
Полная версия:
Сад Кали

Игорь Сальников
Сад Кали
Глава 1 «Игра в тени»
Дождь барабанил по стеклу, превращая город за окном в размытое пятно света. Лена осталась в офисе последней, но, увидев в коридоре силуэт Марка, задержавшегося под предлогом «закончить проект», сердце заколотилось. Их взгляды цеплялись неделю — с тех пор, как он впервые проводил ее до метро после поздней смены, его пальцы случайно коснулись ее спины у турникета.
— Ты так и не ушла? — его голос, низкий и чуть хриплый, заставил ее вздрогнуть. Он стоял в дверях, заслоняя свет из коридора. Тень падала на его скулы, подчеркивая напряжение в плечах.
— Собиралась, — она сжала ручку сумки, чувствуя, как влажные ладони скользят по ткани.
Тишина. Где-то капала вода из-под крана в кухонной зоне. Марк сделал шаг вперед, дверь захлопнулась.
— Я не могу перестать думать о том вечере, — прошептал он, и расстояние между ними сократилось до одного дыхания. Его пальцы коснулись ее запястья, осторожно, будто проверяя, исчезнет ли она, если сжать слишком крепко.
Лена не отстранилась. Вместо этого подняла руку, коснулась его губ кончиками пальцев. Губы дрогнули в улыбке, и он втянул ее палец в тепло рта, языком очертив подушечку. Сталью пронзило низ живота.
— Ты играл в опасные игры всю неделю, — выдохнула она, но уже тянулась к его рубашке, расстегивая пуговицы. Его шея пахла кофе и одеколоном с горьковатыми нотами, а кожа под пальцами горела.
Марк прижал ее к столу, документы рассыпались по полу. Его губы нашли ее шею, зубы слегка впились в чувствительную кожу под ухом. Лена запрокинула голову, пальцы впились в его волосы.
— Посмотри на меня, — попросил он. Их глаза встретились — в его темных зрачках плясали блики ламп. Он медленно опустил руку под ее блузку, ладонь скользнула вверх по ребрам, заставляя ее ахнуть.
— Так давно хотел так сделать… — Он коснулся губами уголка ее рта, потом глубже, языком раздвигая губы, пока поцелуй не стал горячим, требовательным. Ее ноги обвили его талию, когда он поднял ее на стол. Бумаги хрустели под локтями, но это не имело значения.
Пальцы Марка расстегивали пуговицы на ее юбке, спускаясь ниже, к бедрам. Она дрожала, когда его ладонь накрыла ее через тонкую ткань трусиков.
— Тише, — прошептал он, чувствуя, как ее дыхание участилось. — Сегодня я хочу слышать только твое имя на своих губах.
Его прикосновения становились смелее, пальцы скользнули под резинку, исследуя влажную теплоту. Лена закусила губу, но стон все равно вырвался, когда он вошел в нее.
— Не надо сдерживаться, — хрипло приказал он, ускоряя ритм.
Она обвила его шею, ногти впились в кожу, а дыхание смешалось с его шепотом: «Лена… Лена…» Каждое движение будто разжигало пожар в венах. Когда оргазм накрыл волной, она впилась лицом в его плечо, глотая крики, а он замер, обхватив ее талию, будто боясь отпустить.
Тишина вернулась, нарушаемая только дождем и их тяжелым дыханием. Марк убрел прядь волос с ее лба, пальцы дрожали.
— Оставайся со мной сегодня, — попросил он, голос еще хриплый.
Лена кивнула, чувствуя, как его губы касаются ее виска. За окном мелькнула молния, осветив на миг два силуэта, прижатых друг к другу в полумраке.
Глава 2 «Книга на третей полке»
Дождь стучал по витрине книжного магазина, размывая свет фонарей в длинные золотые полосы. Анна поправила очки и потянулась к потрепанному сборнику стихов — единственному экземпляру на полке. В тот же миг чужие пальцы коснулись обложки.
— Извините, — сказал мужчина. Его рукав был промокшим, а в глазах читалась усталость. — Эту книгу я ищу десять лет.
Она уступила. Он заплатил за обе копии — для нее и для себя. За чашкой кофе в закоулке рассказали о любимых строках, о городах, где жили, о том, как ненавидят дождь. Его звали Лев. Он уезжал на рассвете — навсегда, по работе.
— Почему не остаться? — спросила она, хотя знала ответ.
— Боюсь, что останусь навсегда, — усмехнулся он.
Когда метро унесло Льва в ночь, Анна открыла книгу. На титульном листе было написано: «Если передумаешь — третья полка слева, третья книга справа. Я спрячу ответ».
Год она не заходила в тот магазин. Потом, в день рождения, решилась. На третьей полке лежал потрепанный дневник с ее именем на форзаце. На первой странице: «Я вернулся. Жду у фонтана, как в том стихотворении».
Под дождем, у каменного ангела с разбитым крылом, Лев читал ее любимые строки. Анна подошла, держа дневник. Он не обернулся — боялся, что это снова сон.
— Ты опоздал на поезд, — прошептала она.
— Я больше не верю в расписания, — ответил он.
Капли стекали по страницам дневника, смешиваясь с чернильными буквами. Где-то в магазине хрипел старый радиоприемник, играя вальс. Анна впервые за долгое время не слышала дождя.
Глава 3 «Тень на стене»
Дождь стучал в окна кафе «У старого моста», размывая улицу в серую акварель. Она сидела у окна, пальцы нервно теребили край салфетки. Кофе остыл, но она не замечала. Он вошел, стряхнув капли с пальто, и её сердце дрогнуло, словно струна, о которую ударили в темноте. Год не виделись. Год молчания, писем, не отправленных, и мыслей, что жгли по ночам.
— Ты всё так же боишься дождя? — его голос, низкий, с хрипотцой, будто наждак по стеклу. Он присел напротив, не спрашивая разрешения. Его взгляд скользнул по её губам, и она вспомнила, как он целовал эти губы впервые — робко, почти свято, у подъезда её дома, когда снег хрустел под сапогами.
— Боюсь тишины, — прошептала она. — Особенно после тебя.
Он усмехнулся, но в глазах не было смеха. Только усталость и что-то ещё — огонь, прикрытый пеплом. Его ладонь легла на её руку поверх стола. Тепло пробежало по коже, заставив мурашки танцевать на предплечьях.
— Пойдём, — сказал он. Не вопрос. Просьба. Или приказ судьбы.
Она кивнула.
Комната в отеле пахла лавандой и старым деревом. Он закрыл дверь на замок, медленно, будто боясь спугнуть момент. Свет уличного фонаря проникал сквозь шторы, рисуя на стене дрожащие тени их силуэтов. Она стояла у окна, чувствуя, как его дыхание обжигает шею.
— Почему ты исчез? — спросила она, не оборачиваясь.
— Боялся, что сгорю дотла, — ответил он, и его пальцы коснулись её запястья, повели к груди. Под тканью блузки сердце молотило, выстукивая признание. Она повернулась. Его лицо было близко. Слишком близко. Она видела трещины в радужке его глаз, морщинки у висков — следы времени, что они потеряли.
Поцелуй начался как пламя — резкое, яростное. Её пальцы впились в его волосы, губы требовали и отдавали. Он прижал её к стене, и тень их тел слилась в единое существо, извивающееся под ритм дождя. Пуговицы расстегивались сами — пальцы запутались в ткани, в волосах, в коже. Она чувствовала его вес, жар, неровное дыхание у ключицы. Каждое прикосновение было словом, которое они не могли сказать годами.
— Я думал о тебе, — прохрипел он, губами вычерчивая линию от шеи к плечу. — Каждую ночь. Как проклятие.
Она засмеялась сквозь слёзы, запрокинув голову, давая ему доступ к своей уязвимости. Его руки скользнули ниже, обнажая тайны, спрятанные под одеждой. Она ахнула, когда его ладонь обхватила бедро, приподнимая её. Стена холодила спину, но его тело пылало — печь, в которую она бросила себя сама.
Время распалось на осколки: шелест простыней, стон, сорвавшийся сквозь сжатые зубы, соль на губах от пота и слёз. Он двигался медленно, слишком медленно, будто каждое мгновение хотел запечатлеть навеки. Она цеплялась за его плечи, ногти оставляли следы — алые нити на карте его кожи. Глаза их встречались в луче света, пробившемся сквозь шторы. В этом взгляде не было вопросов. Только голод. Понимание. Бегство от одиночества, что терзало их обоих.
Когда волна накрыла их с головой, она закричала его имя — коротко, отрывисто, как выстрел. Он ответил глухим рычанием, прижав её ближе, будто пытаясь стереть границы между телами. Потом наступила тишина, нарушаемая лишь дыханием и шепотом дождя.
Он уткнулся лицом в её шею, и она почувствовала, как дрожат его плечи. Не от усталости. От чего-то большего.
— Не уходи, — попросила она, зная, что он уйдёт. Всегда уходил.
Он не ответил. Только поправил сбившуюся прядь волос на её лбу. В окне рассвет боролся с тьмой, окрашивая тени в серый. Его пальцы медленно чертили узоры на её спине — карту пути, который они не пройдут вместе.
Когда дверь закрылась за ним, она осталась одна. На подушке остался его запах — табак, апельсиновая цедра, горечь расставания. Она сжала простыню, чувствуя пустоту между ног и в груди. Где-то внизу зазвучал рояль. Мелодия плыла сквозь стены, смешиваясь с воспоминаниями. Она улыбнулась сквозь слёзы.
Иногда тени на стене живут дольше людей.
Глава 4 «Алый аккорд»
(в духе переплетённых теней де Сада, Мисимы и гниющих городских сказок Мураками)
Дождь барабанил по стеклу особняка, будто пальцы призраков, царапающих путь в мир живых. В гостиной, утопающей в пыли и запахе старой кожи, на диване из чёрного дерева сидела Элиза. Её платье цвета засохшей крови плотно облегало тело, открывая шею с синяками от чужих губ — карта её побед. Перед ней, на коленях, застыл Илья. Его запястья перевязаны шёлковыми лентами, подаренными ею вчера. «Подарки всегда имеют цену», — прошептала она тогда, целуя его в висок с жестокостью матери, отдающей сына в солдаты.
— Ты помнишь, зачем пришёл? — её голос был шёпотом ножа, скользящего по горлу.
Илья кивнул, не поднимая глаз. Он пришёл, чтобы потерять себя. Чтобы стать пустым сосудом для её игры. Он читал Сада в подпольных изданиях, мечтал о боли, очищающей, как храмовый огонь. Но реальность оказалась иной: страх пахнул потом и металлом, а не благородным экстазом.
Элиза встала, её туфли на шпильках звучали, как выстрелы в пустом зале. Она сняла с полки серебряный бич — подарок от князя, который когда-то бил ей спины до крови за провинцию под названием «непослушание».
— Ты хочешь быть моей игрушкой? — лезвие её улыбки рассекло полумрак. — Игрушки не думают. Они разбиваются.
Бич коснулся его спины. Лёгкий, почти ласковый удар. Илья вздрогнул, но не вскрикнул. «Сильный», — подумала она с отвращением. Люди слишком быстро превращали боль в геройство.
— Больше, — выдохнул он, и это слово повисло в воздухе, как непогашенная свеча.
Элиза ударила сильнее. Кожа на его спине расцвела алыми тропами. Он стиснул зубы, но в глазах блеснула влага — не от боли, а от позора. Он ненавидел себя за слабость, за то, что его плоть отзывалась на удары мурашками в паху. «Это не я», — шептал внутренний голос, похожий на голос его отца, чиновника, который пил коньяк и говорил: «Мужчина не плачет, даже когда его режут».
— Посмотри на меня, — приказала Элиза.
Илья поднял голову. Её лицо было маской безмятежности, но в зрачках плясал безумный огонь — отражение его собственного отчаяния. Она сняла платье. Голая, с шрамами на бёдрах (следы от когтей, от проволоки, от любовников, чьи имена она забыла), она ступила ближе. В её руке блеснул нож.
— Если ты крикнешь, я уйду. Если убегёшь — я найду. Ты мой.
Нож скользнул по его груди, не разрезая кожу, но оставляя ледяной след. Илья задрожал. Страх переплавлялся в желание — тёмное, вязкое, как смола. Он схватил её за запястье, рванул к себе. Элиза рассмеялась — звук, похожий на бой разбитых бокалов.
— Ты думаешь, это власть? — прошипела она, позволяя себе упасть на него.
Их падение было неуклюжим, почти комичным. Порох и цветы. Он вошёл в неё резко, без нежности, как врывается вор в дом мертвеца. Она впилась ногтями в его спину, оставляя новые раны — ответные письма на его послания.
— Больно? — спросил он, задыхаясь.
— Больно жить, — ответила она, запрокидывая голову.
В этот миг он понял: она не наслаждалась болью. Она искала её — единственное доказательство, что ещё не превратилась в тень. Их тела двигались в ритме старого вальса, где каждый шаг — предательство, каждый стон — молитва.
Когда всё кончилось, они лежали на полу, обнявшись среди осколков стекла и разорванных лент. Дождь стих.
— Завтра я уеду, — сказала Элиза, глядя в потолок, где танцевали тени от фонаря.
— Куда?
— Куда всегда уезжают те, кто слишком много видел.
Илья кивнул. Он не спрашивал, вернётся ли она. В этом мире, где даже любовь — сделка с дьяволом, надежда была лишней валютой.
Утром особняк был пуст. На столе лежал серебряный бич и записка: «Боль — это язык, на котором говорит Бог. Научись читать».
За окном падал снег. Илья сжёг записку, но пепел прилип к его пальцам, как вечный клеймо.
Глава 5 Тень в тумане
Петербургский вечер, как всегда, вполз в окна Ивана Петровича серой, липкой мглой. Фонари за стёклами, запотевшими от дыхания комнаты и сырости, метались жёлтыми пятнами по мостовой, будто пьяные духи, заблудившиеся в лабиринте улиц. В углу, где сырость въелась в обои, тикал старый шкаф — монотонно, назойливо, отсчитывая минуты, которые Ивану казались часами ожидания. Он сидел у стола, сжав ладони в кулаки, чтобы не дрожали пальцы. Но сердце всё равно колотилось, как будто хотело вырваться из груди и бежать вон из этой квартиры, из этого города, из этой жизни.
Стук в дверь.
Тихий, почти вежливый. Но Иван вздрогнул так, будто его ударили. Стул заскрежетал о пол, когда он рванулся вверх. В горле пересохло. «Кто там?» — прошептал он, но голос предал его — вышел хриплым, чужим. В ответ — тишина. Лишь капли дождя стучали в окно, да шкаф продолжал своё безжалостное: *тик-так, тик-так*.
Он подошёл к двери, прижал ухо к холодному дереву. Ни звука. Но ведь слышал же! Чётко, ясно — три удара, как в прошлый раз. И позавчера. И неделю назад. Каждую ночь. Сначала он думал, что это соседи, или ветер колотит в рассохшуюся раму. Но нет. Это был *стук*. Раз-два-три. Как будто кто-то считал его оставшиеся дни.
— Кто бы ты ни был, уходи! — крикнул он, сжимая ручку двери. Пальцы скользили от пота. — Я не открою!
Тишина. Может, это снова галлюцинации? Те самые, что преследовали его с тех пор, как он оставил ту писульку на столе у Степана Андреевича. Мелочь, казалось тогда. Подбросить компромат начальнику отдела — и всё. Разве не заслужил он повышения? Разве не годами лизал он сапоги этого толстопузого самодура? Но теперь Степан Андреевич мёртв — повесился в своей кабинке у канала. А Иван Петрович не может заснуть без одеяла, укутывающего его до самых глаз.
Внезапно — шаги за дверью. Медленные, волочащиеся. Идут вверх по лестнице. К его этажу.
— Господи… — выдохнул он, отступая. В голове мелькнуло: *«Беги!»* Но ноги будто вросли в пол. Он представил, как дверь с треском распахнётся, и на пороге встанет Степан Андреевич — синий, с перекошенным ртом, верёвка на шее. «Ты меня убил», — скажет он. И будет прав.
Шаги замерли. У его двери.
Сердце замерло. Воздух стал густым, как смола. Иван схватил со стола нож для бумаг — жалкое оружие против призраков. «Я не боюсь тебя», — прошипел он в пустоту. Но ладонь дрожала так, что нож звякнул о подлокотник стула.
Дверная ручка медленно повернулась.
— Нет! — вырвалось у него. Он бросился к двери, упёрся плечом, запер замок на все три щеколды. За дверью — тихий смех. Низкий, хриплый. Не Степана Андреевича. Чей-то другой.
— Открой, Иванушка, — прошелестел голос. — Я знаю, что ты дома.
Он узнал этот голос. Это был *его собственный* голос.
Паника ударила в виски. Иван отскочил, оглянулся по сторонам, будто искал спасения в стенах. Зеркало над умывальником отразило его искажённое лицо: глаза — два чёрных провала, щёки впалые, борода в беспорядке. «Это не я», — подумал он. Но в зеркале губы шевельнулись: «Это ты».
— Врун! — закричал он зеркалу. — Ты не я!
— А кто же? — отозвался голос из-за двери. — Кто оставил ту записку? Кто молчал, когда Степана уволили? Кто теперь дрожит, как последняя тварь?
Иван схватил стул и швырнул его в зеркало. Осколки брызнули по комнате, как слёзы. В одном из них, самом маленьком, он увидел своё отражение — и оно смеялось.
— Ты не можешь от меня убежать, — прошептал голос за дверью. — Я в тебе.
Он рухнул на колени. Голова раскалывалась. Вспомнилось всё: как он подкладывал записку, как радовался, что Степан Андреевич исчез из отдела, как потом прочёл в газете о самоубийстве и… обрадовался. Да, обрадовался! Никто не будет мешать его карьере. Но теперь этот Степанов призрак жил в нём. Или не призрак? Может, это его собственная совесть, наконец-то решившая взять своё?
Дверь скрипнула. Медленно, будто её отворял сам туман, она приоткрылась. За ней — пустой коридор, тускло освещённый лампой. Но на полу лежал конверт. Иван подполз ближе, дрожащими руками поднял его. На конверте — его почерк: *«Ивану Петровичу. Открой — и узнаешь правду»*.
Он разорвал конверт. Внутри — листок с единственной фразой: «Ты сам повесил себя много лет назад. Просто не хотел этого видеть».
Внезапно в комнате погас свет. Только отблески фонарей прыгали на стенах, рисуя уродливые тени. Иван почувствовал, как холодные пальцы сжимают его горло. Он попытался закричать, но звук застрял в груди. В последнем проблеске сознания он увидел своё отражение в осколке зеркала — висящее на люстре, с перекошенным лицом и верёвкой на шее.
Утром дворник нашёл дверь квартиры Ивана Петровича распахнутой. На столе — пустой конверт. А на потолке, под люстрой, качалась верёвка. Пустая.
Но в углу, где сырость въелась в обои, шкаф всё ещё тикал: *тик-так, тик-так*. Словно считал чьи-то последние минуты.
Глава 6 «Пепел и огонь»
Париж. Дождь льёт, как проклятие, размывая краски на стенах, смешивая помои с духами модных бульваров. Я сижу в «Куполе», за кофе, которое остыло час назад, и смотрю, как улица пожирает людей. Они спешат, сгорбившись под зонтами, будто молятся асфальту. А я жду. Жду её. Или не её — жду взрыва. Жду, когда этот город, эта тюрьма из камня и скуки, разорвётся на части.
Она входит — нет, не входит. Она *вламывается*. Влажные волосы прилипли к шее, платье прозрачно от дождя, облеплено телом, как вторая кожа. Глаза — два уголька, готовых вспыхнуть. Садится напротив, не спрашивая, не извиняясь. Берёт мою чашку, пьёт глоток холодного кофе. Её пальцы дрожат. Или это мои дрожат, когда я тянусь к её руке.
— Ты опоздала на десять лет, — говорю я.
— Я опоздала на всю жизнь, — смеётся она, и в этом смехе — звон разбитых бокалов.
Меня зовут Клара. Говорит она, будто бросает вызов. Не имя — клич. Я слушаю, как она рассказывает о муже-банкире, о квартире на Елисейских, о том, как каждый вечер она смотрит в окно и думает: «Если сейчас прыгну, разве это будет грех?» Её слова — кинжалы. Я вижу, как она режет ими свою жизнь на куски, бросает их на стол передо мной: «Возьми. Съешь. Или подавись».
— Почему ты пришла? — спрашиваю.
— Потому что ты не спрашивал. Потому что ты смотрел на меня в том кафе на Монмартре, будто видел меня голой задолго до того, как я сама это представила.
Мы выходим в дождь. Город пахнет мокрым камнем и чем-то гниющим. Её рука в моей — горячая, липкая. Мы не целуемся. Ещё нет. Мы идём, как два вора, укравших время у мира. Её квартира на Rue de Seine — ловушка из бархата и пыли. Картины в золотых рамах плачут от сырости. Я толкаю её к стене, и она не сопротивляется. Её губы — вино, пролитое на асфальт. Её дыхание — искры на ветру.
Руки рвут ткань. Платье падает, как обгоревшая бумага. Её тело — не тело. Это мятеж. Рёбра, как лестница в бездну. Грудь, дрожащая под моими ладонями, будто пленная птица. Я целую её шею, впиваюсь зубами в ключицу, и она стонет — не от боли, а от того, что наконец-то *чувствует*. Мы падаем на диван, обитый бархатом цвета запекшейся крови. Её ногти царапают мою спину. Это не любовь. Это война.
— Больше, — шепчет она. — Разорви меня. Пусть останется только пепел.
Я вхожу в неё — резко, без милосердия. Она кричит, и этот крик — гимн всем женщинам, которые когда-либо теряли себя в мужских руках. Её тело сжимается вокруг меня, как тиск, и я чувствую, как рушатся стены — её, мои, этого долбаного мира. Мы двигаемся в такт дождю за окном, в такт часам, которые остановились в три часа ночи, в такт сердцу, что бьётся где-то в груди у Парижа.
Когда кончаемся, это не оргазм. Это взрыв. Я падаю на неё, тяжелый, мёртвый. Она плачет. Слёзы катятся по её вискам, смешиваясь с потом. Я целую их, солёные, горькие.
— Ты не останешься, — говорит она. Не вопрос. Констатация.
— Нет.
— И не позвонишь.
— Нет.
Она смеётся — коротко, безрадостно.
Я ухожу под утро. Дождь смолк. Город пуст, будто мы сожгли всё живое в ту ночь. На лестнице я оглядываюсь. Она стоит в дверях, завёрнутая в простыню, белая как призрак.
— Эй! — кричит она. — Ты хоть имя моё запомнил?
Я киваю. Но не называю. Имя — это цепь. А мы были свободны.
На улице я закуриваю. Табак горчит. В кармане — её серьга, вырванная в пылу. Бросаю её в Сену. Пусть река унесёт этот пепел. Мы были огнём, но огонь не живёт вечно.
Париж просыпается. Где-то плачет ребёнок. Где-то жена моет посуду, ожидая мужа, который никогда не вернётся таким же. Я иду прочь, зная: сегодня я умру. Но сначала — кофе. Горячий. Живой.
Глава 7 Лилии в пепле
Лондон, 1892 год. Дождь, словно раскаяние богатого грешника, барабанил по стеклам особняка лорда Эдмунда Де Виля. В гостиной, утопающей в бархате и позолоте, звенели фальшивые смехи — собралось общество, что ценило скандалы больше искренности. Но в углу, у пианино, застыл портрет в человеческом обличье: леди Изабелла Монтгомери. Её платье цвета запекшейся крови обвивало стан, как змея, а в волосах, уложенных в причудливую причёску, мерцала диадема с алым камнем, будто капля вина на снегу. Говорили, что она продала душу за красоту. Говорили, что её муж, старый банкир, купил её у отца, как картину на аукционе. Но Эдмунд видел иное: в её глазах, цвета увядающих лилий, таилась жажда, способная испепелить целые города.
— Ваша репутация рисует вас опасной, миледи, — произнёс он, подавая бокал шампанского. Его пальцы случайно коснулись её ладони, и вино дрогнуло, будто вода под ударом молнии.
— Репутация — это одежда, которую шьют для нас другие, лорд Де Виль. А под ней… — она понизила голос, — все мы наги перед собственными демонами.
Он рассмеялся, но смех застыл, когда она сняла перчатку, обнажив запястье, украшенное шрамом в форме змеи. «Сувенир юности», — прошептала она, и в её словах звенела сталь.
Через три дня, в полночь, Эдмунд стоял у дверей её будуара. Слуги спали, а луна лилась в окна, превращая пыль в золотую росу. Изабелла ждала в пеньюаре из чёрного шёлка, расшитого серебряными нитями, словно паутина для жаждущих света мотыльков.
— Вы пришли, чтобы спасти меня или погубить? — спросила она, опускаясь на кушетку, где томилась книга Бодлера в роскошном переплёте.
— Может, то и другое? — Эдмунд подошёл ближе. Его взгляд скользнул по изгибу её шеи, по губам, что шевелились, как лепестки перед бурей. — Скажите, что вы не просто ещё одна кукла в этом театре лицемерия.
Она взяла его руку, прижала к своей груди. Под шёлком билось сердце, нетерпеливое, как птица в клетке.
— Я — пламя, Эдмунд. И пламя не выбирает, что сжечь.
Они целовались, пока город спал под одеялом тумана. Поцелуи были слаще запретного вина, горьче той розы, что Эдмунд подарил ей на рассвете — «Чтобы хоть что-то осталось нетронутым», — смеялась она, втыкая стебель в хрустальную вазу. Но роза увяла к полудню. Так же, как и их первая ночь, растворилась в дневном свете, оставив лишь воспоминания и запах жасмина на простынях.

