скачать книгу бесплатно
– Ой, Степанушка ты мой родненький, да на кого же ты покинул меня и малых дочушек. Видно, ты в лиху годину начал ставить хату новую!
Да кто же позарился на счастье моё? Да муженёк ты мой ненаглядный! Да хозяин ты наш неустанный! Где же ты сложил свою головушку? Кто прикрыл твои глазоньки? Кто омыл тебя слезами горькими? И за что я так Богом наказана? За какие грехи мукам предана? Люди добрые, что же делать мне? Ой, ой, ой, страшна беда, бабоньки!
Выкрикивая эти слова, Настенька начала рвать распущенные волосы, царапать лицо своё до крови и, всплеснув руками, словно надломленными крыльями, с силой ударила по бёдрам своим.
Женщины поочерёдно подходили к ней, рыдая, обнимали несчастную и отходили, уступая место другим. Когда Настенька, у которой от крика охрип голос, переставала кричать, одна из женщин, считавшаяся искусной плакальщицей, продолжала жалобную заплачку:
Ой, Степанушка, сокол загнанный,
кто разлучник твой?
Почему же ты в свой последний час
не прислал коня молодой вдове?..
Чтоб поведал он весть недобрую,
что женился ты на другой жене!
В стороне чужой с лиходейкой той
вас сосватала сабля острая…
Уж не тесен ли в два аршина дом?
Взяв в приданое степь бескрайнюю,
поселился ты во земле сырой.
Завывающий голос плакальщицы звучал так трогательно, что во время каждой паузы женщины захлебывались от рыданий, а Настенька валилась без чувств.
Перепуганные дети – полуторагодовалая Катюша и трёхлетняя Ксюша, глядя на бесчувственную мать, ревели. Дарья Даниловна подошла к ним, взяла младшую на руки, среднюю за руку и, подойдя с ними к старшей дочери своей, сказала:
– На, уведи их.
А старшенькая – шестилетняя Маняша, стоя у окна, вертела в руке небольшую, серую, квадратной формы бумажку и, заикаясь, говорила:
– Невиноватая я, это дяденька почтальон принёс, дал мне и сказал – отдай мамке, а сам убёг.
Анка подошла к Маняше, глянула на стандартный листик и прочла роковое слово: «Извещение».
– Невиноватая я, – повторяла девочка, поглядывая то на бумажку, то на мать, то на окружающих, которые не обращали на неё никакого внимания.
Плакали все. Одни тихо, с содроганием в сердце, думая, что и им не избежать подобной участи. Другие громко, вспоминая своих, сложивших головы ранее. По сочувствию и доброте душевной плакали и те, кому не грозила утрата, у кого не было мобилизованных. Лишь одна Ариша сидела нахохлившись, как беркут, и из-под нахмуренных чёрных, широких бровей поглядывала на происходящее, отчуждённо, холодно.
Довга Ариша – так нарекли Арину Гусакову досужие станичные выдумщики за высоченный рост. С годами Аришка раздалась и вширь, а стало быть, и силой физической обладала недюжинной. И потому любящие поострить старые казаки стали величать её Аришкой Поддубной, помня известного и прославленного силищей русского богатыря Ивана Поддубного. Аришка не серчала, напротив, принимала шутки всерьёз и относила их на счёт собственных достоинств, не сомневаясь в своём превосходстве над остальными во всех отношениях, даже умственном, хотя последним качеством она была немного обойдена Богом. И ещё с «амурными» делами у неё ничего не получалось смолоду. Не сватались к ней женихи. Да и удивляться не приходилось. Кто мог в те времена предвоенные, нелёгкие рискнуть на такой семейный союз? И потому, не смягчённая жаркими мужскими ласками, не сдобренная нежным чувством материнства, окончательно огрубела внешне и очерствела душой довга Ариша.
Мать её, Степанида Пантелеевна, как всякая мать, не замечала недостатки детища, лишь только сокрушённо качала головой и, тяжко вздыхая, говорила кумушкам:
– Не ко времени породила я на свет свою Аринушку. В добрые старые времена, когда женщин выбирали не сынки, а умные родители, моя Аринушка не имела бы отбоя от сватов. Тогда настоящие хозяева-хлеборобы знали цену такой девки. А теперь чёрт-те что делается у тех колхозах. Усе люди хозяева, а толку чёрт ма, некуда приложить силу такой дивчины. Усё делают машинами. Запустят тот трактор на поля и гойдают, пользы людям никакой, а земле сильные руки нужны…
– Та она ж у тебя не дюже охочая робыть, – подмечали приятельницы, и тогда Степанида Пантелеевна без возражений умолкала.
…Удручённая своим горем, чужой бедой, усталая и голодная, вошла Анка в свою опустевшую хату и, скинув пальто, бросилась на кровать. Уткнувшись лицом в подушку, она дала волю слезам. То навзрыд плакала, да так, что сотрясались плечи от стеснения в груди, то, повернувшись на спину, глотая воздух широко открытым ртом, как задыхающаяся рыба, застывала, уставившись в темень потолка. Неудержимые тёплые слёзы продолжали струиться из глаз.
Вечерний мрак комнаты давил на неё невесомой гнетущей тяжестью. Анка почувствовала озноб, привстала, вытащила из-под себя одеяло, укрылась. Но легче от этого не стало. Лихорадочная дрожь, начиная с пальцев рук, подкрадывалась к спине и тысячами мурашек сбегала вниз до самых ступней. Отшвырнув одеяло, она вскочила с постели и долго шарила руками по припечку, ища спички.
Потом вспомнила, что положила их на шибер, потянулась к нему, не удержалась и чуть не упала. Соскользнувшей рукой столкнула черепичный горшок с закваской. Он упал и больно ушиб ногу. Анка присела, потёрла ушибленную стопу и снова зарыдала, опустив голову на согнутые колени. Когда опять стало трясти от холода, она поднялась, взяла спичечную коробку, разожгла печь, в которой были заготовлены использованные клочки бумаги, мелкие щепки для розжига и дровишки. Когда вспыхнувшее пламя осветило комнату, Анка завесила окна маскировочными занавесками из чёрной бязи, зажгла лампу и села на табурет спиной к открытой духовке. На душе полегчало. В её памяти стали возникать образы давно умерших отца, матери, боль утраты которых как никогда остро она ощутила теперь в полном одиночестве.
Потом она представила себе едущих в поезде Василия и Назара. Всё-таки им среди таких же, как они, гораздо легче в эти минуты, чем ей, подумала Анка. Куда их везут, что ждёт впереди – там, где лютует смерть? От одной мысли, что поезд, в котором едет её Василий, могут разбомбить вражеские самолёты или, брошенный на передовую, он погибнет в схватке, ей опять стало не по себе. Она поднялась, выпила воды, походила по комнате, подбросила дров в печь и снова села возле духовки. Грустные думы увлекли её в ту сторону, к тому вагону, в котором ехал Василий. Что он теперь делает? Думает ли о ней или уснул на твёрдом тряском полу пульмана? Напишет ли с дороги? А ведь обещал писать каждый день. Теперь она будет, как и другие солдатки, ждать весточки, дарящие бабам минутную радость. Интересно, о чём он будет писать? Ну, конечно же, прежде всего о том, что любит, скучает, обучается воинскому делу, припишет приветы Чумаковым. Тут её мысли перенеслись на соседей.
Денис Иванович – всё же добрый казак и душевный человек. А для Василия был не хуже отца родного. И Назар для Василия что брат кровный. Родились в один год, росли вместе, в школу пошли в один класс, окончили семилетку, опять же вдвоём стали работать в колхозе помощниками тракториста. А в последние полгода, когда трактористов мобилизовали на фронт, сами стали управлять машинами.
Тринадцати лет остался Василий без отца и матери, без братьев и сестёр, один-одинёшенек. Что бы он делал, если бы не Чумаковы?
Недаром же говорят, что лучше иметь хорошего соседа, чем плохих родственников вдалеке. Не на словах, а на деле заменили ему Чумаковы отца и мать. Это они – Денис Иванович и Дарья Даниловна надумали женить Василия, а заодно и своего Назара. И хорошо сделали. Как ни говори, а к женатым отношение не такое, как к холостякам. Все – Анка, Василий, Назар и Дуняша – были одного года, только девчата моложе на несколько месяцев.
Родители Назара жили зажиточно. Денис Иванович мужик работящий и мастер на все руки. И дом выстроил сам, даже плотников со стороны не нанимал. Мебель и ту сделал собственными руками, да такую добротную и красивую, что лучшие столяры приходили полюбоваться. Хата Кочетов была обыкновенной саманной мазанкой под соломенной крышей, которая досталась Николаю Кочету от родителей. Сам Николай Кочет смолоду рос болезненным, зарабатывал мало, так что семья в три человека едва сводила концы с концами. За четыре с лишним года до начала войны муж, а затем и жена Кочета покинули этот свет, оставив подростка Василия на попечение добрых соседей.
Анка тоже росла сиротой. Родителей она потеряла в раннем детстве. Воспитывалась у одинокой тётки по матери, в нужде и бедности. Дуняша росла по-другому. Жила она побогаче, хоть и без отца, но с родной матерью, которая умела скупать ходовые товары и выгодно продавать. Да и покойный отец Дуняши тоже был человек мастеровой – жестянщик, отдавший Богу душу за несколько лет до начала войны, кое-что оставил своей жене и дочери.
Кругленькая, румяная, весёлая и говорливая, любившая попеть и поплясать, Дуняша верховодила на вечеринках. Она сама охмурила тихого, застенчивого красавчика Назара и стала уводить до соловья! Станичные девчата говорили, что Василий – балагур и весельчак – больше подходит Дуняше. А он почему-то выбрал именно её – Анку, пугливую и одетую хуже Дуняши и других девчонок. Потому, видимо, что сам Василь, хлебнув сиротской доли, жалел её, безродную, и полюбил за то, что чаровать она могла не хуже других – своей статностью, белым личиком и русой косой. Дружба гуртовая вскоре была оставлена. Друзья и подружки стали ходить по вечерам вчетвером, а затем начали отделяться попарно. В станицах такое поведение считают серьёзным и торопятся перевести на законные основания.
Вспомнила Анка и тот жаркий августовский воскресный день, когда Чумаковы прислали сватов с белыми рушниками через плечо. Анкина тётушка была заранее предупреждена. И потому она, как положено для желанных гостей, зажарила петуха с курицей – традиционное блюдо.
Тётка и сама причепурилась, и принарядила Анку, приготовила новенькие рушники с кружевами и вышитыми красными нитками петухами по краям. Когда вошли сваты, тётушка, помнившая старые обряды, вышла навстречу и поклонилась в пояс. Потом откинула голову, сложила руки на груди и, словно невиданным пришельцам, задала вопросы:
– Откудова вы родом будете? К какому племени относитесь? Из какого царства-государства явились?
– Мы из царства малоросского, разудалые охотники, заприметили кунью каменную, к вам пришли по следу свежему, – сказал, выступив вперёд, один из сватов.
– За куницу ту серебром ли дать, сто вершков холста или золото? – спросил второй сват.
– Нам не надобно злата красного, серебра и холста не требуем. Отдадим мы вам нашу голубку за бесценное слово доброе, – ответила тётушка и пригласила посланцев жениховых в комнату. Здесь сваты и тётка обменялись рушниками, поднесёнными со стороны невесты. Рушниками сваты перевязались через плечо и уселись за стол. Это значило, что сватовство состоялось. В противном случае родители невесты должны были вынести сватам, вошедшим во двор, кавун или тыкву. Когда гости принялись за еду, тётушка моргнула Анке, сидевшей в углу с подружками. Это означало, что Анка должна запеть грустную песню с причитаниями по умершим отцу и матери. Слова этой старообрядческой песни тётушка заставила выучить Анку заранее. Но Анка, несмотря на моргания и кивки тётушки, застеснялась. Тогда тётка запела сама:
Ни в уме было, ни в разуме,
В помышлении того не было,
Что дивчине да замуж идти.
В сельсовете поначалу произошла загвоздка, не хотели молодых регистрировать по причине несовершеннолетия. Но Денису Ивановичу в конце концов удалось уговорить председателя, убедить в необходимости женитьбы, в особенности Василия.
Свадьбу решили сыграть одну на двоих парней, потому что не на что было её устраивать Василию, а вместе с Назаром задарма выходило. Свадьба та имела одно только название. Не до веселья было людям. А ежели оно у кого и было, прорывалось наружу, то тут же, спохватившись, гасили смех, стараясь не показать радость тем, на кого постоянно давил гнёт войны.
В просторном дворе Чумаковых расставили столы и скамьи. На свадебное торжество пришли только старые друзья и близкие знакомые хозяина и хозяйки да девчата. Мужчин же среднего возраста и парней в станице почти не осталось. Многие пожилые люди под бременем лет и недугов ещё до войны перестали предаваться веселью, а молодкам было не до гулянок, и сидели они словно не на свадебном пиру, а на тризне. Не прийти – значит обидеть почтенного казака – Чумакова и жинку его Дарью Даниловну.
Не решалась развернуться и молодёжь, видно, действовали на них постные лица взрослых, в особенности баб-солдаток, которые больше вздыхали, помалкивая, и, наверное, думали о тех, кто ушёл на фронт, пригвоздив жёнок к своим сердцам. Потому не похожа была эта свадьба, надуманная старым Чумаковым, на былые шумные пиры, справлявшиеся обычно осенью после сбора урожая, со столами, ломившимися от еды и напитков. Всё изменило тревожное время. Хотя и не из бедных были Чумаковы, но похвалиться свадебными пирогами да яствами не могли…
С первых дней войны не стало продуктов в сельпо. А на базаре цены поднялись так, что не подступиться. Вот и пришлось Денису Ивановичу и Дарье Даниловне класть на стол лепёшки да хлебец, испечённый из пшеничного размола пополам с кукурузной мукой. Хоть и забродило, поднялось тесто, но хлеб получился тяжёлый, как кирпич из самана. Горилки казённой было немного, зато чачи самогонной… Каждый мог пить от пуза. Украшением стола были жареные поросята и куры. Знали хозяева, что не взыщут гости и за то, что вместо конфет фабричных поставили на стол тутовник сушёный да виноград. Только для старушек, любительниц побаловаться чайком свежим, поставила Дарья Даниловна мелко наколотый сахар.
Может, невесело было на свадьбе и оттого, что музыки путёвой не было. Позабирали на фронт станичных гармонистов-весельчаков, приглашать со стороны тоже было некого. Вот и пришлось позвать старого баяниста Петровича, непригодного к строевой ещё со времён Первой мировой. К тому же Петрович был слаб на оба уха. Толк с него был небольшой не только из-за глухоты, но и заскорузлости пальцев, которые едва шевелились. Если бы пробежал Петрович перстами по пуговкам трёхрядки, как бывало в молодости, да заиграл плясовую, может, и нашлись бы среди парубков и молодух такие, кто, пройдясь по кругу, поразмял бы кости, а потом дробной россыпью деревянных каблучков восхитил бы сидящих. Но, к великому сожалению признанных станичных плясунов, Петрович с трудом, часто сбиваясь, выводил мотивы, забытые «с времён Очаковских и покоренья Крыма». Видимо, пасмурно было на душе бывшего старого есаула-баяниста оттого, что два сына его, которым было уже под пятьдесят, ушли на фронт. Потому, наверное, он затянул скрипучим, как несмазанная арба, старческим голосом очень грустную украинскую песню:
У каждого в свите е сонце свое,
Любезно живётся, як сонечное.
Зи мною рассталась дружина моя,
Остався на свити без сонычка я.
Як сонце немае, той житы шкода,
Без сонца на свити усе пропада!
Любил Денис Иванович песенное наследие предков, в особенности если исполняли его мастерски. А музыка деда Петровича начинала раздражать его, да и гости, не зная слов, заскучали. И потому хозяин поднялся и, положив руку на плечо музыканту, сказал:
– А ну, старина, може, зыграешь краше: «Ой, на гори той жницы жнут», – а мы заспиваемо.
Не сразу расслышал Петрович слова Дениса Ивановича. Разинув рот, музыкант глянул на него, потом, приложив ладонь к уху, чуть склонил голову Денис Иванович наклонился к нему и повторил просьбу.
Видимо, Петрович когда-то хорошо играл эту мелодию. Его тугие, но подвижные пальцы забегали быстрее, увереннее. Только на мгновение прервал он игру, чтобы подтянуть сползший с плеча ремень баяна, а затем круто развернул меха. И полились протяжные звуки старинной, незабываемой казачьей походной песни. Сначала её подхватили грубые, хрипловатые мужские голоса, а затем к ним присоединились звонкие, чистые женские. Исполняемая хором, с нарастающим накалом и задором полилась песнь, пробуждая в молодых сердцах безудержную удаль, а в душе седоусых лёгкую грусть и тоску по утраченной молодости.
И прежде не раз приходилось Анне слышать слова этой песни, но тогда она не придавала значения им и даже не старалась запомнить. А в этот необыкновенный в её жизни день – день свадьбы – Анка почему-то повторила в уме несколько раз фразу «Шо променяв жинку на тютюн да люльку» и призадумалась над этими словами.
А в песне той пелось:
Ой, на гори той жницы жнуть,
А по-над горою яром, долиною казаки идуть.
Попереду Дорошенко
Виде своё вийско,
Вийско запоризьке, хорошенько.
Гей, долиною,
Гей, широкою…
А позаду – Сагайдачный,
Що променяв жинку на тютюн
Та люльку, необачный.
Гей, долиною,
Гей, широкою…
«Мини з жинкой не водиться,
А тютюн та люлька
Казаку в дорози знадобиться».
В тот вечер после свадьбы, оставшись наедине с Василием, Анка спросила:
– Скажи, как это мог Сагайдачный променять жинку на трубку и табак?
– А кто его знает, может, так только в песне поётся, – ответил Василий.
– Нет, так запросто о чём попало в песне не поётся, значит, случилось такое, что песнь сложили про это.
– Может быть, и случилось, – согласился Василий.
Помолчав с минуту, Анка снова задала вопрос:
– А ты, Вася, променял бы меня на что-нибудь?
– Да ты что, с ума сошла, зачем это я тебя вдруг менять стану!
– Ну, скажем, на хорошего коня? – не унималась Анка.
– Даже за целый табун не отдам, на весь мир не променяю. – Василий притянул её к себе и прижал так сильно, что Анка запищала.
– Любишь, значит, любишь? – спрашивала она.
– Люблю!
– За что?
– За глазки твои, похожие на небо. Когда ты, Анка, надеваешь серый платок, они становятся серыми, когда накинешь голубой, они становятся голубыми, а коли облачишься в синее, то и они становятся синими.
– А может, и я тож изменчива, – пошутила Анка.
– Нет, только глаза твои переменчивы, – поправил Василий.
Незаметно, словно радостный сон, пролетели эти дни. И вот она снова одна. Горькое чувство стеснило грудь.
Анка встала, погасила лампу, откинула от окна занавеску и снова легла. Поднявшийся ветер зашкодил во дворе, шурша листвой. Иногда он врывался в печную трубу и, глухо взвыв, уносился. Анка перевела задумчивый взгляд с потолка на небольшие оконца. Однообразная небесная темень заметно посветлела. От последней тёмной тучи, тянувшейся к северу, остался длинный шлейф, видневшийся в правом углу окна. Из-за белых клочьев облаков выглянула луна. На остальном тёмно-синем полотнище неба мелкой россыпью золотых искр светились звёзды. Бледный свет луны слегка осветил комнату. Полоски света выбивались из щелей дверцы догоравшей печи. Эти полоски тянулись к другой стене, на которой за тонкой ситцевой занавеской висела старая одежда Василия. Анка невольно глянула на занавеску, и ей показалось, что она шевелится. Анка закрыла глаза, потом снова открыла и опять заметила движение за занавеской. Не отдавая себе отчёта, она встала с постели, смело подбежала к ней и быстрым движением руки ощупала висящую за занавеской одежду.
Никого. Тишина. И тут ею овладел суеверный страх. Наверное, теперь около полуночи, подумала Анка и вспомнила прочитанные недавно повести Гоголя «Вий», «Ночь перед Рождеством», «Майская ночь, или Утопленница». Ей стало жутко. Подойдя к кровати, она улеглась и укрылась с головой. До её напряжённого слуха стали доноситься таинственные, тихие шорохи, и казалось ей, что к ней протягиваются десятки рук нечистой силы и стягивают одеяло с головы. Анка с детства боялась темноты и одиночества потому, что наслушалась рассказов о леших, домовых, чертях и ведьмах, которые в полночь выходят из своих укрытий на шабаш.
С учащённо стучащим от страха сердцем, дрожащими руками она приподнялась, сбросила одеяло и уселась на кровати, прижавшись спиной к стене. Говорят, у страха глаза велики. Наверное, потому ей и показалось, что какие-то лёгкие тени промелькнули и исчезли в тёмных углах комнаты. Анка стала вспоминать слова молитвы «Отче наш», которую часто повторяла её тётушка:
– Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твоё! Да приидет царствие Твоё! Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земле!
Забыв остальные слова, Анка несколько раз повторила последние строки и закончила:
– И не вводи нас во искушение, но избави нас от лукавого.
Однако испуг не прошёл. Тогда Анка решила встать, зажечь лампу, а потом передумала. Быстро оделась и вышла во двор. Ночь дохнула на неё свежестью и бодрящим холодком. Через некоторое время она стала ощущать сырость и зябко поёжилась. Возвращаться в комнату не хотелось, но и оставаться во дворе было невозможно. Анка глянула на тёмные окна дома Чумаковых и почему-то решила, что Дуняша тоже не спит.
«Пойду посижу с ней», – сказала она себе.
Сбежала со ступенек, перепрыгнула через склонившийся до земли плетень, подбежала к окошку Дуняшиной комнаты и тихонько постучала. Никто не отозвался. Тогда Анка забарабанила громче.
– Кто там? – послышался женский голос из-за окна.
– Это я, Анка. Отвори дверь.
Дуняша приподняла штору, прильнула лицом к стеклу и сонным голосом спросила:
– Чего тебе?
– Да отчини, пусти в хату, – раздражённо сказала Анка.
Опустив штору, Дуняша подошла к двери, откинула крючок и, открыв её, снова задала вопрос:
– Что случилось?
– Ничего не случилось, просто не спится мне, страхи одолевают, думы тяготят, – ответила шёпотом Анка. – А ты что, спала? – спросила она.
– Что делать-то ночью? За день намоталась так, что ног под собой не чувствовала, – сладко зевнув, произнесла Дуняша.
– А я-то думала, что и тебя сон не будет брать в эту ночь, потому пришла, решила вместе повздыхать…
– Чего вздыхать зря? Зачем всё к сердцу тулитъ? Этим ведь горю не поможешь, – сказала Дуняша. Анка молчала. Подвинувшись к стене, Дуняша предложила: – Лягай рядом да поспи, завтра ведь на работу.