скачать книгу бесплатно
Озябшая Анка влезла под одеяло, прижимаясь к подруге. Потом, вздохнув, шёпотом заговорила:
– Ой, Дуняшка, изведёт меня кручина, изойду тоской в одиночестве. Терзает душу страх с того часа, как рассталась с Василём. Всё думаю, что станется с ними. Не достанется ли и нам такая доля, что Настеньке?
– Не казнить же теперь себя, не влезть загодя в могилу, да и воинам не всем быть убиенными. Уймись ты, усни, – сказала Дуняша и повернулась лицом к стене.
Анка умолкла. Сначала ей было приятно от ощущения тепла и сознания, что рядом лежит живой человек, и ей перестало быть страшно. Но когда Анка услышала мерное посапывание предавшейся безмятежному сну подружки, ей стало не по себе.
– Надо же уметь вот так сразу уснуть… – шептала она про себя и вспомнила вдруг, как Дуняша цеплялась за полы венгерки Назара с душераздирающим криком, а потом побежала вслед за уходившим поездом, как, выбившись из сил, упала на землю, не переставая рыдать, как приволокли её, взяв под руки, золовки, и вдруг на тебе – богатырский сон с присвистом… Вот и скоротала с подружкой бессонную ночь. Видно, Дуняшка крепкая и чувственность её больше наружная, подумала Анка. Поворочалась она с боку на бок, повздыхала и поняла, что сон подружки не приятнее страха одиночества. Не выдержала Анка, встала с кровати, коснулась плеча спящей: – Дуняша, проснись, ухожу я, проводи меня да закрой двери.
Дуняша издала звук, походящий на мычание, потом приподняла голову и сонно спросила:
– Чего тебе?
– Домой ухожу, встань, запри дверь, – повторила Анка.
– И носит же тебя лихоманка туды-сюды, – недовольно проворчала Дуняша, поднимаясь с постели.
– Не моя вина в том, что кружит лихоманка, – с грустью произнесла Анка, прикрывая за собой дверь.
Стоя на крытом крылечке Чумаковых, Анка огляделась вокруг. Небо успело очиститься от облаков. Лунная, светлая ночь хранила сонный покой станицы. Ничто не нарушало тишины, даже лая собак нигде не было слышно. Анка медленно сошла по ступенькам во двор, перешагнула через плетень. Не узнав хозяйку, Свирко предостерегающе зарычал, высунув голову из конуры.
– Дурачок, не узнал спросонья, – ласково сказала Анка.
Пёс гавкнул, звеня ржавой цепью, вылез из конуры и заскулил виновато, растянувшись у ног хозяйки.
– Бедняжка, ты, наверное, голоден, – сказала Анка, погладив собаку.
Потом она вошла в хату и вернулась с алюминиевой миской, в которой была недоеденная пшённая каша. Выложив содержимое миски в старую посудину из которой ел Свирко, Анка постояла, наблюдая, с какой жадностью и поспешностью глотал пёс кашу. Когда посудина опустела, Анка присела на корточки и отцепила цепь от ошейника. Свирко вскочил на лапы и, взвизгнув от радости, в одно мгновение перескочив через забор, очутился на улице. Анка подошла к калитке, отперла её, вышла на пустынную улицу. Свирко с бешеной быстротой носился вверх и вниз по улице. Одни соседские собаки, почувствовав нарушителя покоя, выскочили на улицу, другие подняли лай из подворотен. А когда убедились, что ночной «моцион» совершает «свояк», успокоившись, вернулись во дворы.
– Свирко, домой! – крикнула Анка через некоторое время. Пёс послушался. – Иди в хату, – позвала она, входя в дом. Свирко вошёл, обнюхал все углы и растянулся у печи.
Анка закрыла дверь и, ложась в постель, сказала:
– Вот так, наверное, лучше.
Наступила зима. Убелённая снегом станица казалась погружённой в глубокую дремоту. Даже днём на просторных улицах было безлюдно. Редкие проезжие или прохожие оставляли неглубокий след на белой глади, который тут же заметала лёгкая пороша. Ребятишки, так любившие покататься на санках, поиграть в снежки, и те приутихли, приуныли около взрослых.
Вглядываясь в неровный строй домиков, нахохлившихся под белыми пышными шапками, на ленивые, голубые струйки, поднимающиеся над печными трубами, на синие дали полей и гор, не верилось, что где-то севернее, не так уж далеко от этих мест лютовал ураган войны. И грозные вести каждодневно, от рассвета до полуночи доносились по радио в эти места.
Доносились вместе со сдержанной радостью небольших побед, с безысходным горем потерь, поражений и тяжёлых утрат.
Потому в каждой хате поселилась тихая грусть, убаюканная тоскливым завыванием ветра и ленивым снегопадом.
Долгие зимние вечера Дуняша проводила у Анки. Обычно, не зажигая лампы, усаживались они у открытой дверцы горящей печки, задумчиво глядя на красные угли, искрившееся пламя сухих поленьев, вели мирные беседы.
Румяная, подвижная, говорливая и весёлая Дуняша за последние месяцы заметно поблекла, осунулась и притихла. Со свёкром Денисом Ивановичем и свекровью Дарьей Даниловной она не то чтобы не ладила, а просто относилась с холодком. Обращаясь к ним, не звала их ни отцом, ни матерью, ни даже по имени. Даже с Анкой в разговоре о родителях мужа Дуня называла их «старый», «старая». Старики как-то пожаловались на это Анке.
– Дуняша, зачем же ты так непочтительна к родителям Назара? Люди они вроде бы неплохие, – заметила Анка.
– А я разве жалуюсь?
– Не жалуешься, но и не привечаешь. Они ведь тебя не обижают, не перечат ни в чём, живёшь как хочешь и делаешь что хочешь…
– Одно слово, что живу. Чужие они мне, душа к ним не лежит, не прижилась я к их дому. Чувствую себя как на постоялом дворе, в особенности после отъезда Назара.
– Всё это из-за тоски сердечной по нему. И то сказать, не успели мы с тобой заморить червячка любви своей. Оттого и тоска томительнее, и боль разлуки острее. Ни ты с Назаром, ни я с Васютой даже разок повздорить не успели. Всё целовались да миловались, укрывшись от глаз, – с улыбкой заметила Анка.
– Что верно, то верно, вот только причина не вся в этом, – задумчиво проговорила Дуняша.
– В чём же ещё? – спросила Анка.
– А в том, что забеременела я, – раздражённо бросила Дуняша.
– Боже мой! Да это же хорошо! Пока вернётся Назарка, у тебя сыночек или дочка появится.
– На что мне ребёнок в такое время! Ещё неизвестно, что станет с нами, вернётся Назар или нет. Вон немцы уже половину России захватили, и до нас не так уж далеко осталось, а я буду с пузом или дитём на руках мыкаться. Ни жена, ни вдова…
– Дура! Типун тебе на язык! Мелешь, сама не зная что! Не допустят фашистов до нас! – возмущённо выпалила Анка.
– Это кто же их не допустит? – с ехидной ухмылкой спросила Дуня.
– Наши мужья да наша армия!
– А почему же всё это время допускали? Ты разве не слушаешь радио? Не поодиночке, а чохом сдают города и сёла.
Анка как-то сразу сникла от этих слов. Раздражение на её лице сменилось печалью. Она вобрала голову в плечи, поёжилась, словно её облили холодной водой, потом после некоторого молчания тихо заговорила:
– Нет, Дуняша, не дойдут немцы до нас, мы должны победить. Ты знаешь, не верится. Почему-то запали в мою душу слова бабки Глаши Сизовой. И я поверила им. Говорят, бабка Глаша девичество в монастыре провела. И всё из-за любви. Дюже любила красавца казака Миколу Вихря. Потому как был он статный, видный и лихой. Его в царский конвой зачислили. Бабка Глаша в молодости бедно жила. Не захотели её взять в жёны сыну зажиточные родители Миколы. Другую, богатую сосватали. А Глаша отравилась, но не до смерти, а потом в монастырь ушла. Только к старости и вернулась в родную станицу.
– А куда девался Микола Вихрь? – перебив подругу, спросила Дуня.
– В Сибирь его сослали вместе с родителями-кулаками. Но говорят, что он уже старым перед войной приезжал сюда, разыскивал Глашу.
– Ну и что дальше?
– Да ничего, попили чайку, вспомнили молодость и расстались. А после рассказывала бабка Глаша, что Микола трижды женился, а она осталась верной любви до старости.
– О чём же ещё рассказывала тебе бабка Глаша?
– Да, я и забыла, отвлеклась. Не рассказывала, а вещала, уверяла в том, что сама в Библии читала, что, мол, написано в Священном Писании о том, что разразится на земле страшная бойня, каких ещё не бывало на свете. И растеряют родители детей своих, а жёны мужей, братьев и отцов. – Анка замолчала, перевела дух. – Не останется в городах камня на камне, и сёла будут преданы мечу и огню. Затянется та война на годы, но в конце концов победит Красный петух. Вот так дословно сказала бабка Глаша.
– И ты веришь её брехне? – спросила Дуняша.
– Может быть, не всю правду сказывала бабка, но в то, что победит Красный петух, я поверила, потому что красные – мы, наша армия.
– Не знаю, Анка, а я почему-то сумлеваюсь, и мамка моя сумлевается, потому и советует избавиться от живота.
– Да ты что, с ума сошла? Карают ведь за это. По закону тебе не сделают аборт, потому как ты девка здоровая, а подпольно кто возьмётся? Кто захочет в тюрьму? Всякое ведь случается, а вдруг неладное произойдёт?
– Ну и пусть случится, лучше умереть, чем жить со связанными руками.
– Боже мой! Да неужели одно дитё руки твои свяжет? Мать у тебя ещё в силе, свёкры здоровы, неужто одного ребёнка не выгодуете?
– Если ты, Анка, хочешь – рожай себе на здоровье, а мне ребёнок не нужен, не хочу сирот разводить, на безотцовщину глядеть.
– Да будет тебе каркать! Ты что же это Назарку хоронишь, постыдилась бы!
– Чего стесняться, Назар не к тёще на гулянье поехал…
– Дуня, Дуня, недоброе ты надумала, или не жаль?
– Кого?
– Дитя родного.
– Да оно же ещё не успело превратиться в дитя. Не я первая, не я последняя…
– А если узнают да заявят?
– Кто заявит, повитуха сама на себя не заявит. Мать родная тоже, а если ты… Так заявляй!
– За меня, подруга, будь спокойна, не заявлю, но только я бы не стала делать аборт, оставила бы, хотя бы на радость свёкрам, если не вернётся Назар.
– Ну и оставляй своё, если тебе хочется радоваться.
– Оставила бы, да не получилось у меня. Даже если, не дай бог, что случится с Васильком, всё равно оставила бы, как память о любви к нему.
– Память, говоришь… Вот ты осталась сиротой, как память о любви твоих родителей, а что, хорошо тебе жилось? – спросила Дуня.
– Не жаловалась, жила, как все живут, были печали и радости, а как повстречала Васюту, счастье познала, на то и жизнь даётся.
– Ну не знаю, ты жила и живи как хочешь, я тебе не советчик, а я по-своему буду жить.
Так впервые повздорили и разошлись подружки. Через несколько дней Дарья Даниловна пришла к Анке и сообщила о том, что Дуняша ушла к матери, сказав, что поживёт у неё с недельку.
– Соскучилась, наверное, погостит и вернётся, – сказала Анка, догадываясь о причине ухода.
– А может, что-нибудь надумала, тебе ничего она не говорила? – спросила старуха, пытливо глядя в лицо Анке.
– Нет, тётя Даша, ничего не сказывала, не знаю, что она может надумать. – Говоря это, Анка отвела взор в сторону.
– Изменилась Дуня за последнее время. Попервах была ничего, а потом вроде бы подменили её, скрытничать стала, не узнать её. Мы со стариком всяко стараемся потакать ей, а она всё больше чурается нас. Догляд елась я, что стала Дуня пищу перебирать, и говорю своему, может, понесла она от Назарки, характер, говорю, меняется у отяжелевшей бабы. Он, бедолага, обрадовался и говорит мне: не будем, мол, ни в чём перечить Дуняше, пусть принесёт нам унучку або унука, кого Бог пошлёт, всё одно кровь своя. Уж так порадовался Денис, так порадовался…
Чуть не до слёз растрогали Анку слова Дарьи Даниловны. Жаль ей стало стариков, мечтавших подержать в руках дитя от Назарки. Видя, что Анна смущённо молчит, старуха стала допытываться:
– Чует моё сердце, надумала что-то Дуняша. Не может быть, чтоб не поделилась с тобой. Ты бы, доченька, пошла к ней да разузнала. Я и сама бы сходила, да неловко как-то, скажут, пришла следом…
– Хорошо, тётя Даша, сегодня же пойду, допытаюсь, но мне кажется, зря вы беспокоитесь, напрасно догадки строите. Могла Дуняша измениться характером от тоски по Назару. Я вот тоже себя не узнаю, свет божий не радует, одно утешение – письма от Васюты, а если задержатся в пути – от дум и бессонницы по ночам вся изведусь. И день кажется не светлее ночи.
– Что и говорить, Аннушка, – коли вам, жёнам, так тяжело, а каково мне – матери? Потому и хочется приглушить боль душевную прикосновением к дитю малому Ничто не радует старость людскую так, как дети и внуки, – говорила Дарья Даниловна, с грустью уставившись в одну точку.
В тот день на работу Дуняша не пошла. Ивановна – мать Дуняши – с утра пришла в правление колхоза, сообщила, что приболела дочь её. Анка догадалась, какая болезнь приключилась с подругой, и, несмотря на слово, данное Дарье Даниловне, не пошла проведать её. Не винила Анка подругу хотя бы потому, что трудно стало бабам с детьми. Одной картошкой кормили, и то не досыта, а о сахаре и манной крупе и говорить не приходилось. Исчезли они вместе с другими продуктами с первого дня войны и не появлялись ни в сельпо, ни в городских магазинах. Иные станичники последних коров отдали государству, потому что налог за них нечем было платить. Для фронта тоже всем жертвовали, потому что почти не было хат, из которых кто-нибудь да не ушёл на войну. Одна страшней другой были сводки Информбюро. Так что, думала Анка, где-то по-своему права Дуняша, говоря: «Не я первая, не я последняя».
Нелегко было Анке врать Дарье Даниловне, уверяя, что болезнь у невестки простудная. Старуха сделала вид, что поверила, а на другой день уговорила Анку пойти вдвоём повидаться с Дуняшей.
Больная чувствовала себя неплохо, только побледнела очень да помалкивала, в отличие от матери своей, которая не старалась скрыть хорошего настроения.
Только через неделю вернулась Дуняша к свекрови. Она мягче стала обращаться со стариками, разговаривала больше. Однако не клеились уже их отношения. Помалкивали старые, отчасти и оттого, видимо, что не стало писем ни от Назара, ни от Василия. А раз писем нет – жди беду…
Подолгу, старательно отбивала земные поклоны Дарья Даниловна, стоя на коленях перед образами. Зажурился, часто окутывая себя махорочным дымом, и Денис Иванович. Склонив седую голову, вздыхал старый казак. Не выдержала Дуняша, собрала свои пожитки и снова ушла к матери. Ещё больше опечалились Чумаковы, но ничего поделать не могли.
– Ты, мать, не горюй, может, так лучше и для нас, и для неё. Дети, они как птенчата, как только оперятся, так и покидают родительские гнёзда, – хотел оправдать невестку старик, да неудачно вышло, потому как жена заметила:
– Да, в своём гнезде не уживаются, а в чужом и подавно. Пусть дожидается Назара у родительской хате, а если, Бог даст, вернётся, тогда нехай тут живут або отделяются от нас.
2
Тяжёлой была зима сорок первого, но ещё тяжелее выдалось лето тысяча девятьсот сорок второго. Гитлеровские полчища, словно гигантский осьминог, обескровив обширную территорию на Западе, протянули свои кровавые щупальца к югу России.
Врата Кавказа – Ростов после двукратного перехода из рук в руки не устоял. Разрушив батайскую дамбу, «новотевтонская орда» открыла путь из Европы в Азию. Мутным паводком хлынула смертоносная стихия, разлилась по раздольным степям Ставрополья и заклокотала под гранитными, зубчатыми стенами Северной гряды гор Кавказских. И начался штурм этой гигантской естественной крепости, воздвигнутой могучей рукой природы на рубеже двух миров.
Над глубокими рвами, высокими бастионами, валами и отвесными стенами грозной цитадели стали насмерть интернациональные полки защитников. В сторону этой неприступной твердыни бежали тысячи мирных жителей с оккупированных сёл и городов, которым грозила беспричинная месть расстрелов. Туда же уходили, уносили и увозили сотни больных и раненых из тыловых и эвакогоспиталей. Бежали старые и малые, здоровые и изувеченные, то есть все, кто не ждал пощады от тех, кому было предписано фюрером: «Уничтожь в себе жалость и сострадание, не останавливайся, если перед тобой окажутся дети, женщины, старики. Убей их, тем самым спасёшь себя от гибели и прославишься навеки».
Под натиском превосходящих сил противника с боями отходили к этому нерушимому укреплению потрёпанные в жарких сражениях, обессиленные в горячих схватках регулярные части – от Дона, Кубани, Ставрополья. Отступали партизанские отряды и ополченцы, чтобы занять новые рубежи на господствующих высотах, устроить заслоны в узких ущельях на перевалах. Эти отступления и отходы продолжались месяцами и днём и ночью.
По железнодорожному пути, шоссе, просёлками, тропами и просто по бездорожью отходила наша армия.
Только тот, кто прошёл по этим тяжким путям отступлений, знает, как горько сознавать и как порой не верилось в то, что отступление это временное.
И вот фашисты на Кавказских Минеральных Водах. Здесь силы врага разделились на части. Первая двинулась на юг по железнодорожной линии. Вторая, через Пятигорск, по шоссейной дороге направилась в Кабардино-Балкарию. Танковая армия фельдмаршала Листа, прорвав оборону на реке Баксан, захватила город Нальчик. Отсюда открывался удобный, ближайший из путей в Северную Осетию и через её столицу Владикавказ – к Дарьяльскому ущелью, ведущему к цветущим долинам солнечной Грузии. Эта же дорога через Нальчик, образуя развилку на границе Осетии, вела через земли терские к богатствам Чечено-Ингушетии, нефти Грозного.
Далее древнейший путь продолжался через Каспийское побережье Дагестана к нефтяному Баку, откуда рукой подать к бывшей империи османов, неизменной союзнице Вильгельма в прошлом и Адольфа в настоящей войне.
Третья ветвь вражеских сил была брошена к горным перевалам – Клухорскому, Марухскому, Санчарскому и Аманаузу, через которые пролегали кратчайшие пути по крутым склонам, покрытым вечными снегами, к землям Грузии, Черноморскому побережью, Абхазии, батумской нефти и к Турции, но уже морским путём. К заоблачным высотам Северного Кавказа с неприступными вершинами и крутыми хребтами, вечно одетыми в льды и снега, были брошены специальные горнострелковые дивизии, укомплектованные отборными альпинистами-скалолазами – «летающими лыжниками», которые в течение многих лет специально обучались и тренировались в Альпах.
Некоторые бойцы и офицеры из личного состава этих горнострелковых дивизий с поэтичными названиями «Белая лилия», «Эдельвейс» – в прошлом известные в Германии спортсмены. Ещё до войны они не раз бывали по туристическим путёвкам в горах Северного Кавказа. Они знали не только основные дороги на перевалах, расчищенные и расширенные за годы советской власти, но и давно заброшенные, испорченные осыпями, ливнями и ветрами, все турьи тропы, висящие над тёмными безднами, вьющиеся по труднодоступным склонам и гранитным карнизам.
Эти вооружённые до зубов дивизии были хорошо оснащены, чтобы успешно вести боевые действия в условиях ледников, вплоть до индивидуальных электрических грелок. И вот надежда и гордость вермахта самоуверенно ринулась на штурм ледяных «бастионов». Подбадриваемые приказами бесноватого фюрера, отряды спешили пробиться к перевалам до наступления осенних холодов. И, перевалив южные склоны Большого Кавказского хребта, стремительным броском достичь поставленной цели.
Отступление советских войск шло по тем же трём направлениям. С грустью смотрела Анка на бесконечные вереницы усталых, почерневших от солнца и пыли беженцев. Сворачивая с шоссе, они осаждали сёла и станицы в поисках воды, еды и ночлега.
По тем же дорогам гнали бесчисленные стада овец и крупного рогатого скота из колхозов, земли которых были оккупированы.
Эвакуировали раненых и больных из госпиталей, развёрнутых в курортных городах Кавказских Минеральных Вод. Легкораненые, те, кто мог самостоятельно передвигаться, шли за машинами. Тяжелораненых везли на грузовиках и на тряских подводах. В станицах они не задерживались. Женщины-казачки выходили к ним навстречу с горячими лепёшками, поили молоком, совали в руки варёную картошку, всматривались в исхудалые, бледные, небритые лица. Анка тоже, опережая других, спешила к медленно двигающимся подводам и машинам, в которых стонали бойцы. Раненные в голову и лицо были перевязаны так, что ничего, кроме окровавленных бинтов, не было видно. С болью в сердце отходила от них Анка – страшнее этого, казалось, ничего уже быть не может. Когда людское движение останавливалось, с какой-нибудь подводы или машины снимали тело умершего и тут же, у обочины, торопливо закапывали. Молча, словно не хоронили человека, а поспешно прятали нужную, дорогую вещь, за которой ещё вернутся. А потом в свежий холмик вбивали колышек с дощечкой, на которой тут же делали надпись – имя, отчество, фамилию и год рождения покойного.
– Трогайтесь! – раздавалась команда начальника.
– Трогайтесь! – передавали один другому по рядам – до тех пор, пока слово это не достигало конца колонны, и тогда движение начиналось вновь.