
Полная версия:
Походниада. Том 2
Тимоха же остался непреклонен. Так и просидел на своей просторной палестинке стерильный, обесклёвленный, но гордый, как будто даже надутый, на манер рыбы-шарика.
Под занавес рыбалки дядя Юра принёс со своей картофельной плантации в банке урожай злобно-оранжевых колорадских личинок, высыпал на землю, полил бензинчиком и торжественно спалил посреди нашего круга. Как некую жертву «русскому богу».
В местечке Панасово, на сей раз в северном пригороде К…, на Дивне, располагался дачный посёлок Союза Композиторов. Что это был (есть?) за Союз и какого рода (племени) там проживали композиторы, я и доселе не знаю. Но у Юрика Стеблова там проживала некая родственница, которая дала нам ключ от своей лодки – покататься. Был яркий день. Дивна в этом месте не узка-не широка, композиторский пляж малолюден. Мы втроём – я, Юрик и Венчук – угребли на противоположный берег, в сторону, причалили к скудным, утопленным в осоку мосткам. Мне запомнилось только, что Юрик зачем-то снял плавки и хулигански покрутил ими над головой, подсмеиваясь как бы над цивилизацией, но при этом не прекращая озираться – нет ли подгядывателей по кустам.
Я наблюдал за Юриком. Кажется, в ту пору меня тянуло дружить с ним. Возможно, по причине тех наших двух доверительных бесед – на выпускном в пьяном туалете и давеча на «тусовке». Юрик же, я видел, хоть и не презирал меня (я думаю, Венчук всё наше старшеклассничье время создавал для меня иммунитет терпимости для всех окружающих), но и отнюдь не стремился к сближению. Ещё тут было то, что Юрик прикасался к Дине-богине, а стало быть сам был как бог. И я вглядывался в него. То, что он пренебрёг богиней, и даже, кажется, презирал её сейчас, было для меня особенно таинственно. Кто же он такой?.. И эти трусы, крутящиеся над его головой на указательном пальце, когда мы стояли под светлым июльским солнцем на тех композиторских мостках трансформировали всё это моё «божественное строение» в издевательский фарс.
Усугубило такое моё восприятие впечатление от другой нашей встречи, должно быть той же зимой, когда я почему-то оказался с ним и его младшим братом на лестничной площадке в Юриковом доме. Мы курили, как обычно, и Юрик демонстрировал, больше своему братику, чем мне, удивительное потешное приспособление – что-то вроде небольшой, полой, мягкой резиновой сферы, на которую если надавить – а пуще сесть – раздаётся звук наидушевнейшего, всегда разного, продолжительного флатуса. Юра с братом не переставая, от сердца ухахатывались («вот бы такую штуку бабе на уроке на стул подложить! Ха-ха-ха. Прикинь!»), я тактично ухмылялся, в надежде, что в некий момент они перестанут-таки корчить из себя дураков, но они не переставали. Кажется, именно в тот момент я окончательно перестал видеть в Юрике нечто от бога.
Эпизод 4. «Радио Африка», Сулемова и кафе на Пушкина
По бумажно-бюрократическим делам я пару раз забегал в институт. Я чувствовал, что стал больше, взрослее, но не понимал – как это? Во всяком случае, потолки здания института была в два-три раза выше школьных, народ там ходил возмужалый, каким-то неуловимым образом цену себе знающий и, пребывая в суете, парадоксально от суеты отстранённый. Впрочем, как выяснилось, и глазастый, и ушлый. Я взял у Вовки Шахова пластинку «Аквариума» «Радио Африка», чёрно-белую, с основательной композицией «Рок-н-ролл мёртв» внутри. Я планировал перезаписать альбом себе на катушку. И пришёл в институт с этой пластинкой подмышкой. На пару минут, бегая куда-то за бумагами, пристроил её на выступ возле стены в фойе; вернувшись же назад, обнаружил, что пластинку безвозвратно унесли-похитили. Я нахмурился, развёл сиротливо руками, беспомощно окинул взглядом бегающих по лестницам институтских взрослых… Ворюги! – созлился я. Но что ж было делать?
Не в тот ли же самый день я очутился в кафе на площади Пушкина. Взял молочный коктейль с соломинкой и пирожное. Неожиданно я врезался в мир взрослых. Они шегутились на улице, шегутились в кафе. Вплоть до этого самого лета мне крайне редко приходилось бывать в центре города. Я жил на окраине, в спальном районе. Школа, Дом Моделей, детский дом, детский сад, «тусовка», пятиэтажки, девятиэтажки, иногда (редко) – в пригородный лес на лыжах возле речки-вонючки. Покидать «ква́ртал» было опасно. Разве что – к родителям на огород, на автовокзал в деревню, ну и крайне редко – в цирк или купить костюм для выпускного. Да, ещё я бывал у Шахова. Он жил на Велимирского, ближе к центру. Но это всё. А теперь я сидел в незнакомом кафе и даже купил произвольную, блажну́ю снедь на карманные копейки.
За соседним столиком оказались три девчонки моего возраста. В некий момент я понял, что они наблюдают за мной. Но сделал вид, что не заметил. Сжевав пирожное, я стал тянуть коктейль через соломинку.
«Смотри, сосёт, сосёт!!» – брезгливо и зло забалагурили мои соседки.
Мне было странно, что я провоцирую такую реакцию. Чем я им помешал? Тем, что нездешний? – Они, как и гопники, нюхом чуяли, что я из «квартала» и что я «валет»?
И мне сделалось столь обидно и грустно, что я не допил (не дососал) коктейль и ушёл из кафе.
В троллейбусе увидел Иру Сулемову, – ту самую девушку, что осадила моё лермонтовское романтизирование в фойе института, когда мы ждали оценок за экзамен. Мне показалось, Ира обрадовалась, повстречав меня. Хотя она и оставалась по-взрослому надменной и чопорной со мной. Но улыбку выдавила. И я улыбнулся. Ира, пожалуй что, была и красива. Но что-то и мешало от сердца признать её таковой. Слишком прямой, прямоугольный лоб и узкие, надменные, чересчур «всезнающие» глаза. Эта её надменность олицетворяла в ней для меня как будто бы всех моих теперь, ещё неведомых, однокурсников. Они самые умные, не гопники, но и не побрезгают умыкнуть бесхозно лежащую в фойе института пластинку «Аквариума». «Абитуриенты». Ира Сулемова абитуриентка, и я – абитуриент. Не школьник. Странно.
1.4. Деревня. 1990
В середине июля я-таки уехал в деревню.
Там я ощущал себя тем же, кем и всегда был в деревне. Дед Сеня, баба Маня, сено, щуки, гамак под липами; смешные подпрыгивающие зады козлят, скачущих к прикованной к минипастбищу маме-козе; тишина. Природа и я – почти один на один. Попытки дружить с одноклассниками и любить девушку-богиню уклонились куда-то в сторону по другой дороге. Здесь я не являлся абитуриентом, равно как не являлся и школьником в то время, когда учился в школе. Я был ни то, ни сё. Не был и ребёнком, хотя пребывал в обстановке какого-то вечного детства. Детство в городе и детство в деревне – разные вещи. В городе приходилось подрастать со сверстниками, мучиться и недоумевать по поводу их неэмпатичности ко мне, порой жестокости, в любом случае – несхожести со мной. Здесь же я оказывался лишь с братом, стариками и только иногда – с кем-то из деревенских.
Конечно, детские штучки уже выродились, выдохлись из меня. Разве какие-то случайные блики памяти. То, как, например, единожды в гостях у Верки Боровиковой на полу в электрическом мраке рассматриваем её коллекцию разноцветных, гранёных стекляшек – Верка называет бледно-фиолетовые «бриллианты» «простыми», потому что их много. Или, как уже у нас, тоже на полу играем с деревенскими детьми в игру-ходилку, вырезанную из пионерского журнала: пластмассовые фишки есть, а кубика-кости нет – лепим его из пластилина, обклеиваем грани бумажками с точками – кубик катится плохо, деформируется; снаружи – занудный дождь. Или позже, когда мама собирает нас и читает вслух «Остров сокровищ» (ту книгу, где прекрасные редкие иллюстрации наподобие гравюр с подписями: «Дело сделано! – сказал слепой», «Так стояли мы – двое против пятерых»), – мама делает короткое вступление-пересказ из одного-двух предложений и начинает читать почему-то оттуда-то с предпоследней главы. Всё это ушло. И я бы сейчас уже не пошёл играть в индейцев и отстреливать лягушек в пруду из лука. Но я и не взрослый – застрял где-то в промежутке. Сижу верхом на огородной ограде (ещё крепкой), вернувшись с рыбалки на канале, смотрю на тихий закат и почти ни о чём не думаю.
Находиться продолжительное время исключительно наедине с природой, я чувствовал, скучновато, однако – незатейливо, безмятежно и просто.
Мои прародители продолжали заготавливать сено. Процесс этот казался мне в одно и то же время и нудным, и трудоёмким, и благостным. Дед Сеня, пока городской паренёк сладко почивает под своим по́логом, скашивает по росе раздольный участок; после завтрака хмурый Игорёк отправляется «разбрасывать валки». Это можно делать руками, граблями или вилами (баба Маня делает это черенком граблей). Трава тяжёлая, зелёная, мокрая, с вкраплениями клевера, дикого щавеля и жёлтых цветов. Цель – равномерно распределить скошенную траву по площади участка, по возможности заполнив все проплешины. В полдень, когда обращённая к солнцу сторона уложенной таким образом травы слегка уже подвяливалась, сено следовало «переворачивать» («ворочать») граблями. А где-то часам к четырём дня, когда солнце из палящего и ярко-жёлтого делалось тихо-тёплым, оранжевым и тенистым, мягко-отчётливым, вот тогда надо «шевелить» («ворошить»), то есть подвзбивать уже лёгкое, шуршащее вяленное сено, чтобы в нём гулял воздух и вскрылись залежалые сыринки. А уже когда солнце идёт к горизонту, тени длинные, слепни тихие, а кузнечики громкие, сено собирают снова в большие валки, а затем вилами или граблями сваливают в копну или стог. Или на носилах* (* – две полированные слеги с плавно-заострёнными концами, параллельно вставляемые под копну) относят на двор, где перекидывают вилами на сеновал, под которым внизу кто-то навозно-пахучий прядёт ушами, взбрыкивает и перетаптывается копытами.
Река была в полной силе. В то лето клевали даже ерши. Правда, иногда, подходя к реке, я обнаруживал, что вода мутна, чуть ли не кофейно-молочна. Помню, Вадим брат, видя такое, скрежещал и злился, поводя головой, уперев кулаки в бока. То ли кто-то что-то откуда-то сбрасывал, то ли грузовик интенсивно отмывали на Го́рошном разливе перед мостом, то ли что-то колдовали с рекой в той загадочной, обнесённой железным заборчиком бело-кирпичной домушке, выстроенной в поле немного ниже моста. В любом случае, было очевидно, что кто-то намеренно либо по-дурости реку «портил».
Клевали в том году и окуни, порой крупные. Было упоительно наблюдать, как внезапно, средь полного штиля поплавок исчезал с силой ко дну и через пять секунд в руках твоих оказывалась дивная рыба – с треугольными полосами, серебристо-зеленоватая, с красными лапками и шипами по всей спине и на латах жабр. Хвостовой плавник красный, и (удивительно!) у каждой особи на перепонках спинного плавника – дымчато-фиолетовое пятно. Хищничек-красавец!.. (Хемингуэй, небось таких и не видывал в своих америках-испаниях форелевых.) Пару раз острекавшись о шипы, я научился снимать окуней с крючка, предварительно приглаживая ладонью с морды, прижимая шипы к их телу.
Моя одержимость жерличной охотой на щук продолжалась. (Ту, первую свою щуку, прошлого года я засушил, привёз в К… и показывал друзьям. Она сделалась плоская, сморщенная на спине; от неё пахло иначе, нежели от вяленых карасей, – опасно, несъедобно, коварно. Вовка Шахов предложил однажды её съесть, но мы только испоганили её: мясо щуки оказалось деревянистым, практически неразмокаемым слюной, невкусным.)
В том году я был более успешен. И я сделался искушённым и спокойным. Выуживая щуку на берег, уже не оглушал её, но по-простому придавливал подошвой к земле, и она переставала биться. И это становилось будничным. Я по-прежнему радовался, видя, как размотало леску, как упруго она уходила в тину, но радость эта была уже опытная, суровая, лишённая восторженного сердцебиения.
Вышло в связи с этим и огорчение. Однажды я поленился поехать проверять жерлицы утром. Приехав же в закатном тихом солнце, спустившись по обрыву в мрак, я обнаружил лесу размотанной наполовину и провисшей. Щука ушла в ближайший островок кувшинок, и я был уверен, что она сорвалась. Но я выволок на берег мёртвую щуку. Она перегнулась пополам и окоченела, бледная, подёрнутая белёсой плёнкой. По волшебству прошлись недмением мерзости. Я не знал, что с этим делать. Взял лопух, выдрал из пасти крючок и бросил мёртвую рыбу в воду. Я был виноват. Перед рекой и перед своей страстью. В то же время хотелось винить и кого-то другого. Хотелось винить жизнь. Это чувствовалось не так больно, как равнодушие девушки-богини ко мне, как предательство друзей тогда, в истории с Полозовым. Но это тоже было больно. Унижение гармонии. Сдирание прекрасного платья с красоты прокажёнными, жадными, неумолимыми руками.
Приехал Вадим. Интересно приехал. На мотоцикле с другом Славиком. Славик казался каким-то чуждым здесь, в нашей деревне. Было жарко, Славик по пояс раздетый, и меня почему-то поразило то, что полоска лобковых волос тонко тянется у него вплоть до пупка. Его белобрысость, круглость, непосредственность и инфантильность, возведённая в некий совершенный абсолют, изумляли меня. Он сразу взялся и здесь что-то починять, какой-то радиоприёмник. Я же сфотографировался на его мотоцикле: обмахиваюсь дедовой псевдосоломенной шляпой, на моём тощем теле белая футболка грудится, лицо детское, кусок северной липы, треугольная домушка колодца в перспективе, возле колодца – высокая ель и высокая липа (ещё не сваленная грозой).
Славик уехал. Вадим остался на неделю. Мы, наученные дедом, принялись ставить на реке «флажки» («экраны»)* (* – небольшая прямоугольная рыболовная сеть) – каждый день в них набивалась плотва, порой – окуни. В серебре и росе утра мы наблюдали следы бобров – сточенные их зубами деревца на полуостровке среди осоковых кочек в полноводье.
Вадим вернулся к своей доармейской взбалмошности; казалось, страсть к реке была оттеснена теперь в нём страстью к дамам и друзьям, страстью к сильной юности. Он был покрыт серебристой росой, я же шёл полубоком, боясь ещё холода капель воды природы.
Когда Вадим уехал, случилась гроза, повалившая липу у колодца. Я скучно выглянул из-за нашей двери, чтобы поглядеть на грозу. Нахмурилось. Дождь только начинал. Крупная капля, ещё одна. У моих ног, на бетонно-галечную плиту порога. Тучи комкаются, синеют. Вдруг блеск и щелчок! И я увидел, как падает липа. Хрустя, с деревянным стоном, валится-валится. Обрушилась. На моих глазах…
Природа сказала мне, что отнюдь не всё монотонно, что бывает и так. Что большое и крепкое вдруг оказывается немощным. И может быть предано земле в любой момент. Мне было сумрачно и тревожно от такого осознания… Липа упала. Вот так. На моих глазах.
Потом – солнечное утро. Дед Сеня велел отпилить лапы у упавшей липы. Я пилил. Пейзаж в деревне поменялся. Исполинское дерево лежало теперь поперёк людской тропы, его листья были зелены, раскидисты и неуместны. Труп липы ещё долго там валялся. Пока наконец не приехал некто на тракторе; распилил и уволок прочь. К тому моменту оставшиеся листья дерева сделались желты и вялы.
Потом начались нудные дожди. Я маялся. Тогда, кажется, я вовсе ничего не читал: литературная школьная обязаловка осталась позади, нового же не знал и не хотел. Переписка с Шаховым заглохла. Мы поссорились с ним по весне [далее цитата из очерка «Вовка Шахов»]: Вовка прознал, что у меня дома коллекция наших детских раритетных рисунков и фигурок индейцев, многие из которых мне были Шаховыми в незапамятные времена подарены. Я в то время ещё не до конца отмежевался от индейской темы, и коллекция мне была дорога. Вовка пришёл со своими экземплярами фигурок и рисунков, нарытыми дома, и предложил сыграть в карты, ставя по экземпляру на кон. Очень быстро он выиграл у меня всё. Обчистил, как Карлсон Малыша. И на лице не дрогнул ни один мускул. Более того, происходящее от души веселило его. В то же время, чем неуклоннее приближался мой окончательный крах, тем сильнее закипало во мне негодование. Наверное, к тому моменту я устал быть Малышом. Обидно было не столько за утрату коллекции, сколько за это Вовкино самовлюбленное нежелание хотя бы предполагать в Малыше какие-то чувства (хотя бы обиды той же). Кончилось тем, что я устроил ему бойкот и практически прогнал из гостей. После этого мы долго не созванивались и не встречались [конец цитаты].
Дед Сеня бросил курить и переселился из терраски в дом. В комоде же в терраске я обнаружил зелёную, основательную пачку табака «Моряк». Пачка лежала наверху аккуратно сложенного дедова белья, салатная такая, твёрдо-спресованная. В то время я куривал редко: то ж была блажь, выпендрёж; а если не перед кем выпендриваться, то какой же смысл? Я выспросил у деда, могу ли взять у него эту пачку.
– Ты что, куришь? – сказал дед (не то чтобы решительно-гневно).
– Да нет. Но я ведь перед институтом поеду в колхоз. Вдруг там ребятам понадобится…
– А-а. Ну бери, бери, – молвил дед Сеня благодушно, переводя вдумчивый, монотонный взгляд в телевизионное дождливое мелькание.
В то время случился сигаретный кризис, и я подумал, что в колхозе мы с Шигарёвым станем богачами с такой вот пачкой. Надо только трубки раздобыть…
(Собственно сама история 1)
Забрали на вокзале. Мальчик-бунтарь. С Венчуком на брёвнушке. Андрей-армеец. Викино любовное облако.
По возвращении моём в город, в один из дней родители направили меня в Оголино выполоть в огороде 3 важных сорняка. Исполнив их волю, я вернулся на «десятке»-троллейбусе на Тургенева, а оттуда завернул на ж/д-вокзал проводить друзей в поход. Видимо, поход тот организовывался, пока я сидел сиднем в деревне, и поэтому меня не пригласили. Отправлялась Ярославна с грудой детей-среднеклассников и кое-кем от нашей компании. Собственно, из парней там оказался лишь Венчук. И ещё были девчонки, теперь – одиннадцатиклассницы, не помню точно – кто. Скорее всего, Юлька да Лилька неразлучницы. И была там Вика, любовь которой ко мне нисколько не угасла – когда я подошёл к ним, сгрудившимся возле рюкзаков, составленных у стены, она покраснела едва ли не до синевы (за всю жизнь я не видел, чтобы люди вот так краснели).
Венчук приобнял меня крепко за плечи и встряхнул. Кажется, все были рады, что я пришёл.
– Ты откуда, Игорь? – спросила Ярославна. Голос у неё, как всегда, бодрый, интонации – деловито-отточены.
– Да вот, с огорода. Решил заехать, вас проводить.
– А поехали с нами! – вдруг бухнула Ярославна.
Венчук засмеялся.
– Да вы чего, Ирина Ярославна! – засмеялся тоже я. – У меня ни рюкзака, ни вообще ничего. И одежда цивильная.
Ярославна махнула рукой:
– А ерунда! До поезда 20 минут. Вон иди билет покупай. А рюкзак мы тебе найдём, не переживай.
Ярославна говорила серьёзно, но и присмеивалась: вот, мол, и первое приключение! Присоединились девчонки. Окружили меня и стали уговаривать, поглаживать в шутку по плечам. А от Вики, уже не пунцовой, а розоватой исходила в мою сторону такая пружинящая волна ликования, что я и обомлел, и растаял, и размяк.
– Ну ладно, – сказал я. – Пойду только родителям позвоню, чтоб не ждали.
И я правда отправился с ними в поход. Вот так, спонтанно.
Я нёс какую-то стороннюю поклажу и чувствовал себя странно. Но всем было весело от такой сиюминутной выдумки, каждый норовил проявить по отношению ко мне какую-нибудь маленькую заботу. Даже вёлся спор, в какую из палаток меня засунуть на ночлег.
Но вообще, сам поход почти целиком выветрился из моей памяти. Куда ходили?.. Не знаю. Ярославна, как ей почему-то свойственно, завела в чащобу, вдали от воды. А на другой день был небольшой куда-то переход. Запомнилось то, что на этом переходе какой-то мальчик, лет двенадцати, бросил прямо на тропе рюкзак и поднял бунт: как хотите, а я дальше не пойду! Он не плакал, а именно бунтовал и ерепенился. Говорили с ним строго, взывали к разуму, но он упёрся, плюнул на увещания, и всех и каждого презрел. Для меня это был странный опыт: надо же как бывает!.. И прошёл-то 200 метров, не пойду дальше и всё! У тебя что-то болит? – Нет, просто не хочу и не пойду, и несите дальше мой рюкзак!.. И что тут поделаешь? Так и понесли его рюкзак. Мне казалось, дико то, что вообще возможно вот так огульно игнорировать презрение большинства, уродливо выпячивая вперёд свою немощь, капризность и наплевательство на общее дело.
Сохранилась фотография. Мы с Венчуком сидим на брёвнышке и едим лапшу из мисок. Оба смотрим в камеру: я – иронично присмеиваясь, Андрей, подобно лиху одноглазому, пугая взглядом. Голова у меня кудрявая, локон-завиток вьётся по неморщинистому лбу. Железную миску зажал меж колен, в джинсах и кроссовках, и в той своей трёхцветной полосатой кофте, – поверх чья-то заботливая куртка. Могучий Венчук в фуфайке, буйная чёлка спадает на правый глаз, прямоугольную белую мисочку держит в левой руке. На ногах у него – кирзачи. Андрюха решил таким образом готовиться к армии – ходить в походы в портянках и сапогах, дабы приучить ноги, закалить заранее армейское мужество: Ирина Ярославна изрядно потешалась над этой глупой Андреевой выдумкой, но Андрей был твёрд.
Не помню, в чьей палатке в конце концов я ночевал. Помню только: в темноте и сумерках постоянное присутствие где-то рядом Викиного любовного облака опять обожания, тяготения и грусти. Я снова делал вид, что не обращаю внимания.
Про остальное… ПП ?/? (провал памяти в сутко/часах).
История 2. Ирина Ярославна. Неизвестно куда. Ноябрь 1990
2.1. День гибели Цоя
Цой погиб в среду. То был странный день. Утром я поссорился с родителями. У нас в доме, как это часто бывало, отключили воду, и теперь следовало ходить с вёдрами к колодцу на улице Прокопьевской. Я был набычен, мне хотелось пребывать в неге. К маминой ругани присоединился папа, я взбрыкнул и ушёл из дома.
Вообще, я редко цапался с родителями. И когда это случалось, меня подхватывала угрюмая философская волна. Мозг в одно и то же время делался бессильно возбуждённым и напряжённо-оцепенелым. Так же, как когда я разбранился с друзьями давешней весной и, сжав зубы, отправился к Дине. Теперь к Дине идти не было смысла. Я усунул руки глубоко в карманы джинсов и зашагал на троллейбусную остановку. Вышел из троллейбуса почему-то на перекрёстке Волжской и Полковника Селезнёва. Здесь, неподалёку, жила Юлька Юсупова в пятиэтажке на пятом этаже, первый подъезд. К Юльке я не испытывал ни чувств, ни того, что зовётся дружбой, – нас связывала лишь общая компания. Почему меня занесло туда?.. Впрочем, я не пошёл и к Юльке, а философская волна, несущая меня, облюбовала другую пятиэтажку, стоящую параллельно Юлькиному дому, но не напротив, а через дом. Я вошёл, по аналогии, в первый подъезд и поднялся на пятый этаж. Там обнаружил открытый люк и лестницу на чердак. Меня подталкивало куда-то в неведомую, отшельническую высь чувство обиды, – не на родителей, конечно, а на жизнь, – на себя несуразного, не приделанного ни к чему. Душе нужна была келья. И такая, чтоб не видно никому. Я влез на тот чердак сквозь досадный люк. Утро было солнечное, с августовской уже прохладой, а тут, на чердаке, царствовал пыльный полумрак, на шершавых стропилах висели гирлянды то ли ваты, то ли паутины, смешанной с голубиным пухом. По моему приходу голуби выпорхнули сквозь свои оконца наружу.
На полу был разбросан строительный мусор, скрадывающий объём пространства и придающий этому месту своеобразный тихий уют. С западной стороны, возле одного из голубиных оконец, была кирпичная кладка высотой мне по пояс, – зачем её возвели, и какую функцию она выполняла – неведомо. Я отправился к ней и пристроился так, чтобы лопатки касались её цементного холода, а сквозь голубиное окошко можно было рассмотреть что-то снаружи.
От стены противоположного дома отражалось утреннее, августовское солнце и мягко струилось сюда, на чердак, мешаясь с мраком. Дух моего одиночества осторожно колебал паутинно-голубиные гирлянды. Спустя какое-то время голуби стали возвращаться. Стали тихо, примирительно двигаться немного поодаль от гостя, деловито шурша перьями и осторожно курлыкая.
Я поглядывал на скучную, безлюдную утреннюю стену дома напротив и ни о чём не думал. Ни об обиде, ни об одиночестве, ни о любви, ни о дружбе, ни о битлах, ни о грядущем институтском колхозе, ни о себе. Голуби уже гармонично, по-домашнему вели себя. Постепенно напряжение мозга сошло на нет, и мне стало покойно. Я присматривался к окнам дома по ту сторону улицы Полковника Селезнёва, но ничего не мог разглядеть из-за близорукости и занавесок. Была же среда, будний день, утро. Кто в отпусках, кто на работе. Машины шумели внизу не надсадно, кто-то иногда гулко и сморкливо протопывал-прошаркивал внизу, в подъёзде, на ступеньках, чуть-чуть где-то раздавался отголосок повседневной музыки.
Я просидел так часа четыре. Изменилось небо: спряталось солнце и объявился редкий, но иногда крупнокапельный тёплый дождик. Я спустился. Хотелось есть. Но голод не перекрывал чувство удовлетворённой грусти. Я пошагал сначала по Селезнёва, потом по трамвайным путям Носова. Дождевая капля иногда падала мне за шиворот – слеза природы на моей равнодушной, юной спине. Вышел на Узбекистанскую и позвонил по уличному телефону Тимохе Вестницкому. Он сказал, что как раз вся компания собирается на ж/д-вокзале (не помню, почему, – может быть, встречали кого-нибудь с дачи). Тимоха, как обычно, – энергичный, деятельный, голос живой, структурный. Жизнь у народа кипит, не то что я тут – с голубями, унылый.



