любить своих пассажиров? Если жизнь – это дорога, то кто по ней нас везёт? Сами мы едем, катимся на самокатиках или всё-таки нас везут в колясках родители, а потом уже память о них, или «скорая помощь» мчится с сиреной, или неумолимо движется от рождения до смерти ритуальная перевозка? И сами кто мы на этой дороге?
Я тут недавно в машине слышала передачу по радио. Ведущие интересовались у слушателей, кем те воображают себя в выдуманной жизни. Я поразилась – никто не воображал себя ни консьержами, ни официантами, ни дворниками. Все сплошь кинорежиссёры, спасители человечества и президенты. А я и в том бы мире, и в этом была бы лекарем-муравьём.
Даша протягивает мне распечатанную историю болезни.
Бочкарёва Татьяна Егоровна. Дальше – год рождения. Я мысленно подсчитываю. Бочкарёвой сорок один год.
Я открываю дверь и пропускаю их вперёд.
Смотровая – самая большая комната в нашем отделении. Операционные внизу, на втором этаже, в оперблоке. Там же и реанимация. А мы сейчас на шестом. В смотровой таинственно и торжественно. Окна закрыты тёмными серыми шторами, чтобы контрастнее было местное освещение. Четыре небольших столика – по числу участников. Я, Дарья, Павел и Олег. Столы покрыты буроватыми от стерилизации простынями. На каждом столе высокая лампа без абажура. В стороне небольшой операционный стол для перевязок, в изголовье его – зачехлённый ушной микроскоп для микроопераций (уши оперирует Олег), над столом по центру круглая хирургическая лампа с окошками, из которых льётся свет, как в батискафе. По стенам два больших шкафа для инструментов и зачем-то в углу, тоже накрытое простынёй, вертящееся кресло Барани, для проверки вестибулярного аппарата, как в центре подготовки космонавтов. Кресло пустое, но простыня намотана так, что кажется, будто под ней сидит маленький человек. Худенький, сухонький… Откуда такое впечатление – не знаю. Я несколько раз говорила, что надо убрать это кресло, оно только пыль собирает, но никто не реагировал. Со всем этим хозяйством смотровая напоминает либо странный помещичий дом из фантастического триллера, законсервированный на время отъезда жильцов, либо межгалактическую станцию, тоже покинутую на неопределённое время.
Рядом со столом с инструментами огромная коробка хирургических перчаток. Даша не любит часто мыть руки, пользуется перчатками для осмотра. А я не люблю в перчатках. Надеваю их только во время операций. Привычка. Поэтому я опять иду к раковине, опять снимаю кольца, кладу их в карман и опять мою руки.
Когда-то в институте мы с одной девочкой поменялись кольцами. Мы даже были не очень близко знакомы. Просто учились на одном курсе и оказались вдруг вместе рядом на каком-то собрании. Тогда была мода на золотые кольца, и девочки ревниво поглядывали на руки друг друга. У кого есть кольцо? У кого нет? Кольцо это или перстень? У кого красивее?
Мы с моей соседкой не оказались исключением.
– Давай поменяемся на время? – вдруг предложила мне она, кивая на мой перстенёк и снимая свой. Я не знала, что ей ответить, но отказаться показалось неудобным.
– Давай.
Я носила её кольцо около месяца. Сначала оно мне очень нравилось, потом я надевала его в надежде, что моя знакомая вспомнит про наш обмен и предложит разменяться назад. Я ругала себя: зачем я отдала свою вещь? А если она потеряла мой перстень?
Я видела эту девушку на лекциях. Она видела меня. Но про перстень молчала. Однажды я специально подошла поближе, чтобы посмотреть, носит ли она его. Он блестел у неё на пальце. Наконец я не вытерпела. Когда мы встретились в очередной раз, я протянула ей её вещь и сказала:
– Спасибо!
Она спросила:
– Больше не хочешь носить?
Я начала оправдываться:
– Это подарок…
Она вполне равнодушно стянула с пальца моё колечко и так же равнодушно взяла назад своё. Мне даже стало немного стыдно, неужели я жадина?
Никаким подарком мой перстень не был. Я купила его сама – три месяца откладывала стипендию. Её кольцо было не хуже моего, но оно было мне чужим. Чужеродным. Под конец оно мне как будто жгло палец. А когда я снова надела своё собственное, мне показалось, что оно с моей рукой одно целое.
Бочкарёва уже сидит на круглой белой вертящейся табуретке. Табуретка явно мала для её попы. Я подхожу, сажусь, привычно отодвигаю свои колени в сторону, чтобы не упираться в её ноги. Включаю лампу. Наверное, я осталась одна в нашем отделении, кто ещё пользуется во время осмотра настольной лампой. У всех есть специальные фонарики и у меня тоже. Но мне комфортнее с лампой и с круглым вогнутым зеркалом на ремне, которое называется «лобный рефлектор».
– На что мы жалуемся?
Ну вот, чёрт возьми, кажется, я уже «общаюсь». Я уже говорю слово «мы»…
Когда я в своём вопросе отождествляю себя с больным, он по идее должен чувствовать мою, как теперь говорят, эмпатию. Не знаю, насколько это правильно – выказывать больному эмпатию. Если врач больному не помог – на фиг больному эмпатия. Если же помог – эмпатия просто приятный комплимент. Как я могу наблюдать, и Даша, и Павел, и особенно Олег не очень заморачиваются насчёт эмпатии. Задают вопрос – забивают ответ в программу компьютера. Плюс данные осмотра – вот тебе диагноз. Чик-чик-чик – программа лечения готова. Распечатать и вклеить в историю болезни. Я не люблю пользоваться программой. Это как всё время есть сладкое. Сладкое быстро всасывается, даёт ощущение покоя, и ты к нему привыкаешь. Но иногда с программой надёжнее. Я стараюсь быть честной перед собой. Я помню молодое лицо, улыбку во весь рот. Широкие плечи пловца, мощную шею. Программа. Всегда ли людей спасает программа?
Я поворачиваюсь к Даше:
– Собери мне тазик.
Это значит, нужно положить в белый эмалированный почкообразный тазик (он действительно формой похож на человеческую почку) необходимый для осмотра набор инструментов. В смотровой комнате днём нет медсестры. Их сократили. У нас теперь самообслуживание. Вечером только кто-нибудь из сестёр меняет грязные инструменты на чистые.
Фаине Фёдоровне я не говорила, что мне нужно дать для осмотра. Она знала всё сама.
С кем или с чем я могу её сравнить?
Она была ясной и понятной, внешне напоминала пирожное безе – аккуратная, чистая, ровная, твёрдая и в то же время с прослойками мягкого крема и взбитой финтифлюшкой на верхней воздушной лепёшке. Финтифлюшки – это здоровенный накрахмаленный колпак на голове, пара-тройка седых спиралек-кудряшек, выбивающихся на лбу из-под него, и брошка у ворота шерстяного бордового платья. Брошка – металлический чёрный жучок с искусственным красным камнем вместо спинки.
Колпак придавал Фаине Фёдоровне впечатление солидности и весомости. А когда она снимала колпак, то спиральки-кудряшки превращались в вытертую овечью шкурку маленькой, нищей пенсионерки.
В свои семьдесят с лишним лет она постоянно занималась каким-нибудь делом. У неё почти всегда было хорошее настроение, но как-то одновременно с ним она часто сердилась, громко покрикивала на меня и на больных. И всё-таки, несмотря на покрикивания, фырканье и ворчание, её маленькая, но вполне пропорциональная фигурка в ослепительно-белом халате и быстрые движения крошечных ручек и ножек производили впечатление чего-то очень доброго, очень весёлого и надёжного.
Её крошечные ручки от частого мытья постоянно шелушились и трескались, выглядели будто пергаментными, но Фаина Фёдоровна не берегла свои руки. Она берегла хирургические латексные перчатки. Они выдавались сестрой-хозяйкой по счёту, были ужасно дефицитны, и Фаина Фёдоровна сама решала – когда мне следует надеть перчатки, а когда нет. Она работала в этой поликлинике много лет и когда, протягивая мне перчатки и маску, говорила со значением: «Наденьте!», – я понимала, что сейчас нужно быть осторожнее. А опасность в те времена представляли туберкулёз, гепатит да сифилис. О СПИДе никто не знал, одноразовых инструментов не было, и сама Фаина Фёдоровна никогда перчатки не надевала.
И ещё в первую же неделю моей работы Фаина Фёдоровна по собственной инициативе сделала на дверь нашего кабинета первую в моей жизни табличку. Белую картонку из-под конфетной коробки с надписью крупными печатными буквами красной гуашью:
Врач-отоларинголог
Григорьева Ольга Леонардовна.
А ниже маленькими буковками, скромно приписала:
Медсестра
Лопаткина Ф. Ф.
Да, моя Фаина Фёдоровна соответствовала своей фамилии. Она храбро вгрызалась и вкапывалась в жизнь, в тот твёрдый, непробиваемый грунт, который ей достался. Но это я поняла уже значительно позднее.
Я спросила Бочкарёву, на что она жалуется, а она повернулась к Даше, будто не зная, что ей можно говорить, а что нет. Я тоже посмотрела на Дашу.
Даша отчёркивает ноготком предварительный диагноз в истории болезни. Показывает мне.
Бочкарёва на меня не смотрит. Взгляд её направлен куда-то в сторону – усталый и равнодушный. Я, как человек, как врач, её совершенно не интересую; так баран, которого потащили резать, тоже не смотрит на палача, он блеет, и рвётся, и косит вбок.
Бочкарёва не блеет. Она только открывает рот и шумно и натужно вдыхает им, потому что даже при беглом взгляде на неё понятно, что нос её совершенно не дышит.
– Так вы антибиотики кололи? – спрашиваю я Дашу, когда заканчиваю осмотр.
– Угу.
– Давайте я вас теперь послушаю, – говорю я Бочкарёвой.
В Дашиных глазах одновременно и укор, и вопрос. Типа: я же попросила вас просто посмотреть… Даша не любит, когда я влезаю в чужую епархию. Слушать лёгкие – это епархия терапевтов.
Я достаю свой фонендоскоп. Фонендоскоп – это две резиновые трубочки, которые вставляют в уши, и простое устройство с мембраной, что усиливает звук. Айболита тоже изображают с фонендоскопом – деревянная трубочка одним концом прикладывается к коже больного, а вторым – к уху врача. Во времена Айболита такое устройство называлось стетоскопом. На самом деле лучше всего слушать лёгкие и сердце просто ухом, особенно у детей. Но никто не слушает. Считается – негигиенично.
Но вообще-то лор-врачи фонендоскопами больных тоже не слушают. У них на это нет времени. Но с той самой поры, когда я работала с Фаиной Фёдоровной, я всегда слушаю некоторые категории больных. Пусть Даша думает что угодно, а я навсегда запомнила плечи пловца и улыбку во весь рот.
Кажется, сейчас даже нельзя называть больных «больными». Только «пациентами». Пациент – это подопечный. В принципе, это правильно. Пациент – под опекой врача. Под личной опекой. Не машинка на конвейере, живой человек. Только мне всё равно привычнее и проще говорить – больной. Здоровые к нам не приходят.
– Ещё раз вдохните! Теперь выдохните. И ещё раз, только посильнее. И ещё раз…
У Бочкарёвой смуглая кожа, немного коротковатая шея с появившимся уже жировым бугорком на загривке, тёмные, густые, жирноватые и тусклые волосы, которые она забрала заколками вверх, на макушку. Я слушаю, как подсвистывают её бронхи, и одновременно отмечаю несколько мелких родинок на груди и спине, кружевной чёрный лифчик, который она приспустила, но не сняла, округлые, крепкие плечи, айфон, зажатый в руке, а ниже – велюровые брючки, синие комнатные туфли с помпонами.
– Достаточно. Одевайтесь и идите в палату. Дарья Михайловна к вам подойдёт.
Бочкарёва натягивает свою почти десантную футболку, берёт с табуретки куртку от костюма и идёт к дверям, неловко шлёпая комнатными туфлями. Один помпон слабо пришит и поэтому болтается в такт шагам. Мне хочется догнать её, оторвать этот тампон, сунуть ей в руку и сказать:
– Пришейте!
Я ненавижу такие штуки – декоративные булавки, брошки, искусственные цветы на шляпах, помпоны, пуговицы на пальто, костюмах, платьях и детских кофточках. Особенно на детских кофточках.
Я жду, пока Бочкарёва выйдет.
Раньше, в День медицинского работника, больные слали письма на радио и телевидение и рассказывали, как им повезло, что им попался врач, который любит своих больных. И врачи тоже клялись пациентам в любви и верности. Я смотрю на Бочкарёву и не испытываю к ней никакой любви. Испытываю ли я эмпатию? Ну наверно. Я же не людоед. Я испытываю сочувствие к Бочкарёвой ровно в той степени, в какой бы испытывала сочувствие к любому человеку, который где-нибудь в очереди рассказал бы мне, как он страдает оттого, что не может дышать носом. А дышит только ртом и то задыхается.
– Ну что? – смотрит на меня Даша.
– Зря ты лечила её антибиотиками. У неё бронхоспазм, и вероятней всего аллергической природы. Отсюда и отёк носа. И вообще это предастма. Свистит, будто ветер проходит через стеклянную трубочку. Причём свистит не только на верхушках. Слева слышны хрипы в центральной доле тоже.
– Её терапевт консультировала.
– И?..
– Ничего не сказала. И, кроме того, тут же хронический гайморит. Может быть, и микробная аллергия.
Я пожимаю плечами. В принципе, конечно же, может быть и микробная. Я смотрю рентгенограмму пазух. Гайморита здесь на три копейки.
– И сколько лет у неё уже это продолжается? – Я читаю историю болезни Бочкарёвой.
– Что продолжается? – Дарья раздосадована. По-моему, она уже жалеет, что привлекла меня к осмотру.
– Отсутствие носового дыхания.
– Не знаю точно. Года три.
– Она лечилась?
– Она не местная. Приехала откуда-то. Вроде лечилась раньше, но без эффекта.
Надо ли мне любить Бочкарёву? Нет, конечно. Она мне даже внешне не симпатична.
– Слушай, а кто тебя надоумил лечить её антибиотиком?
– Программа так выдаёт. К тому же описание рентгенолога…
Ага. Программа. Конвейер подключён. Машинки, скорее!
– Пошли подальше это описание. Высосано из пальца. По принципу: лучше описать побольше, чтобы что-то не пропустить.
– Заведующая будет ругаться. Получится, что я игнорирую заключение рентгенолога.
Да, Даша молода, ей трудно. Я-то давно научилась лавировать между всей этой ерундой. Я не выступаю на конференциях, не лезу ни в какие общественные дела, всегда молчу, когда говорит заведующая, и поэтому вкупе со своей многолетней работой уже завоевала себе право быть как бы отдельно.
– А что в крови?
– В общем анализе всё более-менее нормально. – Даша находит мне анализы.
– Но ведь и воспалительной реакции нет.
– Так я же антибиотиками лечила. Воспаление и ушло.
– Я бы сделала тесты на аллергию.
– В нашей лаборатории их не делают.
– Посылай Бочкарёву в платную.
– Из стационара? Да Бочкарёва меня сожрёт.
– Выписывай и отправляй в профильное учреждение на консультацию.
– Куда я её отправлю? Профильное – это мы.
– Ну, объясни ей, как есть. Пусть, в конце концов, сама погуглит. Во всяком случае, я бы антибиотики не назначала.
– Ну так с прицелом на операцию же…
– О как?
Это неожиданно. Теперь я по-настоящему удивлена.
– А что думаешь оперировать?
– Пазухи, носовую перегородку и носовые раковины. Специально и курс антибиотиков дала, чтобы осложнения не было.
– Смело.
– А если не оперировать, то тогда что я должна с этой больной делать?
– А заведующая о твоих намерениях знает?
– Она сама предложила.
– Тогда зачем ты мне эту тётку показывала, если у вас уже всё решено?
– Просто. На всякий случай.
– Слушай, миленькая моя, – говорю я Даше. Мне становится жаль Бочкарёву. – Мой тебе совет: отправляй эту больную к терапевтам, аллергологам, пульмонологам – куда подальше. Она не наша. Толку всё равно не будет. И операция ей не поможет.
Даша думает о чём-то своём.
Почему я должна уговаривать Дашу не оперировать Бочкарёву, если они с заведующей уже всё решили?
– Даш, ну тогда всё?
– Ага. Спасибо.
Я поднимаюсь и иду сзывать в смотровую своих собственных пациентов.
– Позовёшь меня, если заведующая будет искать.
– Ладно.
Вообще-то я упоминала, что нас в отделении четверо, не считая заведующей. Олег, Павел, Даша и я.
Про Олега я не могу сказать ничего определённого. Он оперирует во второй операционной, а я в первой. Когда я зачем-нибудь захожу в комнату, где сидят вдвоём Олег и Павел, Паша вежливо делает вид, что он не против меня выслушать, привстаёт со своего места и обращает ко мне взор своих ярких, круглых, тёмных глаз. Мол, чего вам надо? А Олег никогда даже и вида не делает. Он и не здоровается, если не считать какого-то бурканья себе под нос. Но мне это безразлично. Я к ним и прихожу-то раз в год, по делу.
Паша полнокровен и богат телом. Он высок и силён. У него красные, по-детски пухлые губы, волосы густые, русые, длинные, в мелкую волну. Он распускает их по плечам, а когда идёт по улице – круглый год без шапки, с развевающейся гривой, то больше похож на музыканта или на попа, чем на доктора. Думаю, что он отрастил бы и бороду, только с бородой оперировать неудобно. Потеет. А шевелюру свою он перед операциями стягивает в хвост и заталкивает под плотный медицинский колпак с резинкой вокруг головы. И тогда голова его становится больше похожей на женскую. У меня даже в молодости не было таких прекрасных волос, как у Павла. И колпака такого тоже не было.
Паша вечно что-то изобретает. В основном какие-то собственные методики по лечению больных. Мне даже его жаль иногда. Он носится-носится с каким-нибудь своим изобретением, а я потом посмотрю в старом учебнике или в старой энциклопедии, а там это уже было. Покажу ему. А он не расстраивается.
– Новое – это забытое старое, Ольга Леонардовна.
Я только головой тогда трясу и брови поднимаю.
Олег же суховат, бледен, лоб у него с залысинами, грудь впалая, и вообще он производит впечатление болезненное. Паша мне говорил, что несколько лет назад Олег получил серьёзный грант на стажировку в Германии и там действительно стажировался. Но как-то мне кажется, здесь ему эта стажировка особенно на пользу не пошла. Нет, конечно, оперирует он отлично. Я сама видела результаты. Но вот относительно материального вознаграждения… Может, это связано с тем, что специализировался он на тугоухости у стариков.
У Олега двое детей, кажется, дочек, причём старшая вроде бы уже ходит в школу, а младшая ещё пока нет. Жена у Олега тоже работает, с девочками возится тёща. Олег постоянно озабочен деньгами, но зарабатывает, судя по всему, немного. Я иногда слышу, как он говорит по телефону про деньги.
– Сколько это стоит? – спрашивает он.
Ему отвечают. Он в раздражении отключается.
И он, и Даша, и Павел кроме нашего отделения вроде бы подрабатывают где-то ещё, но подработки эти в общем-то чепуха.
Даша и Павел, когда не оперируют, присутствуют в отделении чисто метафизически. А на самом деле они в это время – в интернете, в вайбере, в вотсапе, в инстаграме, в фейсбуке[1]… Олег этими гаджетами занят меньше, но где он вообще витает, мне не понять. Я бы так их в мраморе и изобразила – скульптурную группу бойцов медицинского фронта, как говорили во времена моей молодости. Они стояли бы втроём кучно, плечом к плечу, Павел впереди, Даша и Олег по бокам, тела устремлены в будущее, плечи развёрнуты… А головы у Даши и Павла наклонены к планшетам, но вот Олег стоит, смотря вдаль, прижимая к уху мобильный телефон.
Когда мы собираемся вместе в одной комнате, мы едва различаем друг друга, будто мы острова одного атолла, но в тумане. И мне представляется, что их души и души всех их друзей, родных и даже детей плавают в эфире, как недоразвитые плоды, тесно сложенные в огромные банки толстого стекла и залитые мутным раствором формалина. Тела глухи и слепы, нечувствительны к прикосновениям множества бледных ручек и ножек, но души не одиноки. Через переплетённые пуповины они могут обмениваться словами, набранными по буковкам, и пересланными фотографиями. И эти сокращённые слова и цветные картинки дают телам ощущение общности. Иногда мне кажется, что живые тела вообще больше не нужны. Зачем двигаться, выращивать пищу, ушибаться, ошибаться, испытывать боль? Мозг можно заключить в электронную коробочку, а буковки набирать усилием мысли. Может быть, до этого не так уж и далеко?
Вообще-то меня весь современный мир моих коллег не очень и касается, просто я стала чувствовать себя с ними одинокой. И даже в какой-то мере и с молодыми больными я чувствую себя странно. Я смотрю их уши, горла и носы, что-то им объясняю про их состояние, а сама хорошо знаю: стоит им выйти из кабинета и они тут же начинают проверять мои слова в интернете. Чёрт побери, если тебе интернет важнее живого врача, так ты и иди, лечись в интернете.
С Фаиной Фёдоровной было всё не так. Какое там одиночество? Я иногда уставала от её присутствия.
Весь рабочий день она сновала по кабинету, звякала инструментами, командовала больными, жонглировала тазиками, со всем справлялась. Я иногда даже ещё не успевала сказать, что мне было необходимо, а уже какой-нибудь редко используемый инструмент, или медицинская карта, или заготовленный заранее рецепт или справка молниеносно появлялись передо мной на столе.
Казалось, она радовалась каждому дню, который нам предстояло провести вместе. Я с трудом пробиралась по утрам по коридору нашей поликлиники между ждущими пациентами и иногда довольно часто слышала адресованный мне грозный окрик перед дверью моего же кабинета:
– Куда без очереди?
Чей-то смущённый голос шептал из толпы:
– Врача пропустите…
И ответный возглас полушёпотом:
– Такая молодая?
Я отворяла дверь, а она уже вставала мне навстречу со своего места, шла, будто пританцовывая маленькими ножками в детских хлопчатобумажных коричневых чулочках в резинку и в кожаных тапочках на скользкой подошве, доставала из шкафа мой халат.
– Привет, Фаина Фёдоровна. Как дела?
– Здравствуйте! – И даже с какой-то гордостью:
– Видели, какая сегодня толпа в коридоре? Больше, чем вчера.
– Видела.
Она с видом радетельной домоправительницы выдвигала мой стул. Я ставила в шкаф свою сумку, надевала халат, медицинскую шапочку, проверяла, не размазалась ли на ресницах польская тушь, водружала на голову зеркало-рефлектор, включала настольную лампу (практически такую же, как у меня сейчас) и садилась на своё место.
– Зовите, Фаина Фёдоровна!
Часы на стене нашего кабинета показывали ровно восемь утра.
И она радостно подбегала к двери, распахивала её и торжественно кричала в коридор:
– Кто первый по очереди? Давайте талон! Куда сразу все? По одному! Заходите по одному! И не толкайтесь! Не толкайтесь, я говорю… – Она сторонилась, пропуская первого больного. Я мгновенно сосредоточивалась. Здороваться не было времени.
– На что жалуетесь?
Женщины оказывались более собранными и сразу объясняли, зачем пришли. Мужчины же часто начинали мямлить:
– Барышня, у меня…
Такое обращение ко мне Фаина Фёдоровна терпеть не могла. Она вставала рядом со мной, грозная и готовая меня защитить.
– Какая это вам «барышня»? Врача называть по имени-отчеству! Или просто «доктор».
Тогда я ещё не читала «Мастера и Маргариту», а то обязательно бы хихикнула. Прокуратора называть Игемон. Ну или как-то так.