Читать книгу Russология. Путь в сумасшествие (Игорь Олен) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Russология. Путь в сумасшествие
Russология. Путь в сумасшествие
Оценить:
Russология. Путь в сумасшествие

3

Полная версия:

Russология. Путь в сумасшествие

Ко мне лепился сын, бормочущий, что «нам пора».

– Как?.. Чушь! – твердил я. – Вот ещё… Не может быть! Я поменял свидетельство на собственность здесь в девяносто третьем, приписал к трём соткам двадцать; остальные же – заимка.

– Коль законно, спорить нéхрен, мы не бабы, – буркнул оппонент. – Пусть двадцать три твои; остатнее – моё. Сад тоже мой с лужками и с леском вкруг сада… Ты, Рожанский, сам размысли, коль учёный, – вёл Закваскин. – Ты не где-то занял сотки, чтоб любой какой прохожий срал под окнами, а взял их около избы. До сада от неё неблизко, сам считай. Выходит, все твои вот эти сотки – возле дома… Гришка, слушай, чтоб не тявкал, как тот Бобик твой… Сдох Бобик? Что-то не слыхать мне Бобика.

– Серёня твой с Виталей Бобика… Всё, вор, ты знаешь! – крикнул бедный.

– Ври. Кто видел? Врать я сам горазд… – Дед вперил взгляд в ребёнка близ меня. – Я с чем? Мои дрова закончились, чтоб печь топить. В твоих, – считал ты, но, узнал, в моих лесах, – там хворост. Я возьму его, раз вся твоя заимка возле дома. Понял? Мне дрова – для сына, встретить тёплой печкой. Cам с сынком, смекаешь… Старший твой чего не ездит, Митька-то?.. Малой! Ам!! съем!! – Он гаркнул.

Мальчик отбежал.

– Пугнул дитё… – и Заговеев сплюнул. – Где бумага-то, что лес тут твой, гад? Лиственки спилить хотел, но струсил: станут падать – с Флавска видно… Документ дай, умник! – Заговеев, с шапкой в кулаке, шагнул.

– Стой, пьянь! – бранился дед, грозя клюкой. – Мне дали га как местному. А где возьму я га – тут я и сам с усам. К Рожанскому взял в сторону. Мне вдоль тебя брать, в яму к разлогу? На-кось, пьянь, выкусь; к чёрту поди-кось! – Он взмахнул клюкой. – На хер! Будешь косить там – денежки вынь мне да положь на стол.

– Всё по его! Как так, Михайлович?!

Я медлил и не знал, что отвечать.

– Товарищ понимает суть законов, – буркнул дед. – Вот и молчит… Ну, Гришка, подь, дои корову, молока мне; дам на водку… Я, Рогожский, безо зла к тебе, а только по закону требую, и лишь своё. Сад? – твой пусть. Мне не к спеху.

– Пёс!! – ругался Заговеев.

Я ушёл, поняв, что больше свар не вытерплю. Я удалился думать, прежде чем затеять что-нибудь, ― но не сейчас, когда моё сознание являло сонмы взвихренных, бессвязных мыслей и аффектов. Сев на ящик перед печкой, я помешивал багровый, остывающий шлак в топке, смутно мысля, что мне делать.

В сумерках с сыном вышли к засидке.

В домике, – в готовом снежном домике вверху снегов, нагромождённых трактором Магнатика, – я сел с оружием, включил фонарь. Настроившись, я стал суров и начал наблюдать, как, рад экзотике, мой сын поигрывал в простые бытовые обстоятельства, как бы во взрослость… (А и напрасно. Толку учиться взрослым заботам? лучше смерть в детстве; зря толстоевские о «слёзках» чад; нет, добр как раз, кто убивает деток малыми; чик горлышко – и в рай без скорбей и без тягот бытия)… Сын взялся есть, но ел не где-нибудь, не как-нибудь, а «яствовал»-де в «крепости». «Пояствовав», он вырубил «бойницу» в снежной толщине, зевнул и начал убеждать себя: читать? конечно! И – читал в мечтах… А после, вздохом затуманив луч от фонаря, спросил:

– Убьёшь их? Тех зайчаток?

– Да. Убью.

– Совсем убьёшь?

– Совсем.

Он подытожил: – Спать пойду; мне что-то утомительно, – и был таков.

Я думал, глядя в сад через «бойницу»; думал, думал…

Было тихо. Серебрился в лунном свете снег, темнели яблони…

Укрывшись в Квасовке, я вдруг и здесь в страстях, и здесь держу, что, хоть, в покор хамью, я не суюсь в делёж благ-выгод (мол, «возвышен»), но при том при всём томлюсь, что ущемлён. Я уступал с тех самых пор, как «поворотом», и «крутым», причём, ―«на ручку» говорят (финт в акушерстве), ― извлечён из матки; и потом— с тех пор как «октябрил» в честь «доброго, великого, родного Ильича»; позднее уступал я в ВУЗе, впитывая «Брежнева», «программы съездов» и вообще идеологию. Я уступал, спеша в колхозы «урожай спасать» и норовя жить «нравственно». Я кандидатом стал, когда пора быть доктором наук. Я жался по углам, считая: есть страдальцы, им нужней «пространство жизни». В цумах, гумах etc. мне всучивали худшее, в дискуссиях горласто брали верх «идейные». Я даже в Квасовку нуждой попал: не смог «пробить» Немчиновку, а тут втемяшилось, что, дескать, есть «фамильное», мой долг туда поехать… Умозрительная «честь» гнела меня, а «благородство», тоже понятийное, и прочие моральности мной правили. Ясней: мной правили «идеи». «Благородство»?.. Смилуйтесь! Erbarme dich! Я – благороден? Нет, лишь роль играл. Не склонный ни к добру ни к злу, мой мозг заклинило. Я в пятьдесят стал нуль средь рвачества. Спасал семью – не смог спасти. Подавленность венчал недуг. Я канул в Квасовку к «корням припасть»… – вдруг в Квасовку прёт явь, реальность, комплексно «сей мир»!! Здесь я имел кут, веруя: Россия пусть у путиных, Москва пусть у лужковых, Флавск – магнатиков, но треть заштатной Квасовки – моя.

МОЙ, кол вам в зад, сто метров вдоль и поперёк, сад с холмиком руин чертога прадедов! МОИ холодные и непролазные снега! МОИ здесь лисы, совы, зайцы, трио лиственниц, и травы, и земля! МОЙ даже дым от печки! Прёт Закваскин?! Цап за шкирку, дать пинка – и гнать в убожество, где под проваленной двускатной крышей дом его!! Так надо бы… Но я не смог, сыграв, что – честный-де. А ведь как жгло меня…

Нет, хватит! Всё моё!!

Всё в окоёме – ВСЁ МОЁ!!!

Храбрец… А повторись спор – вновь смолчу, не вскинусь, буду мямлить: «жаль», «прискорбный факт, увы», но «документ есть документ», «уж таковы реалии», «есть правовое поле, есть законы…»

Я ушёл в избу в расстройстве. Там луна копировала окна в фантастический эстамп на печке. Сын мой спал.

Как сделать, чтобы данность (явь то бишь, реальность) не терзала, не драла его, и чтоб не вырос он, как я, изгоем без корней и средств? Чтó дам ему: фамилию (с той гнусной «с»), ряд ветхих писем с брáтиной?.. Я начал обсуждать «Закваскина» по части имени. Акцент на рабском слоге (не Квашнин, Репнин в их знатности), с приставкой, выражающей неконченность и прилагательность (вот роль той «за-» из ряда однотипных амплуа, к примеру: «за-умь», «зá-берег», «за-лупа», «зá-ворот», «за-тáкт», «за-кладничество», «за-муж»), с флексией (иначе с окончанием), что уточняет службу высшим в иерархии (здесь уязвим и я, с преамбулой, что я не думаю, что я, Квашнин, пуп мира). В общем: «Николай» («Крушитель Людства»); «Фёдорыч» («Дар Бога»), полностью: «Дар Божий Побеждать Людей» – напротив, versus, «Павла» («Малого») с «Григорием» («Неспящим, Бдящим»), это я про Заговеева. Мнят, имя – нрав, характер. Тьма Закваскиных с их шкурным навыком! Имея право, – или сторговав его, – на га вообще, без санкций межевания, он выбрал вдруг не свой кут, голый и запущенный, а мой ухоженный обширный сад в периметре из фауны! В итоге, пусть де-факто у меня под сотню соток, но де-юре – много меньше. Он дал взятку за такое право, и его уважили, поправ мои права? Впрямь: я с женой – мы кто? Когда-то, в старину, мы значили, а нынче значит сикль (рубль, доллар); нет его – нет прав. Я «кандидат», «учёный», да? Ранг, важный при советской власти, нынче звук пустой.

Я стал молиться, мысленно… Слух ширился, и слышались: стук в крышу, плески в Лохне вод на перекатах и шумы «М-2», стелившейся за склонами… Бог на молитвы не ответил… Странно: почему? Я недостоин, чтобы Он ответил?.. Или же я глуп? Ведь Он изрёк: «не думай, не радей о завтрашнем», – а я терзаюсь этим «завтра», игнорируя совет?

Позавтракав, мы двинулись во Флавск над поймой узкой дорогой. Путь наш был долог, шесть километров.

Солнце сияло. Северный ветер дул не стихая. Наст под ногами был леденистым. Избы, деревья – всё было мёртвым, стылым, бесцветным, разве что ивы в пойме мохнатились. Намёка на приход весенней неги не было… Над парой труб соседей то мотались вправо-влево, то влеклись на юг дымы… В кустах на пне сидела кошка и мечтала: стынь кончилась; близ – лето, птички, мыши, сытная пора…

– Ручьи, пап, скоро?

– Тош, не знаю.

– Зайцы были?

– Нет.

– А если бы они там были? – Он воззрился из-под шапки. – Ты стрелял бы?

Я ответил: – Не стрелял бы.

Он запрыгал. Он был рад.

Шли вдоль конечных изб Тенявино, заброшенных, разграбленных. С жилых рядов потявкивали псы; приёмники, с той громкостью, что слышно и прохожим, сообщали: «кабинет министров» плох, всё плохо; тянется «война»; «рецессия»… Мы повернули в пойму к мельнице, – точней к руинам, – тропкой. В шумных водах спал огромный светлый жёрнов; мельница ― без кровли и в проломах. По сугробам влезли внутрь. Я произнёс:

– Она была когда-то нашей.

Мы опять шли. В сельском центре избы часты; слышались кудахтанье и лай… Здесь пахло: варево скоту, гарь трактора, гниль погребов, дым, куры, овцы, копны, дикий камень стен пристроек в ложах глины, свал навоза – всё здесь пахло… Вновь дорога, скоблена недавно трактором и в ямках с наледью. Сын брёл по ним, грязь брызгала… У низкого моста над Лохной мы замешкались. К нам мчались розвальни.

– Тпр-р, каряй!.. Восседай! – звал Заговеев.

Сели и поехали, трясясь в колдобинах, вослед за конским виснущим хвостом. Сын был в восторге. Я держал его одной рукой, другой рукой сжав грядку, сильно морщась, если в тряске боль пронзала.

– В город? – произнёс я.

– В город. Ты зашёл бы: я как раз там запрягал. С мальцом поплёлся… с Тошкой тоись… Тошка-ложка?

– И не „тоись“, – проворчал тот. – Я не „ложка“ и не „Тошка“. Я Антон вам.

– Ишь: Анто-оныч? – Старый подхлестнул коня к околице, к концу села во Флавск. – Ан, Тошка ты! – крутнулся он на миг, скривясь лицом. – Михайлович, что говорю: Закваскин мне лосьён принёс вчера, за молоко… Дак выпил, дурень я… Михайлович! Ох, не пивал хужей! В Флавск еду, опохмел взять. Страх гнетёт, колотит в голове… – Кивнув селянину у погреба, он смолк осев.

На нём фуфайка; под солдатской шапкой – проседь; весь в морщинах; плечи книзу; в тряске руки, что как грабли… С детства в поле. Бросив школу, за войной как раз, он сел на бороны подсобным; подучившись, стал позднее трактористом не последним на селе, хоть безотцовщина. Тщедушный, но живой, женился, точно перед армией. Cлужил три года в танковых, потом – домой. Целинные пятидесятые, твердил он, лучшие на свете годы. Сеял и пахал на старом СТЗ. Распахивал два года целину, за что дан орден. Шёл деревней – звали выпить; он уваживал. Закваскин, живший рядом в Квасовке, обласкивал героя… Ой, гульба была! То здесь, то там, в другой избе, гуляли в майские, октябрьские, на новогодние, на дни рождения, на православные, клеймённые в верхах. Был лих попеть, вбить в пол каблук и выпить. Юность-младость! Лёг «упитый» – на заре уже на тракторе. Бьёт дождь, рвёт ветер – гой еси!.. Внушали: «Гришка, доучись, ведь ты смышлёный!» Надо? Нет. И без того жизнь в смак!..

Пил он и в тракторе: «пахает», пьёт «с горлá», из пробок лепит «бескозырки», чтоб, их швырнув, запахивать… В «шейсятые», хоть делали приёмники и в космос выбрались, – без трактора куда? Он с трактором в кювет слетел. Простили: кто не пьёт?.. Но, постепенно, – то ли возраст, то ли что, – жизнь поменялась. Квасовка ладно – в ней три избёнки. Ну, а по сёлам школу закончат – валят учиться на трактористов, их стала прорва; чуть оплошаешь – «всё, Заговеев, ты нам не нужен»… Тут кардан назло! Закваскин, вор, крадёт на тыщи; он же взял кардан от ЗИСа, год в углу лежал, – враз вышло, тот кардан «госсобственный»! Изгнали в скотники… А что? Раздолье! Пей как раньше, жми бабёнок; и твою вот так же где-то жмут. Побил жену, уволилась, пошла во Флавск полы мыть; как придёт – хозяйство, мужу – «некогда»… В семидесятые усохли сёла: город близко, в нём «культура» и асфальты, шастай фертом, не в гавне скользи. Юнцы в разбег, «учёные»! Вмиг власть к нему с пардонами: «уважь, Иваныч, друг родной! кто злое вспомнит»… Он уважил, уступил, пить бросил напрочь; затемно в поле – затемно с поля, и «бескозырок» с водочных пробок больше не лепит. На Первомае празднует огромная «СеСеР», он пашет до обеда – и под кустик, под «треньсвистер» («Вологда гдá-гда-гда, гдá-гда-гда-гда, гдá-гда») мирно покушать. Трактор трясётся на «холостовке», лемехи – сверьк-сверьк! – солнечным блеском… Вновь он пашет и, как маршал, честь даёт всему, что видит, а грачи вслед свитой… И с женою утряслось. Любил её он, Марью-то; ещё хозяйство вёл… Сначала жили скудно; Маленков смягчил («пришёл товарищ Маленков – покушали блинков»); Хрущ вновь поджал, чтоб, значит, не «куркулились». При Брежневе был рай, «вожжа сползла», и над избою, крытой цинком, вскинулась антенна от цветного телевизора; скот? – заводите; огород? – пожалте вам! Всё делал он. Жена – уют следить…

Вдруг кончилась.

Он сам болел, ушёл на пенсию: распухла голень. Жил сам-другом. Пил сумбурно: самогон, тосол, одеколон с лосьоном, но и скот держал: для Марьи. Чистя хлев, бубнил себе, что, раз он с овцами, пускай «курям» задаст. В покос он клялся ей, что год «управили, а там – посмотрим»… Шли дожди, шёл снег, сирень цвела – в другой покос он вновь твердил, что всё у них «по-старому». Труд помогал сносить тоску, быть Заговеевым, героем с орденом, трудягою, у коего хозяйство справное и есть силёнки. Дети съехали во Флавск… Потом у них давай приплачивать за радиацию, «радиактивность из Чернобыля», чтоб пили водку против «нуклегнид». Так и лечились пьянствуя, лечась то бишь… Пил он – вовсю, но вкалывал. Забросил только женское: быт, стирку, штопку и в этом роде. Стались в итоге: чёрная плитка, гнутые ложки, битое зеркало, штаны с прорехами да пыль в углах. Он часто, засыпая, спрашивал: ушла жена? – и соглашался, что ушла; проснувшись, чувствовал, что нет – жива, вот-вот войдёт в избу. Он чувствовал: она жива, – и в эту пору, едучи через село, кивая сверстникам. Он в розвальнях сидел на согнутой одной ноге; больная, в валенке, торчала вбок.

Околица… Здесь мерин повернул в поля. Они весной распахивались c трассой через них, какую снова делали; всё лето ездили меж рослой ржи в пыли; потом стерню с дорогой вспахивали в зябь; слежавшись, зябь твердела; оттепель творила слизь, и сёла, что вдоль Лохны, превращались в острова; стынь заменяла слякоть льдом, вновь ездили; шёл снег, белил поля, машины снег сминали; а в бураны и метели снег спрессовывал бульдозер.

После гибели сов. власти пашни были брошены, возник пустырь со свалкой, ямами и рвами да опорами от ЛЭП без проводов. Здесь – радиация… Я, мать и брат, мы понабрали радов, зивертов и бэров в воинских частях, там, где служил отец. Но здесь, под Флавском, след Чернобыля; здесь будет смерть царить или оформится иное человечество. Я, например, уже мутант: фиксирую тревогу «горних ангелов», смятенность «гад наземных и подводных», прозираю ад. И я сказать боюсь о ужасах, что к нам грядут, – мчу в розвальнях, а знаю, чтó в финале будет. Лучше мне пропасть, ведь проще умереть, чем ждать чтó близится.

Мы добрались до Флавска, к магазинчику перед панельными пятиэтажками.

– Я мигом, на чуток всего… – Старик исчез за дверью; вышел он при водке, при бутылке. – Михайлович, пожди пока… – Он в розвальнях взял кружку, наплескал в неё. – Опохмелюсь я… – Выпив, сморщился, занюхал продранным у локтя рукавом. – Домчу!..

– В центр Флавска, ― я изрёк привстав, ―в администрацию. Ты с лошадью; куда тебе? А мне земли́ там выпросить.

Он рухнул в розвальни. – Дак помогу я. Вроде как от квасовских. Так ты один – со мной от общества, от коллектива… К Зимоходову? Мой побратим, считай… – Он быстро оживал; прокашлялся, и увлажнились взоры.

– Пьян ты, Иванович. Зачем тебе в центр с лошадью?

Он, расстегнув фуфайку, двинул орденом. – Я с им всегда во Флавск! Он – Трудового Знамени. А орден-то – мне Леонид Ильич дал. Лично!.. Есть резоны. Восседай!

– Ну, пап! – Антон похлопывал в дно санок.

Ехали и скрежетали ветхой улицей, когда-то бывшей тракт на юг; а новый тракт, «М-2», был справа, за кварталами. Налево – кладбище при мавзолеях, плюс грачевники, как и положено на старых кладбищах. Нас оглушал треск местного заюзанного транспорта; с колёс срывалась грязь, нас пачкая… Доехали до площади, огромной, годной Харькову, где Ленин, простирая длань, звал в радужную даль. Се символ: Флавск вокруг гигантского пустынного квадрата, и на нём великий вождь, оратор, реформист. За улицей, – она же трасса-магистраль «М-2», – был дом под флагом (некогда райком). Близ «хонды» мерин стал, и мы вошли в просторный вестибюль. Мой спутник прянул к мраморной широкой лестнице в огромных валенках, мы – вслед за ним. Поднявшись, сели подле двери, третьи в очередь. Сын медленно прочёл:

– „Замглав… эН Зимоходов“. Он главарь?

– Дак верно! – Заговеев скинул шапку, сжал её рукой, покашлял. – Я по пенсии ходил к ему, и как когда нам электричество отрезали. Он был партийный тут начальник. А и счас начальник – по селу, не в городе. Иначе как? Они такой народ, всегда в верхах… В собрания он звал меня, на митинги, чтоб с орденом; с им вместе были мы в президиме, он партия, а я трудящий… Ты погодь… – Старик, вскочив, умчался.

Фыркал принтер; слышался шансон по радио… Позвав меня, ресепш-секретарша стала красить ногти. Я, пройдя у зеркала, увидел типа в куртке, пачканной в недавнем марш-броске сквозь город в низких розвальнях… Вступили с сыном в кабинет. Чин указал на стул, единственный, напротив от стола (другие стулья у стены). Мы сели. Чин нýдил взглядом: суть излагайте! времени мало; мне недосуг! но, в общем, господинчик, вряд ли вы полýчите, что будете просить; уж лучше бросьте; не хотите? ради бога, поиграем, я играть всегда готов: вы прóсите, занудно, долго прóсите – я против; вы, всхренев, долдоните свою херню – моя херь выше, я вас крою; вы в итоге умоляете меня, и я тогда, не как чиновник-служащий, а просто как живой, сочувствую; но, кроме что пинка под зад, я ни шиша вам не пожалую; и не со зла, причём: вы просто мне невыгодны; а пользу я бы углядел, поверьте, сразу бы, и всё бы шло иначе к общей выгоде… Ну, с чем вы к нам, чёрт вас побрал?.. Давя зевок, он поднял трубку, говорил и взглядывал при этом хмуро. Перед ним флажок с подставкой цвета доллара, близ – алая подставка, но пустая: в ожидании реконституции советского серпастого?.. Поговорив и брякнув трубку в раздражении, он завертел в сосиськах-пальцах ручку.

– Что молчите?

– Я из Квасовки, с деревни; дачник, в принципе. До вас была Наталья Марковна… – тянул я комкано.

– Заместо Шпонькиной стал я. Что надо? Чётче!.. Ну?

Негодную, как вышло, логику прервав, я начал новую: – Мне нуж… Не мне – а у жены здесь дом. Мы здесь давно… Я вас прошу… Мы сами из Москвы. А прадеды из Квасовки… И я прошу вас дать сто соток… Нет, хоть сорок… Я не местный… Как потомок бывших здешних, вследствие, что ездим из Москвы; затраты… Я прошу…

– Эк… Бросьте! – фыркнул он. – Зачем? Не ехайте. Вот мой отец с Москвы сюда приехал. А сегодня получу я под Москвой хоть метр? Ответьте.

– Вы?

– Так точно. Есть закон! – Он мёл лупастым взглядом стол и воздух вперемежку и при этом дёргал ляжкой: посрамлял Москву с ушлёпком в грязной куртке. Вкусно выделил: – Закон, что местным – га. А дачникам – ноль два га. Дачники… Две трети сёл здесь дачи! Красногорье, Ушаково, Крекшино, Лачиново… Сплошь дачные, все из Москвы да Тулы и Орла – здесь родили́сь. Что, всем давать? Вам, им гектар? Вот у меня двенадцать соток, хоть я здешний… Эк! Гектары – мы своим, кто тут живёт. Заезжие неделю пóжили, поели, выпили – и вновь в столицы?.. Так нельзя!.. Эк, дай ему… Вам будто бламанже дай… Эк!.. – Засунув кисть под стол, он стал чесать там. – Пишут, что земля – святыня. Так – пока налогов нет; брать станем – в слёзы? Вы… Вот вы сам кто, скажите?.. – Услыхав «лингвист», он фыркнул. – Грамотный, и с высшим! Думайте, раз вы лингвист. Ну, дам вам га… Но как? Законы запрещают! Стребуйте хоть сотку под Москвой. Дадут вам?

С руганью, с криком, выставив орден, в шапке-ушанке, в дверь влез сосед мой.

– Но!! Не трогай!! Я целинник!! – костерил он секретаршу. – Ты на свете не было, я тут поля пахал твоим пап-мамкам!!

– Что буянишь? – Глум вдруг стёрся с губ чиновника; со мной он кончил, пьяный кстати; кстати, так сказать, эксцесс; я лишний. – Света, будет; всё в порядке… А целинник подожди, мы и товарищ тут доспорим.

– С им ведь я! – воскликнул тот, перетащил от стенки стул к столу, уселся, вытянул ногу, ту, что не гнулась; после, сняв шапку, пьяно прикрикнул: – Как? Дал сотки?

Чин сел боком недовольный. Произнёс: ― Ты это… Тут закон у нас, не частный сговор… Ты врываешься; мне секретарш травмируешь, ломаешь двери… Пил?.. Не буйствуй. Как дела-то в коннотракторных?

– Дак что дела? – Старик потёр лоб шапкой. – Коль не дашь га, худо в коннотракторных дела пойдут.

Я приподнялся. – Право, лишне… Мне, Иванович, не надо…

– Счас… – прервал тот, обращаясь к чину: – Свет-Сергеич, друг! Ты был партийный, я содействовал? я вдохновлял народ? Ну, а ходил закон тогда такой, чтоб агитировать? Я без закона агитировал, чтоб ты почёт имел за всякую тень-мутотень казённую! Теперь закон суёшь?

Чин ёрзнул. – Заявленье дай; га выделим. Ты кто? Ударник трудового фронта.

– Как Закваскин? Вор съимел га? Уголовник, стал в почёте, получается?

– Он в праве… – Зимоходов хмурился. – Отец его тут был комбедовец, колхоз вёл. Ты, целинник, это знаешь.

Тот скривился: – „Вёл“! Трудящих гнал, а пьянь – в начальство. Вот как „вёл“ он! Церквы рушил, избы рушил. Я, Сергеич, с им соседствовал, и с этим, с шильником сынком его… Скажи, – воспрянул он и сдвинул стул к столу, – коль ценятся известности: чей Флавск был встарь, до Ленина до Сталина? Кто строил Флавск, что вы ломали целый век?

– Агарин.

– Дак!! – И старый подмигнул мне. – Дали бы ему гектар, возьмись он?

– Дали бы. Тут что ни древность – с их времён… Что, гражданин – Агарин?

– Стой! ― гнул Заговеев, что впервые строил мысль подобной сложности. ―Он будет не Агарин, а учёный. Имя Павел, отчество Михайлович.

– Я Никанор. И что с того?

– Что ты глава по сельскому: Лачиново, Мансарово, Тенявино, Никольскому… Ведь так, Сергеич, друг?

Затренькал телефон.

– Свет, нет меня! – велел сердитый Зимоходов и продолжил: – Сверку начал? Выселки назвал с Камынино?

– Друг милый, основал кто сёлы? – гнул старик. – Серьёзный спрос… Про Квашниных слыхал?

– Те самые, чей Сад?.. – Чин, ёрзнув в кресле, вперился мне в грудь. – Никак, Квашнин?

– Ну!! – грохнул в стол ладонью Заговеев. – Правильно!! Сознал, что коли Флавск агаринский – дай Квашнину гектар, мил друг?

Тот начал: – Мой батяня в ГэПэУ был, сказывал, ввели раз контру, в потолок, как вы… из Квасовки… – Он смолк.

– Ты землю дай, Сергеич! – гнул старик.

Тот, чуть помедлив, встал, похмыкал и повлёкся толщей к шкафу.

– Эк, дворяне!.. – Он не мог сдержать довольства, что у них нашлась «звезда», что можно мудрствовать про «шалости судьбы» за водочкой. – Не брат вы тем, с Москвы?.. – Вернувшись, он присел за стол с открытой папкой. – Квашнины?

– Наш дом записан на Рогожскую.

– Для конспирации? – Чин взял из шкафа новый файл. – Полвека нет ни Берии, ни Сталина, дворяне вы, у вас всё конспирация?.. Эк!.. ― Сидючи, он был велик, встав – убыл на глазах; и пальцы рук, и ноги кóротки. Такая диспропорция – от ханьских и шумерских царств и прочая, где власти высились средь мелочи людской на креслах сидючи и развивались, вывод, только корпусом в ущерб конечностям. Пройдясь, он поспешал усесться, чтоб не поняли, что он, по сути, мал для должности и что ему справляться со своею плотью в труд, тем паче с мыслями. Из папки он взял файл, из файла вытащил две вшивки. – Февраля, ага… Год восемьдесят, значит… в Квасовке, три сотки… дарственная от Закваскиной. Кому?.. Рогожской… Беренике эС?.. ну, имя!.. От второго пятого и это, девяносто третьего, вам дополнительные сотки… Двадцать три, короче, со строеньями и домом… Подпись: Шпонькина… – Захлопнув файл, он посмотрел на подошедшего ко мне ребёнка. – Эк! Чтоб и у нас был барин, так сказать.

– Во!! – ликовал старик.

– Га – вам, – дополнил чин. – Жену не надо. Их не надо. Подставляться? Скоро выборы, на них политика, закомпроматят. Незачем… – Он вставил: – Сам, целинник, ты не против, чтоб я снова был начальник?

– Мил ты друг! Мы, кто в Тенявино и в сёлах, – все твои! Вот-вот барашка режу, заходи, мясца дам. Заходи, коль будешь в поле. Поле ведь твоё? Преватизировал?

– Ты это… – Зимоходов перенёсся на меня: – Вы от жены участок на себя впишите, просим милости. Чтоб там „Квашнин“ был. Паспорт можно? Взять там данные, сразу, авансом.

Я подал паспорт.

Чин рухнул в кресло. – Не понимаю. Тут что Кваснин вы в паспорте. Что за „Кваснин“? Какой „Кваснин“?

Мне объяснять, как нас сослали в глушь и как отец отвёл беду посредством «с»? Как сам я, плод «квашнинства», свыкнулся с пошлой свищущей «с»? Как мне с той «с» легче, проще, надёжней – вроде как трусу слечь перед боем или саркомнику с ложным, но милосердным, в целях гуманности-де, вердиктом? Мне лишней сотки, значит, не выбить здесь в захолустье? Завтра Закваскин сральню устроит мне перед окнами?! Я стыл в липком поту.

bannerbanner