
Полная версия:
Улица Горького. Фантасмагория
– А, пацан… – выполз из комнаты Бурлак. Сегодня он не был таким черным. И таким страшным. Просто каким-то усталым. Больным, наверное. И дымил «Беломориной». Как паровоз.
– Что хорошего скажешь?
– Да ничего…
Я хотел сказать: «ничего хорошего!» А сказал только:
– Ковалиха…
Он пожал плечами, но Бурлачиха и Лида сразу все поняли.
– Узнала, гадина! От кого?
У меня чуть не вырвалось мамино «Хвейс!». В смысле, «Я знаю?». Но успел спрятать глаза куда подальше. Во рту стало сухо-сухо. И смог чуть слышно выдавить:
– У вас что – «минус сто»?
– Что? – в один голос спросили женщины. Но Бурлак только усмехнулся:
– Минус тридцать девять…
– Ковалиха будет копать! – догадалась Лида.
– Уезжать мне надо! – выдохнул дым Бурлак. – И поживее! И поглубже!
Но и жена, и дочь замахали на него руками:
– Тебе лечиться надо! А где ты там хороших врачей найдешь!
– Да уж как-нибудь…
Все трое завздыхали, загрустили. А я стал потихоньку пятиться к двери.
– А доктор Брук! – вдруг вырвалось у меня.
– Такой Брук один на всю страну, – вздохнула Бурлачиха.
– Спасибо, пацан! – проводил меня Бурлак. – А ты и, правда, хороший парень!
– На нашей улице все хорошие! – вырвалось у меня. Хотя и не особенно верил в это.
Дядя Петя Иванов, как всегда, возился со снегом. Этой зимой его было завались.
– Это что? – спросил он меня. – Бурлак домой заявился?
Я молча проглотил слюну.
– Сбежал? Или отпустили?
Я еще ниже опустил глаза.
– Как бы Ковалиха не проведала. А то быть беде на нашей улице!
Старик Обливанцев тоже расчищал тропинку возле своего крыльца. И тоже спросил:
– Сбежал? Или отпустили?
И тут же из двери выскочила Обливанчиха.
– Саша! Сережа! – приложила она ладонь козырьком ко лбу. – Пора и вам придти!
– Мамаша! – потащила ее обратно дочка Тоня. – Сколько раз говорено: не придут они! Скажите спасибо, что хоть я вернулась!
У Обливанчихи в войну погибли два сына. Вот у нее крыша и съехала. А дочка Тоня выжила. Хотя тоже была на фронте. Во дворе ее так и звали: «фронтовичка».
– Японский бог! – проворчал старик Обливанцев. – Как бы этот враг рода человеческого не узнал!
«Это он про Жолнина!» – понял я.
Вечером к нам заявилась тетя Ханна Кракова.
– Дора! – объявила она, – Вы слышали, к Бурлакам муж вернулся! А?.. Из лагеря, говорят. В плену был, а потом отсиживал… Может, и мой тайерер Мося тоже где-нибудь…
Она не договорила. И мама только вздохнула:
– Хвейс…
А что она еще могла сказать. У тети Ханны Краковой воевали два сына. Леня вернулся, а Мося сгинул неизвестно где. Я хорошо его помнил. Он ходил, наклонив голову набок. Мне почему-то тоже нравилось ходить так. И бормотать какие-то стихи. Как он.
И еще тетя Кракова спросила:
– Вы таки будете платить этот налог?
– Таки да, чтобы таки нет, – непонятно ответила мама. Но тетя Ханна Кракова поняла:
– У меня тоже таких денег нет!
Глава третья
Историк Василь Васильич как всегда скомандовал «Смирно!» и завел наш строй в школу. А там, как всегда, пахло дымом.
– Опять тяги нет, – объяснил Василь Васильевич. – Можете не раздеваться!
Это мы и без него поняли. Втискивали в парты свои телогрейки и пыхали паром, как те еще паровозы. А Юрка Головань потыкал пером в свою «непроливашку» и весело объявил:
– Чернила замерзли!
– Ура! – шепотом прокричали мы.
Печки в нашей школе топились дровами, которые мы сами пилили и кололи на полешки. Но пока печки раскочегаривались, пока воздух не становился хотя бы на чуток теплее улицы, мы дуба давали. Даже бедный физик дрожал мелкой дрожью, хоть и был в длинной шинели поверх кителя. Но стоило ему заикнуться о массе тела, как с задней парты потянулась рука:
– Арсений Иванович, вы же на прошлом уроке не досказали, как вас ранило!
– Правда! Правда! – загалдели все. – Ну, ее на фиг массу тела! Писать же все равно нечем!
– Вы же фронтовик!
И, правда, Арсений Иванович все еще жил где-то там, на войне. Он никак не мог забыть, как его часть бомбили свои же самолеты:
– Сидим мы в овраге… Притаились… Ждем команды… Вдруг как жахнет!.. Мы кричим: «Вы что, с ума сошли! По своим бьете!»… А им сверху хоть бы хны!..
В общем, на этом уроке мы узнали о массе тела намного меньше, чем о бое за какую-то деревушку Свинавку.
На перемене все побежали в коридор, поближе к печкам – отогреваться.
– Что, хиксосы, озябли? – беспокоился за нас историк Василь Васильевич.
– Как цуцики! – хором соглашались мы.
– Ничего, – успокаивал нас учитель. – Сейчас кое-кому жарко станет! Буду спрашивать про Французскую революцию!
– У-у-у! – застонали мы. – А, может, не надо! Лучше тоже про войну расскажите!
Ну, правда, зря мы трухали. Звонок во всю звенел, а даже самые отчаянные выскакивали из класса, зажав носы. Там стоял такой смрад, что дух спирало. Значит, кто-то из двоечников сунул в чернильницу карбид. Это такая штука, которая поднимала оттаявшие чернила дыбом и заставляла их пузыриться. И невыносима вонять. Какие уж тут уроки!..
«Ох! – подумал я. – Без Мурнева тут не обошлось!». Мурнев был из тех, кого в нашей школе называли «партизаном». Лучше всего у таких получалось срывать уроки в школе. Это была та еще школа. Наверное, нигде больше не собиралось столько обалдуев, отчаянно не хотевших учиться. Это были дети работяг с Двадцать пятого участка. У нас это место считалось бандитским. Без крайней нужды туда не стоило соваться. Обчистят да еще морду набьют.
Поэтому порядки в нашей школе были гарнизонные. Внутрь пускали только строем и под водительством учителя. До конца уроков выйти вон и думать не смей. Время было послевоенное, поэтому учителя, бывшие фронтовики, ходили в кителях и держали нас в ежовых рукавицах. Старались держать.
Короче, урок истории прошел в коридоре, возле теплой печки. А когда запах карбида выветрился, настал час немецкого.
«Ну, брат, держись!» – подумал я, когда в класс вошла Ольга Никифоровна. И правильно подумал. Немка, даже не раскрывая журнала, спросила: – Так кто тут такой начитанный?
И весь класс посмотрел на меня. Я сразу потерял голос и всякое соображение. И очень скоро Юрка Головань, сидевший на первой парте, вытянул шею в журнал и показал всем два пальца.
– Навеки и до смерти! – зловредно объявил он.
Что же делать? – спросил я сам себя. А кого еще было спрашивать? И понял я, что надо стать зайцем, которого прижали к дереву. Хошь не хошь, а надо отбиваться. И взял я лист картона, нарезал его на полоски, чтобы в спичечной коробке умещались. На одной стороне написал немецкое слово, на другой – русский перевод. И теперь куда бы ни шел, все время крутил свои картонки: немецкое слово – русский перевод. И так тыщу раз, пока не понял: разбуди меня ночью, спроси: «Diе Tochter»? Отвечу, даже не просыпаясь: «Дочь»!.. Спроси: «Diе Schwester»? Отвечу: «Сестра»! «Laufen» – бегать.«Springen» – прыгать. «Fenster» – окно. И даже такое страшное слово запомнил: «Untergrundbahn» – метро. Во как! Я уж не говорю о таких пустяках, как «Anna und Martha baden» или «Мaus, Maus, kommt heraus!».
Только Ольга Никифоровна никак не хотела угомониться. Больше тройки за мои ответы не ставила. Да и то с натяжкой.
Так что радоваться было нечему. Да еще активистка Ковалева меня доставала. Стоило выглянуть во двор, она тут как тут. И каждый раз пристает:
– Следишь?
– Больше мне делать нечего! – говорю.
– Смотрю, ты обнаглел! Нет, придется мне в твою школу наведаться! Стружку с кой кого состругать!
– Да я чего! Я же ничего!
А и, правда, спорить с ней себе дороже. Приходилось помалкивать.
В воскресенье она поймала меня веселая-превеселая.
– Разобралась я с твоим Бурлаком. Он и, правда, в плену отсиживался. А потом вину искупал.
– Где?
– Где надо! Вот только хворобу у него нашли. И отпустила его наша добрая власть. Пусть дома помирает!
– Так чего тогда?..
– А того, что не велено ему в Москве и под Москвой жить! И еще в тридцати восьми местах! Нечего ему своим тлетворным дыханием мирный труд отравлять!
– Куда ж ему?
– А это не твоя забота! И не моя!.. Наше дело – следить, чтоб он до поры не слинял. Я кому надо просигнализировала. Они примут меры. Усек?
Я только кивнул. А сам, едва она скрылась, рванул в «Воронью слободку». И давай стучать в Бурлакову дверь. Сначала опять тихонько. Потом сильнее. Потом ногой со всего маху. И никакого толку. Одна соседка Кирилова выглянула и давай пальцем у виска крутить.
– Совсем сдурел, что ли!
– Да мне к Бурлакам…
А тут и Ирка, наконец-то, голову в дверь просунула.
– Кончай стучать, утопленник!
Утопленником она меня называла, потому что как-то раз я свалился в заброшенный колодец, что остался во дворе от бывшего помещика Эшке. Воды там было вровень с землей. Ирка рассказывала, будто бы только распахнутое пальтишко не дало мне утонуть. И будто бы они с подругой Кариной палкой подцепили меня и прибили к берегу. А дальше подсобили выбраться на сушу… Ну вот, убей бог, не помню я такого… Но с Иркой не спорил. Хочется ей быть моей спасательницей – пусть будет!
– Тебе чего? – спросила Ирка не больно-то ласково.
– Отца бы…
– Нет его. Уехал.
– Ку… куда?
– Много будешь знать, скоро состаришься!
– Ну, правда… А то Ковалиха пристает. Следить собирается.
– Скажи ей, что он теперь в Петушках!
– А как же врач? Доктор Брук?
– А это уж не твоя забота! Ступай домой, умник!
Я пошел. И все думал: «умником» она меня похвалила или обозвала? Нет, в непонятном мире мы все же живем!
День был ясный, а тут вдруг зашуршал ветер сухим снегом, поволок мимо солнца темное облако. И сосны заскрипели вдоль улицы.
Смотрю, а по улице старушка Никитишна шкандыбает. Курьерша из домоуправления. Небось, повестки разносит. Злостным неплательщикам. А таких, почитай, вся улица. Нет у людей таких денег, чтобы за деревья платить. Да еще пени, которые за неплатежи набегают.
Дошло до того, что люди стали яблони и груши рубить. Посчитали, и вышло, что дешевле фрукты всякие на рынке покупать, чем налог за деревья платить.
Только Ковалиха таких в свой блокнот записывала.
– Саботажники! – ругала она их. – Не хотят родную власть в трудную минуту поддержать. Забывают, в каком окружении живем.
Но сегодня соседи толпились на улице. И все чего-то высматривали. А это, оказывается, Шурка Киселев на своем «Москвиче» во двор въезжал. И Мешварг с ним. Вышли из машины веселые, Шурка с цветами, а Мешварг с тортом.
– Красиво жить не запретишь! – сказал дядя Петя Иванов.
– Умеют некоторые устраиваться! – позавидовал старик Жолнин. А старик Обливанцев проворчал:
– От трудов праведных не наживешь палат каменных!
– Откуда же у них деньги? – спросила тетя Рая Штаркман.
– На бегах выигрывают! – объяснил дядя Петя Иванов.
– Это что, законно?
– Говорят, там такие люди играют! У-у!
Глава четвертая
Это «У-у!» стало совсем громким «О-о!», когда все узнали, что Шурка Киселев тоже уплатил налог за деревья. А потом он проехал по улице не на своем задрипанном «Москвиче», а в белой, как снег, «Победе».
Улица напряглась. «Это что ж за дела такие! Всякий вахлак может на бегах бешеные деньги загребать! А мы что, рыжие!».
Первым подсуетился старик Жолнин. Смотрю, он возле Шурки Киселева вьется. Парным молоком его угощает. И снег от ворот помогает откидывать. Чтоб, значит, Шуркина «Победа» могла спокойно выезжать. А в воскресенье он уселся в эту самую «Победу» и вместе с Шуркой и Мешваргом куда-то умотал. Когда они вернулись, никто не видел. Но зато на неделе на глазах у всей улицы старик Жолнин крыл свою крышу новеньким железом. А ведь всегда жаловался, что крыша дырявая, а денег на ремонт нет.
И скоро, смотрю, уже старик Обливанцев бьет копытами в Шуркином дворе. И усаживается в белую «Победу». А потом тетя Маруся Курылева заскакала на двух ногах вокруг Шурки. И от ее криков «Но! Но! Но!» снег с деревьев сыпанулся. А тетя Рая Штаркман заставила мою подружку Карину играть на скрипочке марш Буденного:
И вжикала рукой, будто саблей, и дергала невидимые вожжи.
Только тетя Шура Романова оказалась ловчее всех. Она послала сыновей чинить Киселевские ворота. За просто так. Задаром.
А ее недоделанная сестра Нюня теперь не ходила по улице, разнося молоко, а скакала, тряся руками. Лошадьми правила. И покрикивала:
– Ню! Ню! Ню!
Что с нее, чокнутой, возьмешь!
И, конечно, в первые же выходные «Победа» увезла тетю Шуру Романову и ее сыновей в Москву. А в понедельник сестра Нюня таскала по улице громадного пластмассового пупса, ростом чуть меньше ее самой.
– Ля! Ля! Ля! – баюкала она его.
– Лялька, что ли? – спрашивали Нюню покупатели молока.
– Ню! Ню! Ню! – соглашалась она.
И слухи ходили, будто тетя Шура Романова вторую корову купить собирается.
Никогда еще наша улица Горького не была такой ухоженной.
После каждого снегопада соседи скребли ее лопатами, как на субботнике. Корзуны скалывали лед. Кирилловы посыпали скользкие места песком. Где они его брали, не знаю. А Фетисенковы сколотили из бревен мостик через канаву, чтобы Шуркина «Победа» без заморочек по нему проходила.
И все по очереди ездили на ней в Москву. На бега, как знала уже вся улица.
Мне, конечно, было интересно, что это за бега такие. И в какие игры там играют. Но мама от моих вопросов только отмахивалась.
– Порядочные люди в эти игры не играют! – говорила она. – От них пахнет знаешь чем!..
А «чем» не говорила.
– А старик Мендель что ли не порядочный? – не соглашался я.
– Он что – тоже? – удивилась мама.
Со старика Менделя все и началось.
Я брел, лениво волоча ноги и злобно гремя пустыми ведрами.
Мама послала за водой. А ведь, наверняка, наша колонка замерзла и придется шкандыбать до конца улицы, аж к самой Можайке. Там колонка почему-то не замерзала. А потом тащить полные ведра домой. И вода будет плескаться на валенки и замерзать на них ледяными сосульками. Суши их потом…
Как вдруг меня обогнала лошадка, запряженная в сани с пылающей жаровней. Над жаровней висел громадный медный бак. Он пыхал во все стороны жгучим паром. Из ноздрей лошадки тоже валил пар. Возчик – старый еврей Мендель – приказал лошадке: «Тпр-ру!», содрал с колонки железную «шапку» и запустил внутрь шипящую паром трубу. Там что-то свистело и клокотало. Я смотрел, разинув рот, и уговаривал колонку: «Ну же! Ну!».
И вдруг труба провалилась совсем внутрь. И колонка начала плеваться водой. Дождавшись, когда струя сделалась устойчивой, Мендель привязал ручку к колонке, чтобы вода текла, не замерзая.
– Фартиг! – сказал довольный старик. В смысле «готово!»
А вода текла себе и текла. И в мои ведра и мимо. А я смотрел и радовался. За ночь вода протянет ледяной язык до самого оврага. И тогда по льду помчатся наши самокаты – несколько сколоченных досок на коньках. Поднимая ледяную пыль, полетит навстречу ветру «куча-мала». Здорово!..
– Эй, бохер! – вернул меня на землю голос старого Менделя. – Ком а гер! Вус херст за бега?.. И вус загт твоя мишпуха?
А и правда, – подумал я, – знают ли мои тетки про всю эту суету? И бабка Злата? И что они себе думают?
Это я узнал очень скоро. Я еще и до теткиного крыльца не дошел, а уж слышу – в воздухе пахнет скандалом. На веранде собачились тетка Фрима и тетка Роза. Ну, которая Рейзл.
– Ты моей смерти хочешь! – надрывалась Фрима. – Чтоб я до конца с этими шикерами мурыжилась! Видеть их не могу!
Тетку Фриму недавно перевели из грузчиц в продавщицы винного отдела. И она уже охрипла от вечной ругани с кунцевскими пьяницами.
– Чтоб все они гешволн были!
– Фербрент зи верн! – соглашалась с ней тетка Рейзл. В смысле «горели бы они!» Но тут же добавляла:
– И Шурка твой тоже! Мит зайне мансенс! Мит зайне ферд!
«Ага! – догадался я. – „Ферд“ – это лошадь! А „Шурка“ – это, видать, Шурка Киселев! Значит, про бега-то они и спорят!».
Я, конечно, понимал с пятого на десятое. Всякие там «кадухис», «халоймес», «гей какн», «ин дрерд», «гурништ». Но главное до меня дошло. Тетка Фрима хотела делать то же, что делала вся улица – ездить на бега и выигрывать. А тетка Рейзл стояла на своем: Мешварг и Шурка «локшен аф дер ойер» – лапшу на уши вешают.
– С этого гешефта все будут иметь дрек мит фефер! – талдычила она.
Вот это-то я совсем хорошо понял. Мне бы промолчать, да нелегкая дернула:
– А старик Мендель тоже хочет на бега!
– Швайгт! – остановила меня тетка Рейзл. В смысле, «Прикуси, мол, язык!».
Мне что. Сказано «молчать!», вот я и молчу. Только тетку Фриму молчать не заставишь.
– Гиб а кик аф ир! – показывала она на сестру. – Люди из воздуха парнусы имеют! А мы такие гордые, что лучше будем мешки таскать! И от пьяных морд мать-перемать слушать!
– Ма! – дернула ее за рукав двоюродная Жанна. – А Райке Жолниной коньки купили! «Снегурки»! На ботинках!
– Херст! – еще громче заголосила Фрима. – Слышишь! Людям такой нахес! А нам одни цуресы! Ночи не спать. Чем платить налог, думать!
– Халоймес! – отмахивалась Рейзл.
Но тут на веранду приползла бабка Злата.
– Вус загт? – прицепилась она ко мне.
Пришлось втолковывать ей про Мешварга и Шурку, про бега, про лошадей и про сказочные выигрыши, которые перепадали самым смелым на нашей улице.
– О, ферд! – только и поняла бабка. – А гите вещь!
Видно, вспомнила, как у нее с дедом в каких-то затертых годах была лавка, которая торговала овсом и всякими вожжами, хомутами и другими причиндалами для лошадей.
– А гите гешефт! – залыбилась она. Небось, забыла, как они с дедом драпанули из этой лавки, когда их пришли раскулачивать.
– Пусты мансенс! – все равно не соглашалась тетка Рейзл. Только Фрима стояла на своем.
– Ингеле! – повернулась она ко мне. – Дойди до этого Шурки! Скажи, чтоб в другой раз и нас прихватил!
– Халоймес! – припечатала эту затею тетка Рейзл.
Но я все равно побрел к Шуркиному двору. Смотрю, у его ворот стоят сани старика Менделя
и паром пыхают. А сам Мендель о чем-то с Шуркой договаривается. Тут и я подоспел.
– Дядя Шура – говорю, – а моих теток на бега возьмете?
– Взял бы, – вздыхает Шурка, – да машина-то одна, а желающих вся улица…
Но тут он посмотрел на старого Менделя, а потом на его сани.
– Вот только если реб Мендель согласится вашу мишпуху с собой прихватить? – подмигнул он мне.
– Чтоб ты был так здоров… – начал было отказываться возчик. Но потом увидел мою кислую физию и вдруг передумал. – Э-э!.. Зольст але хакен вер!
– А как же? – кивнул я на клокочущий бак.
– Нит гедайге, киндл! – успокоил он меня. – Дер алте Мендель имеет этвас бессере фюр гите мишпухе!
Это он про другие сани, понял я. И стал думать, а как бы увязаться с ними. Интересно же, как это там играют, на этих бегах. Ну, что там лошади скачут, я знал. Всласть насмотрелся на эти скачки в кино. Как классно мчались кони в «Кубанских казаках»! Все Кунцево не могло наглядеться. Да еще эти песни! «Каким ты был…» да «Ой, цветет калина…». У нас ее, конечно, тут же переделали. Стали петь:
Все же знали, что этого вредителя напустили на наши поля зловредные американцы. Но песня-то все равно была хорошая.
А второй куплет был еще лучше:
«Ну уж, будьте уверены, – знали все, – главный мичуринец академик Лысенко обязательно придумает что-то верное против этой напасти. Так что у американцев глаза на лоб полезут!»
А вот про то, как играют на бегах, в кино ничего не было. Спросил у Дорохина и его брата Толика.
– Ты что, собираешься играть? – пристал было Толик.
– Да не-е… не-е… – заненекал я. – Просто так…
А сам, между прочим, все твердил немецкие слова. Крутил свои картонные «фантики» и проверял себя. «Das Wasser» – вода, «kalt» – холодная, «morgen» – завтра, «zu fliegen» – летать… И даже набрался нахальства заглянуть а конец учебника. А там стихи какие-то.
Wer reitet so spaet durch Nacht und Wind?
Es ist der Vater mit seinem Kind…
Смотрю, полно же знакомых слов. «Nacht» – ночь, «der Vater» – отец, «Kind» – ребенок. Только вот, что такое «reitet». Поискал в словаре: «reiten» – скакать. Ого, это же что-то про лошадей. В самое «оно»! И там же перевод:
Кошмар какой-то! Но зацепило почему-то. «Лесной царь» называется. Гете сочинил. А перевел Жуковский.
И вот как-то раз немка давай гонять меня по словам. Всякие там «Springen», «Singen», «Laufen»… Но не на того напала. Я как орешки щелкал: «прыгать», «петь», «бежать»… И даже про «darf man herein» и «nemen Si Platz» правильно сказал: «Можно войти?» и «Садитесь!». Думал, все – отцепится. Ан нет. Тут-то Ольга Никифоровна и подсунула мне текст из дальних страниц учебника:
И стала зловредно ждать, как я буду плавать. И уже руку занесла для очередной двойки.
– Это мы не проходили, – хотел сказать я. Но вдруг понял, что это же те стихи, в которых было то самое – о всаднике, о ребенке, о каком-то царе. Не знаю, что на меня нашло, только сами собой выскочили слова:
О-о! – прибалдела училка. – Ты знаешь «Лесного царя»?
Она как-то странно посмотрела на меня, хмыкнула и принялась читать это немецкое стихотворение. Дочитала почти до конца и снова уставилась на меня:
Ну!.. —
Я понял:
У-у-у! – загудел класс. – Стра-стра-страшно! —
Смотрю, а «немка» выводит в журнале «хор» – прямо против моей фамилии.
Мы красные кавалеристы,И про насБылинники речистыеВедут рассказ!..Ой, цветет картошкаДа зеленый лук,Полюбил картошкуКолорадский жук…Он живет, не знаетНичего о том,Что Трофим ДенисычДумает о нем!Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?Ездок запоздалый, с ним сын молодой.К отцу, весь издрогнув, малютка приник;Обняв, его держит и греет старик.– Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?Ездок запоздалый, с ним сын молодой…Erreicht den Hof mit Muht und Not;In seinen Armen das Kind war tot.– Ездок погоняет, ездок доскакал.В руках его мертвый младенец лежал.Wer reitet so spaet durch Nacht und Wind?
Es ist der Vater mit seinem Kind…
Глава пятая
Ну вот, и воскресенье пришло. С утра пораньше я уже околачивался у нашей калитки. Ждал Менделя. Возле меня собралась небольшая толпа: старик Жолнин, а с ним дочь Райка, тетя Маруся Курылева, дядя Петя Иванов, тетя Рая Штаркман с девочкой Кариной и мои двоюродные Жанна с Верой. «Это что ж, – думал я, – лошадь Менделя всех увезет? Да ни в жисть!».
И, правда. Сани у Менделя оказались нарядными, но тесными. Скамейка на троих сзади, да место для пары седоков на полу.
– Это что за гармидер! – испугался возчик, увидев живую очередь из наших соседей. – Думаете, у Менделя паровоз? Берите ноги в руки и бикицер на станцию!
Он согласился посадить к себе тетку Фриму и старика Жолнина. Нашлось бы место и для тети Раи Штаркман, но тут приползла бабка Злата.
– Идн, гиб а кик! – всплеснул руками Мендель. – Вус тун хир дизе бобе?
– Швайгт! – приказала ему моя бабка. «Молчи, мол! За умного сойдешь!».
Мендель понял, что бабку ему не переспорить, и как-то втиснул ее на заднее сиденье.
– А я! – хватило у меня духу.
– А маме? – не согласился со мной Мендель.
– Ну-у, дядя Мендель… – заныл я.
– Цидрейте менш! – выругался возчик и пошел в сторону нашей двери. Не знаю, что он там говорил, но мама вышла во двор, погрозила мне пальцем, но ничего не сказала.
– Лезь до мене! – показал Мендель на место рядом с собой.
Он натянул вожжи, щелкнул кнутом, и кони почапали по снежной улице Горького. А все, кого он не взял, побрели на станцию Рабочий поселок ждать паровичка из Усова.
Ух, как здорово было смотреть на дорогу с высоты! Сани катились ровно, только поскрипывали полозьями по проступавшему льду. А я шептал про себя какие-то строчки:
«Вот мирово, думал я, Пушкин это придумал! – Ну, прямо про меня!»
С высоты этого самого облучка виделась вся Можайка, далеко-предалеко вперед и далеко-предалеко по сторонам. Вот Давыдково в снегу по самые крыши. Вот Мазиловские сады, белые от инея. Вот темный лес на Поклонной горе, в глуши которого, говорят, отдыхает сам Вождь. Конечно, когда в Кремле мало работы. Хотя как это может быть у Вождя мало работы – на нем же весь мир держится.
Машин на Можайке было мало, только иногда попадались редкие автобусы. Я думал, лошадь будет пугаться, но она даже ухом не вела, бежала бодренько и хвостом помахивала. А под хвостом у нее мешочек болтался. Я хотел было спросить у Менделя, для чего он, но потом сам догадался. Это чтобы конские «яблоки» на дорогу не падали, Москва же как-никак.