
Полная версия:
Черная грязь
— Изменила. — Дурасова отпустила её руку. — А ты знаешь, как меняется почерк, когда человек устал? На третьей ночи он становится своим. Все становятся своими, когда устают.
Пелагея не ответила. Учитель словесности дочитал, все зашумели, попросили ещё; кто-то сказал: «Лучше про наше почитайте», — и в наступившей тишине эти слова прозвучали громче, чем хотелось сказавшему.
Чаю пили тихо. Пелагея смотрела на собравшихся и примеривала их к своему делу, как примеривала товар: вдова причта — молчаливая, держит дом и два чина съёмщиков; учитель словесности — бедный, грамотный, читает всё, что достаётся; студент с Чистых прудов — молодой, горячий, такие платят не деньгами, а собой. Все они приходили сюда по средам за тем, чего не было в журналах: за разговором без углядки. Дурасова двигалась между ними с чайником, старая, прямая, и никто не говорил вслух того, зачем пришёл на самом деле, — и это «не вслух» и было содержанием вечеров.
Пелагея думала: вот спрос. Вот он сидит, пьёт чай из колотой чашки, жалуется на цены на ситец и ждёт, что кто-нибудь скажет настоящее. Она могла дать им настоящее — шесть тетрадей, по кругу. Цена вопроса была не в деньгах. Цена была в том, что каждый читатель — новая улика, и каждый, кто прочтёт, будет знать, где взял.
Она решила: пусть знают. Пусть каждый, кто возьмёт тетрадь, понимает, что берёт в руки. Честная цена, названная вслух.
— Про наше теперь печатного мало, — сказала Дурасова вставая. — Разве что в списках.
Она посмотрела на Пелагею. И Пелагея поняла: спрос есть уже сейчас. Не уговаривать надо — отговаривать придётся.
Домой она шла по вечерней Никольской, мимо запертых лавок, и думала о шести тетрадях. Шесть — это шесть ночей каждая, значит, месяц с лишним. Один список у Дурасовой. Один — она отдаст отцовскому знакомому, протоиерею на Варварке, который умеет молчать (он исповедовал её мать и не выдал её на той исповеди ничем, хотя мать… впрочем, это была другая тайна). Один — в Тверь, обратному ходу, если найдётся надёжный ямщик. Остальные — по городу, из рук в руки.
Она не думала: зачем людям эта книга. Она думала: её нельзя отдать огню, и всё. Была в этом её правота или её гибель — она решила не спрашивать.
Была и счётная сторона, и она вела её так же честно, как вела лавочные книги. Бумага хорошая — почти даром, остатки отцовских запасов; чернила железные — дешёвые; перья — из гусиных, обточка занимала час в неделю. Время было дороже всего: шесть тетрадей — это сорок ночей, а днём надо было стоять за прилавком, переписывать заказы для типографии и не выглядеть невыспавшейся. Она прикинула: сорок ночей до середины августа. Если за сорок ночей её не возьмут — она успеет. Если возьмут раньше — не успеет никто, и тетради будут ждать под половицей.
Половицу в горнице она выбрала сама: третью от кровати, скрипучую. Скрипучесть была полезна — никто не поднимет её ночью бесшумно. Она выложила под неё промасленную тряпицу, завернула в неё тетрадь Федота и первый свой список и положила сверху нож для бумаги: если половицу поднимут чужие, нож упадёт, и она проснётся успеть подумать, что сказать.
Что сказать — она не знала. Но это было уже из другого счёта.
Назавтра она отнесла второй список отцу Варлааму на Варварку.
Протоиерей встретил её в ограде, с лопатой — он копал грядку под окнами и рукава у него были засучены, как у дворника. Он исповедовал её мать и двадцать лет ходил к Белоусовым пить чай; когда мать умерла, он отпевал её и ни одним словом не обмолвился о том, что знал от неё на исповедях. Пелагея помнила это молчание лучше многих слов.
— Вот, — сказала она и протянула тетрадь в холщовом переплёте.
— Что это?
— Книга. Которую жгут.
Он вытер руки о подол рясы, взял тетрадь, подержал — не открыл.
— Ты меня спросить забыла, дочь Тихона.
— Спросить — это поделить вину. Я решила не делить.
— Делить вину со мной не надо, — сказал он. — Я её сам возьму, если возьму. Но скажи мне одно: ты читала?
— Переписывала. Это больше, чем читала.
— И что там?
— Правда, батюшка. Скучноватая местами, длинная местами. Но правда.
Он посмотрел на неё внимательно. У него были светлые глаза и брови совсем седые.
— Вот за это и жгут, — сказал он. — За «скучноватую» не жгут. — Он поднял тетрадь. — Спрячу у себя. Читать буду по ночам, как ты пишешь. Иди домой, Пелагея. И вот что: ко мне больше не ходи. Если спросят, я скажу — приносила псалтырь на переплёт. Псалтырь у меня ведь и правда рассыпается.
Она пошла домой через Ильинку, мимо Гостиного двора. В рядах было шумно, торговали сеном, дёгтем, чем-то живым в корзинах, и никто не говорил о книге — на виду о ней не говорили. Но у книжных рядов, где пустовало уже два прилавка, стояли двое в сермягах и смотрели на замки, и мужик в армяке спросил у соседа что-то, и тот ответил: «За словом, брат, теперь в крепость. За словом».
Ночью она писала. Отец, проходя мимо горницы к своей постели, остановился на пороге. Она ждала, что он скажет, — он ничего не сказал. Постоял, ушёл и вернулся с восковой свечой, которых считал по штукам. Поставил рядом с сальной.
— Восковая ровнее, — сказал он. — Рука меньше устаёт.
И ушёл спать. Это было его благословение — всё, на что он мог решиться, и Пелагея приняла его, как принимают аванс.
Спала она теперь мало и плохо. Чужой страх, переписанный с тетради, жил в ней третью неделю: снилась печь, и в ней листы крутились чёрными по краям, и она во сне протягивала руку в огонь, чтобы вытащить хотя бы один, — и просыпалась с онемевшими пальцами. Первое время она боялась онемения, потом научилась: раздражать пальцы горячей водой, работать счётами, шить. К утру рука оживала. Бабка говорила: руки — это плата, плати и не торгуйся.
Но было другое, о чём бабка не сказала, — может, не умела сказать. Чужая вера тоже переписывалась. Пелагея переписывала страницу про крестьянина, который «в поте лица» пашет чужое поле, и вдруг ловила себя на том, что плачет, — не своими слезами, чужими, переписанными, и это было страннее и страшнее любого онемения: она больше не могла отделить, где кончается чужая рука и начинается её собственная. «Истираешься, — говорила бабка. — Как тряпка об чернила. Чужое вымывает своё».
А наутро Ермолай, открывая лавку, сказал ей как бы между делом:
— У Логинова вчера опять были. Спрашивали, знает ли он, кто в городе писцы вольные, на дом берут заказы. Логгинов сказал — не знает. — Ермолай помолчал. — Он не знает, Пелагея Тихоновна. А ведь мог бы знать, если б спросил меня. Понимаете?
Пелагея поняла. Ермолай ей сказал: я знаю — и я не сказал. Пока не сказал.
Она смотрела, как он выносит прилавок с лубками, и впервые думала не о том, что будет, если придут за списками. Она думала: что будет, если придут за почерком.
Глава 3. Обыск
Третий день по лавкам ходили с описями, и Белоусовы ждали своей очереди, как ждут зубного врача, — зная, что не минует, и всё же не веря до самой двери.
Пелагея ждала третий день. Она успела сделать всё, что могла: пять тетрадей лежали вне дома — у Дурасовой, у отца Варлаама, у тверского обозника, у двух читателей, которых знал только отец. Шестая, недописанная, лежала под половицей в горнице, и Пелагея велела себе: если возьмут — не дышать, не смотреть на пол, думать о прилавке.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

