Читать книгу Ёськин самовар (Иосиф Антоновч Циммерманн) онлайн бесплатно на Bookz
Ёськин самовар
Ёськин самовар
Оценить:

5

Полная версия:

Ёськин самовар

Иосиф Циммерманн

Ёськин самовар

Об авторе

Прекрасное Далеко,


Не будь ко мне жестоко,


Не будь ко мне жестоко,


Жестоко не будь.


От чистого истока,


В Прекрасное Далеко,


В Прекрасное Далеко,


Я начинаю путь!

Автор: Юрий Энтин

Родом из многодетной немецкой семьи, чья история неразрывно связана с Поволжьем и Казахстаном. Он вырос в мире, где память о предках хранилась не в книгах, а в устных рассказах у семейного очага. Национальная литература была тогда полностью запрещена, а каждое слово на родном языке звучало как шепот сопротивления, как свеча в темноте забвения.

Его путь был во многом предопределен временем: в годы горбачевской перестройки мужчина окончил уникальный факультет журналистики Львовского высшего военно-политического училища — кузницы военных корреспондентов, где закладывались не только основы мастерства, но и умение видеть историю сквозь призму судьбы человека.

Но, несмотря на блестящие оценки, путь офицера оказался для него тоже закрыт. Судьба отвела ему иную, не менее важную миссию — быть летописцем своего народа. Корреспондент газеты советских немцев «Нойес Лебен» и руководитель пресс-центра Всесоюзного общества советских немцев «Возрождение», он посвятил себя исторической прозе, в которой оживают судьбы его соотечественников — людей, словно звенья одной цепи, соединяющих прошлое, настоящее и будущее.



Произведения Иосифа Антоновича — не просто книги. Это голос памяти, зов предков, уходящий в вечность. Это не просто литературное творчество, а попытка сохранить голоса ушедших поколений, передать их боль, радость, надежды и мечты. Через судьбы своих героев он воссоздает страницы истории, в которых отражаются трагедии и подвиги его народа — от первых немецких поселенцев в России до вынужденных скитаний и утрат XX века.

Пролог

Ему приснился вокзал. Не тот, на который он когда-то прибыл, и не тот, с которого предстояло уехать. Это был вокзал вне времени, затаившийся в тени между памятью и будущим.

Сквозь приглушенный гул голосов и протяжный вой далекого тепловоза к нему приблизилась старая цыганка. Волосы ее были белесые, словно тронутые инеем. Лицо — резкое, будто вырезанное ножом по сухой древесине. Беззубый рот смаковал мундштук махорочной трубки, из которой в такт дыханию тянулись сизые струйки дыма. Они поднимались вверх, складываясь в причудливые образы — то ли лица, то ли силуэты, то ли знаки.

Смуглая странница с тяжелыми кольцами серег в ушах смотрела на него пристально — взглядом тех, кто видит насквозь: через плоть и страхи, прямо в самую суть.

— Тебе повезло — не каждый меня может встретить. — произнесла она. — Ясновидящая Рада тебе все расскажет — что было, что будет, чем сердце успокоится.

Ее голос не был ни добрым, ни злым. Он звучал холодно и неотвратимо — как само дыхание судьбы.

Седая цыганка опустилась на пол — гладкий, отполированный людским потоком, как камень на перекрестке дорог, — и устроилась, подмяв под себя ноги, с покоем степной женщины у костра.

Иосиф хотел было сделать шаг назад, но ноги сами двинулись вперед. Не осознавая как, он оказался на полу напротив — будто рухнул туда, подчиняясь чужой воле, и протянул правую руку.

— Не эту, — резко бросила Рада. — Левую. Ту, что ближе к сердцу. В ней больше правды.

Он повиновался. Ее холодные пальцы сомкнулись на его запястье, и она, не отрывая взгляда от переплетения линий, прошептала:

— Младший… В доме, полном детей и горя. Очень, очень рано наказанный судьбой. Душа без пристанища, без родных, без крыла, без права на детство.

Твой отец — сгорел изнутри, в легких жил пепел. Твоя мать — страшно угасала, пока боль не съела ее целиком. Ты все это видел. Бедненький…

Иосиф не дышал.

— Братья… Сдали тебя. Как вора. В наручниках, с бумажкой. Не по злобе и нужде — от лени. Не хотели возиться с тобой. А больше всего — боялись, что село их за это осудит.

А ты — бежал. И тебя приютила та, кто тоже одна. Старая. Но с душой, похожей на твою. Ваш дом был тихий, хлеб теплый, куры накормлены.

Но и там ты стал лишним. В твою вторую мать вселился дух. Не злой. Справедливый. Он шептал ей ночами: “Не держи его. Он не твой. Он пойдет дальше.”

Рада оторвалась от его ладони и встретилась с ним взглядом.

— Ты хочешь остаться. Но дорога зовет. Твоя дорога. А боль — она не позади. Она — твой проводник. Поезд уже близко. Ты ведь все равно оглянешься, мальчик мой… хоть и знаешь, что не надо.

Послышался гудок приближающегося состава. Металлический вой, обволакивающий сердце. Спящий хотел что-то спросить, но проснулся…

***

В августе Иосиф получил свой первый аванс. Это было немного, но все же больше, чем сиротская пенсия, которую с лета перестали платить. Он больше не числился учащимся — значит, помощи от государства не жди.

Раньше деньгами распоряжалась баба Маля, как официальный опекун. А что теперь? Он будто предчувствовал неладное. Почему-то радости от заработанного не было. Десятки рублевых купюр в ладонях казались чужими — они вселяли неуверенность и тяготили.

Он осмелился спросить почти шепотом:

— Баб Маль… и эти тоже вам отдавать?

— Нет. Они твои — распоряжайся сам, — глухо ответила она и вышла из комнаты.

С тех пор в доме все изменилось. Баба Маля перестала готовить еду на двоих, стирала только свое, практически не разговаривала с ним.

Он ждал. Надеялся, что все наладится. Но лед только крепчал. Работа в стройбригаде помогала держаться. Руки были привычны к тяжелому труду, и вскоре он смог перекрыть старую крышу — ту, что давно просела над курятником. Помогали одноклассница Ира и ее мама Ида. Они втроем месили глину босыми ногами, утрамбовали ее на перекрытии. К полудню кровля сияла под солнцем — новой, еще не высохшей глиняной шапкой.

И баба Маля, казалось, смягчилась. Она приготовила ароматный плов. Во дворе накрыли на стол. Были и тосты, и похвала от гостей. Но все перечеркнула одна фраза хозяйки:

— Размазня ты, Ёся… Мужики не сидят в хате, не ревут над школьными фотографиями…

Он попытался объяснить, что скоро достанет кирпич, обложит дом, сделает чердак.

— А ничего, что это моя хата? — резко перебила она. — Не забыл, кто ты тут есть?

А потом — последнее:

— Мой внук из армии возвращается. Жениться собирается. Где ему прикажешь жить?

Иосиф молча собрал вещи: пара рубашек, сандалии, книги. Вышел, надеясь, что баба Маля его остановит. Не остановила.

— Надеюсь, мои трусы не прихватил? — крикнула она ему в спину.

За калиткой он обернулся. Дом стоял аккуратный, беленый. На крыше — новая глина. По двору пасутся курочки. Парнишка вкладывался здесь «как для себя» — с душой, с сердцем. Но теперь понял: горбатого к стенке не приставишь. Он — сирота, не здешней крови. Приютили — позволили посидеть и согреться. Ступай дальше…

Иосиф двинулся в сторону вокзала. А баба Маля, глядя ему вслед, вдруг сказала:

— Мы обязательно с ним помиримся. Но сначала пусть уедет. Будущего у него здесь нет…

Свои из Гуссенбаха

Was in der Jugend Wurzel schlägt,

das trägt die Blüte im Alter.“


— Friedrich Schiller

(То, что укореняется в юности,

расцветает в старости.)

Плацкартный вагон жил своей обычной, шумной и суетливой жизнью. Люди разворачивали котомки с домашней снедью, разливали чай из граненых стеклянных стаканов с подстаканниками. Некоторые неспешно потягивали пиво, закусывая сушеной рыбой, и увлеченно спорили о спорте.

На боковых местах мужики с громкими хлопками выкладывали кости домино, сопровождая каждый удачный ход довольными возгласами. В дальнем углу кто-то азартно раскидывал карты, сдвинувшись тесным кружком.

На верхних полках дремали утомленные дорогой пассажиры, а где-то ближе к тамбуру молодой парень с гитарой негромко пел песню ставшего популярным Высоцкого. Его голос, чуть хрипловатый, но уверенный, пробирался сквозь общий гул вагона, и один из сидящих рядом даже невольно подхватил знакомый мотив.

Поезд мерно постукивал по рельсам, а жизнь в плацкарте шла своим чередом, смешивая в одно целое судьбы, разговоры, ароматы еды и звуки гитарных переборов.

Иосиф заплатил за постельное белье, принял из рук проводницы аккуратно сложенный сверток и ловко застелил свою полку. Движения были быстрыми и уверенными — матрас разгладил, подушку встряхнул, одеяло расправил и заправил так, словно делал это не впервые.

Парень действительно за неполный год уже в пятый раз проделывал путь на поезде Ташкент—Москва. Зимой их выпускной класс ездил по турпоездке в заполярный Мурманск, а летом Иосиф, по настоянию военкомата, отправился поступать в Тульское артиллерийское училище. И все — через Москву. Вот и считайте: дважды туда и обратно — уже четыре поездки. Этот путь он преодолевал за удивительно короткий срок теперь в пятый раз.

Его попутчиками оказалась очень многодетная рыжеволосая семья, с лицами, усыпанными солнечными веснушками. Даже их весьма престарелый дедушка был конопатым, а седина едва пробивалась сквозь медные волосы бороды. Наголо выбритую голову он прикрывал аккуратно посаженной узбекской тюбетейкой.

Шумной гурьбой эта говорливая немецкая Sippe (в переводе — род, клан) буквально оккупировала добрую половину плацкартного вагона.

В том, что это были немцы, Иосиф даже не сомневался. Он догадался об этом в первые же минуты, как только вошел в поезд. Практически на каждом купейном столике красовались горки ромбиковой формы крепелей — типично немецкой выпечки. Из разных концов вагона доносились привычные обращения к матерям — «Mutti», и к бабушкам — «Oma».

Их родство подчеркивалось даже в одежде. Почти все — мужчины, женщины и подростки — были одеты в одинаковые синие спортивные костюмы из блестящей синтетики. На груди поблескивали шевроны с символикой спортивного общества «Динамо», придавая всей компании еще большую сплоченность — словно это была не семья, а целая команда.

— Goode Dag! — приветствовал собравшихся в купе Иосиф. В его казахстанском поселке Аккемир все немецкие старушки именно так и говорили. Он сознательно выбрал это приветствие, а не привычный вариант из школьных учебников на Hochdeutsch — «Guten Tag» («Добрый день»), понимая: порой одно слово может открыть сердце быстрее, чем десятки фраз. На предстоящие двое суток пути ему было важно заполучить полное расположение этих людей.

— Moin! — громко и радостно отозвались в ответ. Это популярное приветствие на платтдойч (Plattdeutsch — нижненемецкий диалект) не оставляло сомнений: он оказался своим среди своих.

Иосиф, едва перешагнув порог семнадцати, успел приметить, что на вокзалах и в поездах знакомства между пассажирами завязываются практически автоматически. Легко и непринужденно люди открывают свои души, делятся сокровенным, поведую случайно подсевшему незнакомцу свои судьбы.

Вот и попутная семья встретила молодого казахстанца с неожиданным радушием, словно родного. Дед с медной бородой представился Густавом, разрешил обращаться к нему на «ты» и звать просто — опа (нем. дедушка). Не теряя времени, он плеснул себе и гостю в граненые стаканы водки.

— Мы по фамилии Мюллер, — добавил он, слегка кивая в сторону женщин и детей. — Из Чирчика, что под Ташкентом.

Атмосфера в купе сразу стала теплее. Вокруг Иосифа мельтешили дети, а женщина по имени Эмилия, видно, не в первый раз в дороге, деловито хлопотала у столика. Опа Густав уже с любопытством расспрашивал: откуда он, куда держит путь, есть ли родня. Все шло как-то по-домашнему. Дорога представлялась теперь не такой уж и долгой.

— Ты из чьих будешь-то? — спросил дед, прищурившись с легкой улыбкой.

— Циммерманнский, — ответил Иосиф. — Село Шёнхен, Самарская волость.

— Незнакомо мне… Не довелось бывать в тех краях.

— Наши в тридцатые, в голод, спасались в Ставрополье, — сказал он, будто оправдываясь. — Потом их оттуда выслали в Казахстан, а отца в трудармию. Я то сам в Поволжье никогда не бывал. Родился уже здесь, в Аккемире.

Густав нахмурился, нервно провел рукой по своей медной бороде. Помолчал, глядя в одну точку, и заговорил глухим, будто придавленным голосом:

— Голод… Wolga… Ты, сынок, правильно сказал — спасались, retten sich mussten мы. А кто не успел — den hat der Teufel geholt, как говорится. Я тогда был еще ein Knabe, пацан, но so was vergisst man nicht… Люди пухли прямо на глазах. Erst die Katzen… dann собак ели… а потом и вовсе кору с деревьев сдирали.

Он вздохнул, потер ладонью лоб, как будто стирая что-то, въевшееся в память.

— Помню, одна Frau пришла к нам, просила хоть корочку. А у нас самих — две картошки на шестерых. Meine Mutter заплакала, а Vater сказал: «Wenn wir teilen — sterben wir zusammen». И не дал… А утром она уже лежала — tot, окоченевшая, у соседского забора.

Голос его осел. Даже дети притихли, уловив что-то неведомое, взрослое. Густав налил еще. На этот раз себе и Иосифу — молча, не глядя. Собеседник понял: это был тост по всем тем, кого больше нет.

— Мне о голоде в Поволжье баба Маля рассказывала. Правда, она мне не родная. Я ж круглый сирота… — голос Иосифа слегка дрогнул. В тот момент сердце сжалось от боли. Он вдруг ясно представил, как Амалия, в стареньком переднике, копает картошку на огороде. Солнце палит, а она, согнувшись, в одиночестве возится в земле — твердой, как камень, иссохшей и потресканной от жары.



Парень молча опрокинул стопку водки и занюхал крепелем, стараясь заглушить ком в горле.

— Она лютеранка. Из Гуссенбаха.

Как по команде, в купе наступила полная тишина. Шумная прежде семья мгновенно стихла, переглядываясь между собой. Даже ложки зависли над тарелками.

— А какой Гуссенбах? — хрипловато спросил опа Густав, прищурившись. — Правобережный или Новый?

В его голосе прозвучало что-то особенное — не просто интерес.

— А разве их было два? — удивился Иосиф. — Баба Маля говорила об одном. Тот, что на берегу реки Медведица.

— Наш! — воскликнули чуть ли не хором Мюллеры, закивав и снова оживленно заговорив друг с другом.

— А как у нее фамилия? — спросил кто-то из женщин.

— Лейс, — ответил Иосиф.

— Соседями были! — воскликнул опа Густав, хлопнув ладонью по колену.

И тут же зааплодировала — считай, что половина вагона: кто хлопал в ладоши, кто стучал стаканами по столу. Повсюду — улыбки, веселые голоса, возгласы одобрения. Шумная радость прокатилась по купе, словно кто-то наконец-то вернул в круг потерянного члена большой семьи. Старший сын Густава, Вальдемар, уже наливал «за встречу», ловко разливая по граненым стаканам. Его жена, Эмилия, с теплой улыбкой пододвинула Иосифу тарелку с нарезанной колбасой и по-доброму словно своему сыну, взъерошила ему чуб.

Один из детей, карапуз с пухлыми щечками и озорным взглядом, без всякого стеснения полез к Иосифу на колени, устроился поудобнее и уставился на него снизу вверх, как будто знал его всю жизнь.

— У Лейсов там, знаешь ли, был полнейший матриархат, — начал Густав, почесав свою медную бороду. — Всего-то два мужика на всю семью, остальное — Frau’n да дефченки… Целая стая. Амалию я, честно сказать, не помню. Хотя наверняка каждый день на улице встречались. Ну, сами понимаешь — дефчата как воробьи: снуют, щебечут… попробуй запомни.

Старик сделал глоток, тяжело выдохнул и продолжил, будто разворачивая перед глазами картину.

— А вот их дед, Иоганн Лейс, — das war ein Meister! — человек редкий, на все руки умелец. И хлеб сеял, и дома строил, и по камню стучал, как настоящий Steinmetz, а на старости лет еще и вино гнал — свое, домашнее, сладкое. Сам, своими руками, спроектировал их дом. И не абы как, а — добротный! Четыре комнаты, камень дикий, крыша — дерево, как положено. Фсе своими руками.

Глаза у Густава прищурились от удовольствия, будто он снова стоял перед тем самым домом.

— За домом — амбар, хлев большой. А огород… эх, огород! До самой реки тянулся, метр сто не меньше, и грядки, грядки, грядки... и пара яблонь, чтоб детвора в тени балдела.

Бородач замолчал на миг, затем, чуть тише, почти с уважением добавил:

— А у самого берега, на косогоре, он выкопал Keller… не погреб — а шедевр, я тебе говорю. На три части разделен. Ледник — лед там круглый год лежал, с реки зимой запасали. Вторая часть — под овощи. А третья… ох, третья — камнем выложена, сводчатая, как в монастыре. Там его вино и дозревало, как он говорил. Звал это — Reifezeit, понимаешь?

Он крякнул, вспоминая.

— Завидовали ему фсе. И свои, и русские из соседних деревень. Ехали, смотрели, учились. Дом, погреб, фсе, что он делал — не просто постройки. Это были памятники. Fleiß und Ordnung — трудолюбие и порядок, вот чем он запомнился. Настоящий немецкий мастер.

— Правда… в голодные годы почти фся их семья — враз сгинула, — Густав посуровел, взгляд потускнел. — Мать, отец, малыши — wie vom Winde verweht... Дом у них забрали: сделали из него контору для колхоза. Пара дочерей только спаслись, да и то — бегством. Куда именно — не знаю, никто тогда особо не рассказывал, да и спрашивать — не принято было. Кто выжил — тот и жил дальше. Остальные — в землю, без лишних слов.

Пожилой мужчина замолчал на секунду, потом продолжил, уже с горечью:

— И как будто одного несчастья было мало, на головы крестьян свалилась новая беда — продразверстка. Пришли красные, с винтовками, в пыльных шинелях… Вваливались в каждый дом, фсе выгребали подчистую: муку, крупу, последние бочонки с капустой. Ишь ты, «для голодающих городов», говорили. А мы, выходит, не нужны были?

Густав усмехнулся — коротко, безрадостно.

— Не нравится? — рычали. — Так катись в свою Германию! Только вот мы уже не Германия, мы — здешние. Тут родились, тут и умирать приходилось.

Густав тяжело вздохнул.

— В те годы Гуссенбах, наш, будто душу потерял. Село было то большое, более семи тысяч народу. Только в одном селе создали аж три колхоза. Люди валились прямо на улицах, падали как мухи. Кто еще держался на ногах — выносил мертвых за порог, чтоб место в доме не занимали. Церковная телега, скрипучая, старая… каждый вечер ездила по улицам. Скрип-скрип… И собирала тела — как урожай.

На кладбище — тоже страшно было смотреть. Раньше — ухоженные могилки, с оградками, с именами. А тут… наспех, без отпевания, только бугорок, крест косо прибитый. А то и вовсе ничего. Земля всех принимала.

В купе снова стало тихо, только колеса глухо постукивали по рельсам.

— Я тогда был noch ein Knabe, пацан совсем. Но кое-что… помню хорошо. Как-то подслушал, как родители с бабушками шептались, тихо так, тревожно… Про “каннибалов”. В соседней деревне, говорят, были такие. Я не понял тогда, что это за слово такое… Спрашивать побоялся — вдруг нагоняй получу. Раз взрослые шепчутся, значит, нам, детям, не положено знать.

Рассказчик осекся, глядя куда-то вглубь своих воспоминаний.

— Потом уж, взрослым стал, прочитал. И знаешь, сынок… ужаснулся. Но в ту же минуту — спасибо родителям мысленно сказал. Что не рассказали про людоедство. Что уберегли от того знания. Маленькому сердцу не надо было знать таких страшных вещей. Нам и так хватало…

Голос его дрогнул, но он быстро собрался. Сделал глоток, снова провел рукой по бороде — привычное, заземляющее движение.

— Вот такие дела были. Не дай Бог пережить еще раз…

— Мой отец умер от туберкулеза. Мне тогда было четыре года, — неожиданно для самого себя начал рассказывать Иосиф. — Мама умерла пять лет спустя. Мне шел десятый. Я — восьмой ребенок в семье.

— Ужас… — не выдержала одна из женщин из семьи Мюллеров и всхлипнула, приложив ладонь к груди.

Иосиф говорил спокойно, почти сухо, как будто рассказывал не про себя, а про постороннего. В его голосе не было жалости — только констатация фактов.

Сирота поведал, как старшие братья сдали его в детдом, как он в тот же день сбежал оттуда, пройдя много километров обратно в родной Аккемир. Рассказал о навязчивой мысли — залезть в петлю, чтобы все закончилось. О том, как его приютила чужая женщина — бабушка Амалия, и как они вдвоем, она — семидесятилетняя, он — еще ребенок, держались друг за друга.

— Курей разводили, мазанку ремонтировали, картошку сажали… — сказал он, глядя в окно. — Я уже ребенком на базар ездил, торговал. Баб Маля после комендатуры по привычке боялась далеко от села отлучаться.

Он замолчал на миг, потом добавил уже тише:

— Могли бы и дальше жить. И неплохо. Но… что-то на бабу Малю нашло. Побоялась, что я ее дом присвою.

— У нее свои дети есть? — спросил опа Густав, нахмурившись.

— Да, трое. Но в селе только дочка осталась. Баба как-то обмолвилась, что ее старший внук из армии возвращается, жениться хочет. А жить, мол, негде будет. Пришлось мне и уйти.

Наступила короткая тишина.

— А теперь ты куда? — осторожно поинтересовалась Эмилия.

— В Тулу. Я летом туда ездил, поступал в военное училище. Не прошел. Но начальник предложил мне остаться лаборантом кафедры. Год поработаю — и тогда, пообещал генерал, зачислят без экзаменов.

— Это хорошо, — кивнул Густав. — Значит, есть сердце у командира. Значит, не все еще пропало.

Дед потер ладонью бороду, задумчиво уставился в пол. Видно было, как внутри него слова собираются не спеша, одно к одному. Продолжил негромко, почти вполголоса:

— Ты, Junge, только зла на бабу Малю не держи. Я понимаю, больно, обидно. Сам в твоем возрасте не один раз кипел… Но, поверь моему опыту — не все так, как кажется сгоряча.

Переведя взгляд на Иосифа, чуть нахмурился, как будто хотел сказать нечто важное и нужное именно сейчас:

— Хоть и не родная, а сделала для тебя больше, чем многие делают для своих. Приютила, накормила, подняла на ноги. Все, что могла, отдала — не ради выгоды, а по сердцу. А это, поверь, дорогого стоит.

На короткое мгновение в купе повисла тишина, сквозь которую слышно было, как поезд стучит по рельсам — мерно, упрямо, будто подтверждая каждое сказанное слово.

— А что выгнала… Может, ей показалось, что она тебе уже не нужна. Старики, знаешь ли… У них в голове часто мысли как мусор — откуда лезут, сам не поймешь. А может, совсем другое почувствовала. — Он говорил все тише. — Старость — штука хрупкая. Страх быть ненужным, забытым — он душу сжимает. И разум мутнеет. Такое не объяснишь. Только понять можно. Со временем.

Густав откинулся на спинку, взгляд стал мягче, голос — чуть грубее, но с теплом:

— Добрая женщина не может просто так скурвиться. Если в человеке было настоящее — оно не исчезает, просто прячется под обидами, болью, возрастом.

Береги ее в себе. Не обиду — а память. С благодарностью. Она тебя вытащила из ямы. А ты теперь — иди дальше. И неси ее в себе. Вот и все.

Иосиф впервые за весь разговор слабо улыбнулся. А потом, будто вспомнив, окинув взглядом большую семью, спросил:

— А вы куда это полным составом едете?

В этот момент в купе стало подозрительно тихо. Все Мюллеры, до того оживленные, вдруг притихли и переглянулись. Возникла странная пауза.

— Давайте уже спать, — неожиданно велел Густав, с таким тоном, что возражать не хотелось. — Завтра новый день. Еще наговоримся…

***

Наш герой проснулся, как всегда, рано. Солнце, поднимающееся по правую сторону движения поезда, уже высунулось из-за горизонта и заливало купе теплым, золотистым светом. Поезд ритмично отстукивал свои километры. Пассажиры еще спали.

Лишь опа Густав сидел на нижней полке, методично набивая махоркой свою трубку. Старец, видимо, почувствовал взгляд Иосифа — повернул голову, кивнул молча, как старому знакомому, и жестом поманил к выходу, в сторону тамбура.

Стараясь не потревожить тишину, они прошли мимо спящих пассажиров и заспанной проводницы, копошившейся у титана, где уже начинала закипать вода для утреннего чая. Вагоны скрипели, гудели, дышали теплом и сном.

Опа Густав прикурил трубку, сделал пару коротких затяжек и, чуть прищурившись сквозь легкую дымку, произнес почти шепотом:

— Хочу тебе одну нашу тайну открыть, Junge.

Иосиф сразу насторожился. Он невольно обвел взглядом тамбур, потом заглянул в окно межвагонной двери. Вблизи никого. Только шум колес и редкие покачивания вагона.

— Мы сваливаем за бугор. В Германию.

Иосиф вздрогнул, будто услышал что-то запретное. Голос его тоже стал почти неслышным:

— А вас… выпустят?

Медная борода старика затряслась от сдерживаемого смеха. Хотя момент вроде бы был не подходящий, но он все равно хмыкнул, глядя на парня с неожиданной теплотой.

— Пять лет назад, — начал он, пуская клуб дыма, — я сам себе это спросил. Wir lebten damals noch in Sibirien — в Сибири мы жили. После трудармии на Волгу возвращение нам не было, запрешено, но и смысла особого не было. Так мы и остались. В Минусинске. Прожили там почти фсю жизнь.

123...6
bannerbanner