
Полная версия:
Размышления Иды
Москва, серая, неприбранная, встретила нас, как встречает цыганский табор новую невестку, – суетой и одновременно полным безразличием. Ощущения праздника, которого я так ждала, воображая себе красивый смелый город, не случилось. Радостным было только предвкушение того, что очень скоро я увижу своего умного и доброго дядю и двоюродных брата и сестру, о которых мама мне и Ювалю рассказала по дороге.
Из Москвы мы чуть было не уехали в Калинин. Мама почему-то решила, что конечная станция должна быть в Клину, и если бы тётка-милиционерша, с которой мы сели рядом и разговорились в дороге, не толкнула её, задремавшую, в бок и не сказала, что пора выходить, то оказались бы мы в этот день не у дяди, а опять на вокзале, но уже в Калинине.
Клин с первого взгляда показался мне деревней. Был уже май, и в привокзальном скверике, облюбованном галками и тощими кошками, сосредоточилась такая же тощая и крикливая жизнь: шныряли чумазые оборванцы, по виду цыгане, женщины и подростки на подводах, перекрикивая вокзальный громкоговоритель, обсуждали новости и цены; в этой сутолоке мы расположились прямо на затоптанной траве, чтобы немного отдохнуть.
Я оглядела окрестности и нашла, что Клин только притворяется городом: ни одного многоэтажного здания не было видно с площади, а из каменных построек увидела я только крохотную часовню у самых путей да мрачного вида длинную одноэтажку из тёмного кирпича, прямо за которой и вовсе начиналась какая-то деревенская улочка. Торговли, как в других городах, в которых нам пришлось побывать по дороге в Москву, никакой не было, разве что, как подумала я, магазины и рынок этот хитрый городок спрятал в других местах.
Около нас притулился старик с корзиной, полной молодой крапивы. Несколько раз он выстреливал любопытным взглядом в нашу сторону, желая начать разговор, но не знал, наверное, с чего начать. «А что, сударыня, далеко ли живёте? – наконец решился он заговорить. – Вы вроде не из города, – значит, проездом?»
Ох ты, наша мама «сударыня»! Вот рассмешил дед.
Мама невольно улыбнулась, затем отвернулась от него, чтобы достать дядино письмо, и прочитала адрес дяди Ефима вслух:
«Клин, посёлок Майданово, дом десять, второй подъезд, спросить квартиру инженера Ефима Пресса, – читала она любопытному деду, хотя могла и вовсе не доставать письмо, потому что заучила его наизусть. – Вы не знаете, где этот посёлок?»
Дед аж расцвёл. «Да недалеко он: отсюда, не торопясь, за полчаса дойдёшь, – затараторил он и махнул рукой в левую сторону, откуда начиналась, как мы поняли, главная улица в городе. – Пройдёте по Ямской до конца, упрётесь в перекрёсток и на левую сторону перейдёте, а там всё прямо и прямо вдоль комбината, пока не увидите с другой стороны поворот на Майданово. Ну, а дальше найдёте, где ваш инженер проживает. Что, родственник ваш?» – «Родной брат. Мы к нему из эвакуации, только что с поезда, а куда идти, не знаем, – он в письме не объяснил, только адрес написал». – «Это ничего, заблудиться тут невозможно, вот он и не написал, – участливо ответил дед, поняв, кто мы. – Вот война чёртова, сколько народу побила и раскидала. А ты, дочка, радуйся, что жива и дети при тебе. Перемелется – мука будет!»
Следуя инструкции словоохотливого деда, мы действительно быстро добрались до посёлка со странным названием и разыскали дядин дом – четырёхэтажную кирпичную новостройку в окружении низеньких избушек, довоенных ещё, надо полагать. Напротив стоял длинный сарай-дровник с флигелями по обеим сторонам, в которых тоже кто-то жил. Мы поднялись на самый верх и постучались в пятнадцатую квартиру. Никаких табличек на двери не было: квартирный номер, как и у соседей, был написан мелом.
Из соседней двери высунулся мальчишка и сказал:
– Ефим Иосифович сейчас на заводе, а вам он велел передать ключи и ждать его. Он вечером будет.
Мама изумлённо спросила:
– Откуда же Ефим Иосифович узнал, что мы сегодня приедем? Я же ему в письме написала, что не знаю, когда буду.
– А он и не знал. Он вас уже две недели так ждёт.
Мы вошли, и мальчишка юркнул за нами, объяснив, что дядя велел ему показать квартиру.
Мама спросила, как его зовут. Было видно, что мальчишка важничает, хотя повода задирать нос перед нами у него не было никакого.
Он, фальцетируя безбожно в окончаниях слов, гордо ответил:
– Я Игорь, а вы – тётя Роза и Ида, а ещё Юван… или нет, – он наморщил лоб и замахал руками, вспоминая, как назвал дядя моего братца, – Юлай!
– Юваль я, – заявил обиженно брат и тут же предложил несколько сконфуженному соседу дружить.
Мальчишки и впрямь сошлись сразу, затеяв серьёзный мужской разговор про житьё-бытьё в посёлке, как будто братец мой был тут старожилом и всего лишь отлучился ненадолго по срочному делу. Я послушала их немного и поняла, что оба они из той публики, которая может трепать языками часами, дай только волю и любой смешной повод. Да ну их! Я вместе с мамой стала осматривать дядины хоромы.
Боже мой, тут и ванна имелась! Этого мы совсем не ожидали. Конечно, железная коробчонка, с двух сторон обложенная кирпичной кладкой, не шла ни в какое сравнение с большой чугунной ванной в нашей псковской квартире, но и в ней, изловчившись, можно было помыться. От кухонной печи в ванную шла труба, нагревавшая воду в титане, – роскошь неимоверная! Да мы в рай попали.
Мебели в двух комнатах почти не было. В гостиной посередине стоял круглый стол на кривых ножках, в углу была старая, видавшая виды тахта, а рядом с ней тумбочка, которая вместо дверцы закрывалась кулиской; в другом углу у окна тяжеловесная ширма огораживала место, заставленное чемоданами и корзинами. В комнатке рядом, имевшей отдельный вход из довольно просторного коридора, стояли аккуратно убранная железная кровать с тремя подушками в горку и платяной шкаф, усохший от времени до такой степени, что обе дверцы в нём закрывались не с первого раза и по-старчески кряхтели, если на них слишком сильно нажимали.
Что и говорить – мы были счастливы. Наконец-то закончились наши мытарства, наконец-то повеяло на нас обычной жизнью, не кочевой, а обещавшей постоянство и пусть скромный, но уют. Представила я себе наш ольхонский барак, отчаянную вокзальную жизнь по пути из Сибири и зажмурила глаза, дав себе слово никогда больше об этом не вспоминать.
Вечером пришёл дядя и долго стоял в обнимку с мамой, а она плакала, прижавшись к нему, словно маленькая девочка. За ужином, который мама приготовила из вялой картошки и лука, найденных в ящике под широким кухонным подоконником, взрослые сидели в молчаливом раздумье и лишь изредка перекидывались ничего не значащими словами, – они, наверное, только обдумывали, что скажут друг другу в предстоящем серьёзном разговоре. Так и вышло.
Мы вчетвером уселись на тахту. Дядя Ефим говорил медленно, растягивая иногда фразы, как будто подбирал нужные слова и боялся что-нибудь важное упустить, хотя ничего особенного мы от него не услышали. Ну, это важное мы с Ювалем пропустили, наверное, ещё и потому, что заговорил дядя сначала на языке, похожем на немецкий, а мама иногда ему коротко отвечала. Потом он перешёл на русский, предназначавшийся уже и для наших ушей.
Да, пришлось и ему лиха изведать. Как только начались первые налёты на Москву, он дома почти не появлялся: готовил завод, на который приказом по наркомату был назначен главным инженером, к эвакуации на Урал. Только перед самым отъездом он узнал от жены, что родная её сестра и оба племянника погибли, – в их дом угодило несколько фугасов, всё загорелось моментально, и никто, кто спал, не успел даже к окнам подбежать.
В октябре в столице стало особенно худо. Начались мелкие кражи в магазинах, но поначалу милиция и военные патрули смотрели на потерявших разум мешочников, как на мелкую шушеру, которую можно было разогнать выстрелами в воздух. И только когда повылезала на улицы настоящая уголовщина, стали наводить порядок: в считанные дни разбой и паникёрство прекратились, улицы очистились и замерли в непривычной тишине, словно в городе уже никто не жил. Лишь частые бомбёжки сотрясали и мучили город, по-волчьи ощетинившийся в предчувствии смертельной схватки со зверем страшнее самого лютого волка.
До сорок четвёртого года дядя с семьей был на Урале, в Свердловске, а потом, получив новое назначение, вернулся в Москву. Гибель старшего сына Володи он и тётя Анна переносили молча, отстранив своё горе от потока тяжёлой работы и личной ответственности за производство и план. «Партия приказала мне жить и работать», – так дядя сказал, очень просто, но ёмко. Ничего и нельзя было прибавить к сказанному.
Всю свою взрослую жизнь, начиная с двадцати пяти лет, он считал себя рядовым партийным бойцом, и поэтому, получив назначение в Клин, собрался привычно быстро и без малейших колебаний в душе, понимая, что приказы не обсуждаются. Поехал один, сдав квартиру на Солянке; тётя Анна с детьми, Раей и Эдиком, осталась в Москве, поселившись в коммуналке у бездетного брата. Это было временным выходом из положения. Анна решила, что до тех пор, пока детям, поступившим в институты, не дадут места в общежитии, она к мужу не переедет.
Пока дядя говорил, я разглядывала его и невольно сравнивала с мамой. Дядя был на двенадцать лет старше её, но выглядел не на свои сорок семь, а на все шестьдесят. Был он приземист, коренаст и лысоват и больше походил на какого-нибудь управдома, чем на начальника огромного производства. Простые черты чуть полноватого лица настолько контрастировали с яркой красотой мамы, что поневоле мне подумалось: а родные ли они брат и сестра?
Конечно, родные. В одной семье могут быть красавцы и совершенно невзрачные личности. Природа иной раз ужасно насмешлива.
ХХХ
Мы понемногу начали обживаться на новом месте. Оказалось, что дядя работает на военном производстве, поэтому строгости на нём были неимоверные. Комбинат был номерной, продукция, соответственно, секретной, а оклады и зарплаты выше, чем во всяких мелких лавочках в городе. Он получал полторы тысячи, но толку от них всё равно было мало: половину съедали обязательные займы и всякие добровольные взносы, дрова, керосин и плата за квартиру подводили под ноль треть из остававшегося, да нас было три рта в довесок; к тому же надо было помогать и своей семье, которая тоже не шиковала. Давали, правда, ему как специалисту заводской паёк, и иногда он приносил в дом даже мясо: помню, это была печёнка, которую дядя целым куском бросал почему-то не на сковородку, а на угли в печке, отчего она моментально закипала и темнела, шипя, как потревоженная змея, которую палкой выгоняли из травы. Только спустя месяц мама выяснила суть этого рецепта. Оказалось, что в дядином хозяйстве просто не было сковородки. Вот смеху-то было!
Подступал к середине второй голодный послевоенный год, который многие, по слухам, ползавшим по посёлку, просто не пережили. Несколько человек, наевшись незрелой ягоды и яблок, умерли. Сказали, что они не справились с отравлением, но это было сомнительно. Скорее всего, на тот свет они отправились по причине лютого голода, поселившегося в округе; он дурным серпом жал слабых и увечных или же забирал тех, кто не смог найти работу. Нам, выходит, крупно повезло: мы были на попечении дяди, который имел твёрдый доход.
С хлебом была совсем беда, как, впрочем, и со всем остальным, и мама заявила в начале июня, что больше сидеть дома, считая капустные листы, не собирается.
– Погоди ты, Паша Ангелина, успеешь ещё все рекорды побить, наработаешься, – ответил ей дядя.
– Может быть, ты объяснишь мне, что за причина сидеть у тебя на шее? – вскипела мама.
– Объясню, конечно, объясню! Только ты сама раньше не взорвись от перегрева. А то видишь – уже и пар пошёл.
– Так. Давай излагай, дорогой Ефим, только без фантазий. Я тебе не какая-нибудь деревенщина из Лодзи, перед которой пьяный ксёндз себя апостолом объявил.
– Прописки одной мало, чтобы на комбинат устроиться, – начал он терпеливо объяснять, – тебя должен ещё проверить особый отдел. Без его разрешения у нас даже в уборщицы не возьмут.
– Особый отдел? Что это ещё такое?
– Ну, незачем тебе это знать. Ты же умная у меня, Розочка. Вспомни одну нашу историю перед войной и вопросов таких больше не задавай.
Я видела, как после дядиных слов вдруг побледнела мама, и решила, что она просто злится на него из-за своего вынужденного безделья и нашего общего безденежья.
Она постаралась быстро избавиться от выражения тревоги, тенью лёгшего на её прекрасное лицо и означавшего какие-то горькие моменты прошлого, о которых я ничего не знала и которые, видимо, до сих пор терзали её. Ей это удалось.
– Сколько же ждать, Ефим? И потом, почему ты только сейчас мне сказал об этом? Я сразу бы и пошла в отдел кадров, чтобы быстрее всякие проверки пройти.
После этих слов уже дядя вскипел.
– Да пойми ты, дурочка, что твой брат не слесарем там числится, а в руководящем составе! – стал он маме вдалбливать вещи, казавшиеся ему очевидными. – Если ты сама попрёшься на завод, то у меня могут быть неприятности, да ещё какие!
И начал он с другого конца вести, не с такого обидного для мамы, как думалось ему, – ведь он сначала изложил только видимые причины затянувшегося её безделья.
Оказывается, в анкете он указал только свою семью, а про родственников написал, что ничего не знает о них с начала войны, что было чистой правдой. Но вот беда: как только дядя узнал, что мы живы, так сразу и нужно было в эту особую контору идти, чтобы сообщить о нашедшейся родне. А он просто забыл об этом. Ну да ладно, это дело поправимое. Сейчас пустят новое производство и будут срочно людей набирать. Вот тогда дядя и пойдёт к особистам, чтоб им пусто было, дармоедам.
Сказав последние неосторожные слова, дядя усадил меня рядом с собой и виновато попросил никому об этом разговоре не говорить, даже Ювалю, который где-то на улице шлялся.
Господи, да о чём он просит! Уж не такая я и маленькая, чтобы не понимать, что не обо всём нужно докладывать кому ни попадя.
Да, я не маленькая. Мне уже тринадцать лет, слава богу, и похоже, надо радоваться, что жизнь начала меня учить очень рано, и учить не в нежных объятиях и беззаботности, а показывая, совершенно не стесняясь, и страшное, и прекрасное, что может быть в человеке.
ХХХ
Дядя сделал нам подарок: притащил на кухню непонятного назначения квадратную железную штукенцию, снабжённую двумя баллонами, один из которых был с дырками и помещался в раме, а другой торчал сбоку. Назвал он это страшилище керогазом.
– Вот, – заявил он важно, – теперь не нужно чайник и кастрюли в печь засовывать. Повернул ручку, зажег фитиль, и – вуаля! – обед готов.
– Какое ещё «вуаля»? Ефим, а мы не взорвёмся от этой штуки? Уж больно страшная она, – встревожилась мама.
Никак она не разделяла дядину радость.
– Роза, не убегай от прогресса, лучше постарайся хотя бы не сильно от него отстать. Ты что, никогда керогаз не видела? Темнота!
– Ох ты господи, смотрите на него! Ты не умничай, а лучше покажи, как эта штука работает. И много она масла жрёт?
– Не масла, а керосина. Насчёт того, сколько жрёт, не знаю ещё, но думаю, что в любом случае это лучше и дешевле примуса, а печки и подавно.
Он выучил всех пользоваться безудержным пожирателем керосина; мама для вида поворчала ещё, но я думаю, что она была несказанно рада дядиному подарку.
Её стали манить новые хозяйственные горизонты, и однажды утром она напала на кучу старых чемоданов за ширмой: всё было вытащено из них до последней тряпки и подвергнуто тщательному осмотру. Оказалось, что там половина была барахлом, никуда не годным, но некоторые вещи ещё можно было спасти или что-то другое из них придумать.
Вечером дядя застал меня и маму за вспарыванием и разрезанием на куски своего древнего гардероба. Работа кипела вовсю, и мы даже не заметили, как он встал в дверях, с немалым удивлением глядя на кавардак, в который погрузилась гостиная.
Когда наконец он был замечен, то удостоился от мамы всего одной реплики.
– Ефим, ужин на кухне, – буркнула она, не отрываясь от ножниц.
Я поняла, что дядя очень был доволен маминой затеей, но решил не высказывать вслух своего одобрения. Он весь вечер молчал, пока мы копались, раскладывая последние отвоёванные у заношенного тряпья лоскуты.
– Я думаю, что шить тебе придётся до второго пришествия, – огорошил он маму утром, когда собирался на работу.
Она, естественно, надулась, а он хохотнул довольно и ушёл, больше ничего не сказав.
Через два дня случилось чудо. Открылась дверь, и в квартиру медленно вполз деревянный ящик, а за ним появился дядя.
– Всё, Роза, штрафные работы отменяются. И каменный век тоже, – заявил он выскочившей в коридор маме.
– А это что, дядя Ефим? – я спросила первая, решив, что дядя по своей привычке будет маму долго водить за нос, чтобы позлить её и себя позабавить.
На этот раз он решил сразу выдать все тайны. Ломиком поддел верхние доски ящика и вытащил из него швейную машинку.
– Где ты это чудо раздобыл?! – ахнула она, а дядя сначала распорядился расцеловать себя и только после этого ответил:
– Одна дама, сама умница и красавица, приходится сестрой некоему партийному лоботрясу, с которым я в приятельских отношениях. Машинка ей досталась по наследству, но таланты вместе с ним не передались. Вот, узнала она от брата, какая ты мастерица, и продала бабулин «зингер» мне.
– Дорого?
– А тебе какое дело?
– Как это какое дело? Я всё-таки хочу знать, Ефим. Мы и так тебе всем обязаны, а теперь ещё и целая машинка! Ведь это настоящее сокровище по нынешним временам.
– А ты думаешь, что я теперь слезу с тебя? Как бы не так! Отрабатывать будете. Ишь сколько тряпья мне извели. Будьте любезны теперь новый гардероб сообразить.
Мама фыркнула и не без ехидства заявила:
– Из тех тряпок, Ефим, никакого гардероба не получится, разве что клоунский наряд, и то вряд ли. Я тебе перелицую три-четыре вещи из тех, что отложила, а на большее не рассчитывай.
Он вообще ни на что не рассчитывал и даже растерялся, когда услышал, что получит несколько переделанных пиджаков и брюк.
Надо было радоваться, а он призадумался, потом вдруг неожиданно выпалил «да!» и сказал маме:
– Ладно, Роза, пока починкой займись, а там видно будет.
– Что видно будет? Ты думаешь, что можно из воздуха шить? Где я тебе материал достану? В магазинах шаром покати, а закупаться в нашем коммерческом сейчас могут только Ротшильды, да и то, я думаю, скидку попросят.
– Вот, золотые слова! Ты наверняка думаешь, что твой брат дурак и об этом не подумал.
– Так о чём же мой дорогой брат подумал? – подбоченившись и задрав голову, мама адресовала этот вопрос не дяде, а потолку.
Так она хотела подчеркнуть всю нелепость его хозяйственных воззрений.
Дядя решил дальше не дразнить гусей и ретировался на кухню. На несколько дней этот разговор был забыт. Из отобранных тряпок мама быстро сшила кучу полезных вещей: два лоскутных одеяла, несколько наперников, сумки и крепкий заплечный вещмешок, который дяде особенно приглянулся.
Как-то он поинтересовался, шила ли мама в Союзе что-нибудь.
Она удивилась, что у брата оказалась девичья память, и выговорила ему:
– Да ты что, Ефим? Разве ты не помнишь, о чём отец тебе писал? Я работала в ателье у мадам Гелены, а в Могилёве родню мужа обшивала. И не только её, а ещё и всю улицу. Правда, для себя ничего не выдумывала. У меня было полно вещей из Польши. Ты и это забыл, что ли? Сам мне в Москве всю плешь проел: одевайся, мол, скромнее, ведь видишь, как пялятся на тебя эти маньки коминтерновские, – того и гляди дырку просверлят. Вчера – ты смеялся – репу парила да подолом сажу вытирала, а сегодня в начальники вылезла и в европы метит со свиным рылом, куда там. Это потом ты стал верным партийцем и закрыл рот, а сначала тоже пули отливал!
Дядя приложил палец к губам, и мама, опомнившись, начала отшучиваться. Получилось это у неё с грехом пополам. Для полунамёков и иногда проскальзывавших в разговорах неясностей, на которые специально напускался туман, у взрослых были серьёзные основания, как поняла я, и лучше было не спрашивать их об этой тайной непонятной жизни, в которую мне из любопытства очень хотелось влезть, но никто не пускал, – они сразу замолкали или переводили стрелки.
Потом выяснили, что в Кракове мама и после ухода из ателье иногда шила для себя и подруг, принималась даже за модные жакеты, сложные в раскрое, а выкройки для них брала у знакомых модисток. Конечно, сейчас она вряд ли сможет вспомнить старое, – сколько лет прошло! – но очень хочется иногда тряхнуть стариной, что уж говорить.
– Вот и тряхнёшь стариной, – задумчиво произнёс дядя, – пришло твоё время.
– Ты о чём, Ефим? Опять какие-то тайны. Говори уже прямо и не морочь мне голову!
– Да какие тайны? Девица, у которой я купил машинку, хочет иметь платья, как у Греты Гарбо. Так и сказала, дура, – «как у Греты Гарбо». Давай поможем бедняжке? Денег у неё больше, чем у нашего директора, а язык как помело, – вмиг тебе клиентуру организует. Но это, конечно, строго между нами. Я девице сказал, что сестра подумает, потому что опасно сейчас доходы на стороне иметь.
Мама оживилась и атаковала дядю:
– А перебиваться кое-чем не опасно? Дети опять полуживыми стали, – ты посмотри на Иду. Юваль по ночам плачет, а потом бежит на эту вонючую вашу речку, чтобы наловить ершей и плотвы, от которых даже кошки нос воротят. Я умоляю тебя, Ефим, – приведи эту партийную к нам!
«Партийную» дядя привёл в воскресенье. Она оказалась симпатичной блондинкой, на вид лет тридцати пяти, высокой, дебелой; от неё, как мы с порога почувствовали, пахло устроенной жизнью, в которой не было места отчаянным мыслям и трудным заботам, – к такой жизни когда-то давно были причастны и мы, но всё изменилось за часы. Мама довольно сухо поздоровалась с ней, а дядя, наоборот, был сама приветливость, и непонятно нам было, делает он это из симпатии или просто хочет расположить богатую даму к сестре.
Закончился её визит с пользой для обеих сторон. Заказав две лёгких блузки, платье и жакет, дама одарила меня и Юваля кульком сливочной помадки и удалилась, а мама, что-то не совсем лестное пробурчав в её адрес, принялась за раскрой.
– Мама, Юваль почти всё захапал себе! – я влетела в гостиную, чтобы показать, сколько помадок досталось мне после бандитского дележа, учинённого братцем на кухне.
Юваль, очень довольный, уже успел распихать по карманам конфеты и сидел тихо, как мышь, прислушиваясь к звукам в комнате.
Мама и не подумала реагировать, зато дядя, ни слова не говоря, зашёл на кухню и вытряхнул из Юваля всё припрятанное.
– Берёте сейчас по три конфеты каждый, остальное кладёте в буфет и будете брать только тогда, когда позволит мама, – заявил он твёрдо.
– Так нам ведь подарили! – заревел братец. – Нам дали! А Идка хотела первая всё спереть, первая в кулёк полезла!
Я от возмущения потеряла дар речи и густо покраснела, а Юваль сидел как ни в чём не бывало и продолжал на ходу выдумывать, как было дело.
– Так, хорошо. Значит, полная победа социалистической законности. Осталось только тебе уши надрать, лишенец. Ещё раз увижу такое, и будешь сам себе рассказывать про сестричкины пакости.
Юваль разинул рот.
– А кто такой «лишенец»? – спросил он.
Я, между прочим, тоже хотела узнать, кого так называют.
– Это тот, кто лишнее болтает или врёт. Например, как ты сейчас. Да-да, нечего щёки надувать.
Дядина версия происхождения этого слова меня совсем не убедила, тем более что я уже несколько раз в жизни слышала его от разных людей. Весёлое это словцо мне понравилось: я с удовольствием показала Ювалю фигу и удрала под защиту мамы, понимая, что он не посмеет затеять потасовку в присутствии взрослых.
ХХХ
Лето подходило к середине, каждое утро знойной волной окатывая посёлок. Он, хотя и считался самой приличной городской окраиной и поощрялся властями с бестолковым усердием, всё равно был скучен. Это происходило потому, что в летние месяцы народа в посёлке почти не было: взрослые утром толпой уходили на комбинат, который строился и строился, исторгая из труб вонючий дым и оглашая окрестности паровозными гудками, урчанием грузовиков, визгом и лязгом кранов и лебёдок, а старики ещё в конце мая хватали внуков и разъезжались по близлежащим деревням в надежде прокормиться с худосочных огородов и садов, хотя толку от этой хитрости было мало.
От оставшихся в посёлке ровесников мы узнали, что много детворы проживало в бараках неподалёку, но ходу туда не было, – дядя и мама, наслушавшись рассказов поселковых о неразорвавшихся снарядах в лесу и на пустыре, запретили нам шастать по окраинам.
Оставалось только бегать на речку к старой плотине, жечь по вечерам костры на задворках поселкового парка, а ещё глазеть на пленных немцев, которые жили в бараках у леса. Их каждое утро выводили на работу, и они шеренгами по пять человек проходили через весь посёлок, мимо стадиона, клуба, магазина, затекали серым ручьём в парк и ныряли оттуда на огороженный пустырь, где уже вырыты были первые котлованы для новых домов. Ближе к обеду у ворот стройки появлялся «опель» и оттуда вываливался военный чин, видимо, гарнизонный комендант, – сначала из авто показывалось его брюхо, затянутое ремнём так, что он еле дышал, затем выставлялись наружу до смешного тонкие ножки в хромовых сапогах, начищенных до зеркального блеска, а потом вылезало всё остальное и пучеглазо пялилось во все стороны, вертя головой на неподвижной бронзовой шее и крикливо отдавая приказы.