
Полная версия:
Ян Шорох "Эфир"

Ян Шорох "Эфир"
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ШУМ
⁂
ПРОЛОГ. Круг
Из полугодовой сводки по нетипичным происшествиям. Раздел «Прочее». Восемь строк между угоном мопеда и жалобой на шум.
1. Банкомат, ул. Строителей, 14. Недостача 78 000 руб.
(780 купюр номиналом 100). Журнал операций за вечер
пуст: выдач не зарегистрировано. Корпус не вскрыт.
2. Три камеры (двор д. 14, магазин, остановка).
Утрата записи 40 мин. Единый интервал. Следов
удаления нет: файлов не существовало.
3. Школа № 27. Одновременное открытие всех турникетов
(11 шт.), 08:14. Питание в норме. Повторить не удалось.
4. Кофейный автомат, ГКБ № 3, приёмный покой.
Самопроизвольная выдача. Заявка на ремонт отозвана:
неисправность не выявлена.
Мелочь. Из такого никто не собирает картину, потому что картины тут нет.
⁂
Волкова собрала.
Был апрель, а батарея в кабинете жарила, как в январе, и окно стояло приоткрытым. Волкова прочитала сводку дважды. Потом взяла карандаш и стала выписывать на полях адреса.
Рудаков заглянул в половине седьмого — в куртке, с ключами от машины.
— Ты ещё здесь.
— Иди сюда.
Он вздохнул так, чтобы она услышала, и подошёл. Они сидели за соседними столами пятнадцать лет — с тех пор как оба пришли в отдел, она старшей, он младшим, и оба лучшими. Вздыхать при ней он себе позволял. Отказывать — нет.
На столе лежала карта города. Волкова поставила на неё четыре точки.
Точки легли в круг диаметром три километра.
Рудаков посмотрел на круг секунды три. Ему больше и не требовалось — в этом он был сильнее её, и оба это знали.
— Банкомат — софт, — сказал он. — Журнал пустой, значит, выдавали мимо журнала. Камеры — то же самое: стёрли чисто. Турникеты — это вообще смешно. Школьник. Сидит дома, развлекается. Я таких за прошлый год троих закрыл.
— Возможно.
— Не «возможно». Ну а кто ещё?
Волкова провела пальцем по кругу.
— Меня смущает автомат.
— Автомат? Из всего этого — автомат?
— Смотри журнал. Три пятьдесят две — принимает пятьдесят рублей и не выдаёт стакан. Четыре ноль четыре — выдаёт стакан. Без оплаты. Панель никто не трогал. Мастер приезжал, неисправности нет.
— Ну и что?
— Кто-то стоял там ночью. Сунул полтинник, автомат его съел. А через двенадцать минут налил.
Рудаков засмеялся — не над ней, а так, как смеются, когда устали и хотят домой.
— Марин. Полтинник.
— Вот именно.
Она положила ладонь на карту и накрыла круг целиком.
— Тот, кто вынес из банкомата семьдесят восемь тысяч, полез разбираться из-за пятидесяти рублей. Хакеру на полтинник плевать, Глеб. На полтинник не плевать только тому, у кого его отняли.
Рудаков перестал смеяться. Он постоял над картой, позвенел ключами. За это он её и ценил: она видела то, чего не видел он. А он находил то, чего не находила она. Так они и работали пятнадцать лет.
— Ладно, — сказал он. — Завтра запрошу у банка логи. Если там свой человек — с тебя коньяк.
— А если нет?
— Тогда с меня.
Утром банк ответил, что сбой программный, ущерб покрыт страховкой, а заявление отзывается. Дело заводить было не из чего.
Про второй банкомат, у вокзала, где через четыре дня после первого недосчитались трёхсот пятидесяти двух тысяч, в сводке не было ни строчки. Тот банк списал недостачу на инкассаторов и в полицию не пошёл. Волкова узнала о нём только через четыре года.
Рудаков принёс ей кофе из автомата в коридоре.
— Нет дела — нет коньяка, — сказал он и ушёл на выезд.
Волкова надписала папку, поставила дату и убрала её в нижний ящик стола.
Папка пролежит там четыре года.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Тихая ночь
Мама кашляла вторую неделю, и Артём привык.
Кашель был сухой и короткий — будто она всё время собиралась что-то сказать и передумывала. Ночью он шёл через стену, и Артём прибавлял громкость в наушниках. Днём его перекрывал телевизор. Мама говорила, что продуло на остановке, пила горячее молоко с содой и мазала грудь чем-то из синей банки, оставшейся ещё от бабушки.
К врачу она не шла. Бесплатно записывали на месяц вперёд, платно стоило две тысячи. Две тысячи у них были, но не те, которые тратят на то, чтобы услышать «продуло».
Они жили на восьмом этаже, в двушке от бабушки. Отец ушёл, когда Артёму было семь. Не умер, не спился — уехал в другой город и, судя по всему, был там вполне счастлив. Раз в месяц от него приходили деньги, которых хватало ровно на то, чтобы помнить, что он есть.
Артёму было семнадцать. Он не был ни гением, ни изгоем. Он списывал математику у Данила, ел бутерброды с колбасой стоя над раковиной и считал, что жизнь начнётся потом — где-нибудь в другом месте, с другими людьми.
* * *
В тот вечер он сидел в наушниках.
Мама вошла и что-то сказала. Он снял один наушник.
— Кружка, — сказала она. — Третий день стоит.
Кружка действительно стояла. В ней был чай, превратившийся в тёмное зеркало с плёнкой, и в этом зеркале отражался потолок.
— Отнесу.
— Ты вчера говорил «отнесу».
— Ну и отнесу.
— Артём.
Он не обернулся. Если бы обернулся, увидел бы, что она стоит в дверях, держась рукой за косяк. Что лицо у неё серое. Что она пришла не про кружку, а потому, что одной на кухне ей стало страшно, и кружка — первое, что пришло в голову.
Он не обернулся и сказал то, что говорил всегда, когда хотел, чтобы она вышла.
— Может, ты просто сходишь к врачу и перестанешь ныть.
Тетрадь.Я не хочу это записывать. Записываю, потому что это единственное из того вечера, что я помню дословно. Всё остальное собираю по кускам, как чужое.
Она постояла.
— Ладно, — сказала она тем голосом, каким говорят «ладно», когда ничего не ладно.
И вышла. Дверью не хлопнула — она никогда не хлопала. Хлопал он.
Артём надел наушник обратно и сделал громче.
* * *
Через полчаса на кухне что-то упало.
Не грохнуло и не разбилось. Упало мягко и тяжело, как пакет с крупой, съехавший с полки. Такой звук слышишь сто раз в год и не встаёшь.
Он не встал.
Он сидел ещё секунд десять. Не потому, что не понял. Потому, что не хотел выходить первым. Мириться должна была она — это ей было надо, чтобы кружка стала чистой.
Тетрадь.Эти десять секунд — самое дорогое, что у меня было. Я потом отдал за них всё, что нажил. Обратно их не вернули.
Потом он всё-таки снял наушники.
На кухне было тихо. Слишком тихо для человека, который что-то уронил.
* * *
Она лежала на полу между столом и холодильником. На боку, подтянув колени, как спят.
Первую секунду он подумал: что-то ищет под столом. Глупо, но голова всегда подсовывает самое удобное объяснение, и подсовывает быстро.
Она дышала. Часто и мелко, с тем самым звуком, из-за которого он две недели прибавлял громкость.
Он сел рядом на пол.
— Мам.
Ещё раз:
— Мам.
Потом стал звонить.
Голос в трубке был спокойный, как в справочной. Адрес. Возраст. В сознании? Дышит? Были ли раньше приступы? Аллергия? Артём отвечал и слышал себя со стороны: он отвечал вежливо. Говорил «да, спасибо». Зачем — не понимал, но остановиться не мог.
Мамина рука лежала на линолеуме ладонью вверх. Он взял её. Рука была горячая.
* * *
Скорая ехала сорок минут.
Лифт не работал с сентября. Все к этому привыкли, и Артём привык, и, называя адрес, даже не подумал об этом.
Приехали двое: женщина лет пятидесяти и парень чуть старше Артёма, в куртке не по размеру. Они понесли её на носилках вниз, с восьмого этажа, боком, разворачиваясь на каждой площадке. На пятом остановились перевести дух. Парень поставил свой край на перила, и женщина сказала ему что-то короткое и злое.
Соседка снизу, Зинаида Петровна, вышла на площадку в халате и стояла, прижав руки к груди.
— Господи. Господи, Ирочка.
Работа Артёма была — держать дверь внизу. Он держал её, и вторую, которая всё время пыталась закрыться сама, и это было единственное полезное, что он сделал за ту ночь.
* * *
В приёмном покое его посадили в коридоре.
Коридор был зелёный снизу и белый сверху. Артём просидел на клеёнчатой банкетке до утра и выучил его наизусть: три плаката про инсульт, объявление про пропуска, огнетушитель, висящий криво.
И кофейный автомат.
Около четырёх утра он сунул в автомат пятьдесят рублей. Автомат их съел и ничего не дал. Артём нажал возврат. Ничего. Ударил ладонью, потом сильнее.
С другого конца коридора на него посмотрела женщина, у которой, судя по лицу, всё было гораздо хуже, чем у него. Он сел обратно.
Минут через десять автомат щёлкнул. Загудел. И налил стакан.
Рядом никого не было.
Стакан стоял в нише, от него шёл пар. Один в пустом коридоре в четыре часа ночи, и, кроме Артёма, никто даже не повернул головы.
«Сломался», — подумал Артём. Подошёл и выпил.
Кофе был отвратительный.
* * *
В семь утра вышел врач. Состояние стабильное. Оставляют. Нужно обследование. Сейчас ничего не скажут. Езжайте домой.
— А что с ней?
Врач посмотрел на него — не зло, скорее устало.
— Будем смотреть.
Артём поехал домой. В маршрутке было светло, все ехали на работу, у кого-то в пакете звенели бутылки, водитель слушал радио. По радио обещали хорошую погоду.
Дома холодильник гудел, как всегда. На столе у монитора стояла кружка с чёрным зеркалом внутри.
Он отнёс её на кухню и вымыл.
Потом сел за кухонный стол и стал вспоминать, из-за чего они поругались. Не слова — слова он помнил. Причину. Настоящую, с которой всё началось.
И не вспомнил.
Решил, что просто устал.
ГЛАВА ВТОРАЯ. Глюк
Её выписали через четыре дня.
Нашли, конечно, что-то: «изменения в лёгких», «требуется дообследование», «показана КТ». Направление дали на листочке. Мама положила листочек в шкатулку к квитанциям, и там он стал одним из многих.
По полису КТ было бесплатно, но очередь — до декабря. Платно — четыре семьсот.
— Подождём, — сказала мама. — Куда оно денется.
И в понедельник вышла на работу: за пропуски у них срезали премию.
Кашель остался. Просто теперь у него был номер в очереди.
* * *
Вечером она смотрела сериал.
Сериал шёл по будням в восемь, и она смотрела его семь лет. Строго говоря, сериалов было несколько, одни кончались, начинались другие. Но для Артёма это всегда был один и тот же: там были одни и те же люди и делали одно и то же.
Женщина по имени Марина. Мужчина, который её обманывал. Другой, который не обманывал, но она об этом не знала. И сестра, которая всё портила.
Мама садилась в кресло — так, чтобы видеть и экран, и плиту, — ставила чай на табуретку и складывала руки на животе.
И всё. Час.
Артём сидел у себя. Иногда выходил — за хлебом, за водой — и застревал в дверях. На экране Марина стояла и молчала так, что понятно: сейчас что-то будет. Он не собирался смотреть на Марину. Стоял и смотрел. Потом злился на себя.
Мама не оборачивалась. Она ни разу за семь лет не позвала его смотреть. Только чуть сдвигала табуретку, освобождая угол дивана.
Он садился.
— Это Марина, — говорила мама, не отрываясь от экрана. — Она сейчас думает, что он ей изменил.
— А он изменил?
— Нет.
— А чего она думает?
— Сестра сказала.
— А сестра зачем?
— Артём, ты смотреть будешь или нет.
* * *
Один раз, год назад, он спросил, зачем она это смотрит. Спросил гадко — так, как спрашивают в шестнадцать, когда всё, что делают родители, кажется доказательством того, что они плохо распорядились жизнью.
Она подумала.
— А что мне ещё смотреть.
— Ну не знаю. Что-нибудь нормальное.
— Покажи что-нибудь нормальное.
И он понял, что показать нечего. Он не знал, что ей может понравиться. Ему никогда не приходило в голову, что ей вообще может что-то нравиться — отдельно от них.
— Ладно, смотри, — сказал он.
— Ну и всё, — сказала она.
* * *
В тот вечер, после выписки, всё было как обычно. Кресло. Чай на табуретке. Руки на животе.
Каждые пять минут она коротко кашляла в кулак и говорила «ой, извини» — не ему, никому, в комнату.
Марина на экране узнала про сестру.
— Ну наконец-то, — сказала мама. — Семь лет до неё доходило.
Потом:
— Тём, там пельмени. Погрей себе, я не буду.
Он грел пельмени и слушал, как за стеной она кашляет под музыку из заставки.
* * *
Данил был умный. Не «хорошо учился» — таких в классе было полкласса, — а именно умный, той породы, которую сразу видно и за это сразу не любят.
Он писал код с четвёртого класса. Писал, как другие дышат, не замечая, что делает что-то особенное. Артём как-то спросил, зачем ему это. Данил не понял вопроса.
— В смысле — зачем?
Длинный, сутулый, в очках, которые вечно съезжали. Он поправлял их костяшкой пальца, потому что руки были заняты. И он всё всем объяснял. Всегда, всем, подробно. Ему казалось, что, если объяснить, люди поймут.
Он был единственным другом Артёма. Пять лет давал списывать математику и ни разу не попросил ничего взамен.
* * *
За спортзалом лежали бетонные плиты.
Их завезли ещё при Союзе под какую-то пристройку, которую так и не начали. Плиты вросли в землю, по щелям пробилась трава. Сидеть на них можно было с сентября по ноябрь и с апреля. Зимой примерзаешь.
Место было лучшее в школе: со стороны окон не видно, с дороги не видно, и ходить туда было незачем никому, кроме них.
Кипяток брали в столовой из титана. Титан был жёлтый, из крана текло тонко и долго, стакан приходилось держать на весу, и повариха каждый раз говорила: «Только не тут». До плит было метров восемьдесят. Шли быстро, перекидывая стакан из руки в руку, и доносили его ровно такой температуры, чтобы можно было есть.
Данил всегда брал лапшу с курицей. Артём однажды спросил почему, и Данил объяснял всю дорогу от титана до плит, с самого начала и обстоятельно. Причина была не во вкусе, а в чём-то другом.
Артём не запомнил.
* * *
В тот день Данил сидел на плите, поставив стакан на колено, и объяснял рекурсию.
— Это когда функция вызывает сама себя. Представь лестницу. Ты не идёшь по ступенькам. Ты говоришь: спустись на одну и сделай то же самое. И всё. Оно само.
— Ну и?
— Как «ну и»?
Он не злился. Данил вообще не умел злиться. Он впадал в лёгкое отчаяние каждый раз, когда объяснял Артёму что-нибудь красивое, а тот говорил «ну и». Взял палку и стал рисовать на земле квадраты. Рисовал минут пять и говорил всё быстрее, очки съезжали, он поправлял их костяшкой, потому что пальцы были в лапше.
Артём не слушал.
По дорожке за углом спортзала шли к остановке девчонки из «Б». Одна была в куртке цвета мокрого асфальта, в которой её почти не было видно. Артём смотрел на куртку.
— Ну? Понял теперь?
— Угу.
Данил посмотрел на него. Потом туда, куда смотрел Артём. Потом снова на него.
Ничего не сказал. Пожал плечами, стёр квадраты ботинком и стал есть.
* * *
Минут через двадцать на дорожке показался взрослый в рабочей куртке, с сумкой через плечо.
— Батя, — сказал Данил и почему-то покраснел.
Отец Данила работал на заводе в ремонтном цехе и был единственным взрослым, который знал про плиты. Знал, потому что сам когда-то учился в этой школе. Он подошёл и кивнул Артёму, как кивают взрослые, когда рады, но показывать этого не хотят.
— Обедаете, значит.
— Мы уже, — сказал Данил.
Отец достал из сумки фотоаппарат. Старый, плёночный, тяжёлый, с кожаным ремнём.
— А ну сядьте, как сидели.
— Пап.
— Сядьте, говорю. Плёнка кончается, кадр остался.
Они сели, как сидели: Данил со стаканом на колене, Артём рядом, с лапшой на вилке. Щёлкнуло. Аппарат зажужжал, перематывая плёнку.
— Всё, — сказал отец. — Пошли, Дань, мать ждёт.
Через две недели Данил показал Артёму карточку — бумажную, глянцевую, десять на пятнадцать. Двое на бетонных плитах. Артём на ней получился с открытым ртом. Данил сказал, что это лучшая фотография в его жизни, и убрал её в учебник алгебры, между последней страницей и обложкой.
Больше он её никому не показывал.
* * *
Кирилл был не тупой здоровый урод. Будь он таким, всё было бы просто: здоровых тупых уродов не любят даже другие уроды.
Кирилл был лёгкий. Смешной. Обаятельный так, что учителя ставили ему четвёрки за улыбку. Он умел придумать одну фразу — одну, короткую, — от которой класс лежал неделю. Талант у него был настоящий, и весь этот талант уходил на то, чтобы не спеша, с удовольствием разбирать человека на детали.
В тот год он разбирал Данила.
Началось в октябре, на информатике. Учительница спросила Данила, тот, как всегда, на секунду замер, прежде чем ответить.
— Тихо, — сказал Кирилл на весь класс. — Грузится.
Класс засмеялся. Потому что это была правда: Данил действительно подвисал. Кирилл всегда попадал в то, что есть на самом деле, и от этого не было защиты.
Неделю Данил «грузился» — когда думал, когда молчал, когда просто шёл по коридору.
Потом Кирилл заметил вторую сторону. Данил не только подвисал. Он ещё и объяснял — подробно, всем, кто не успел отойти.
— Всё, — сказал Кирилл на перемене, когда Данил начал объяснять кому-то задачу. — Грузит. Сначала грузится, потом грузит. Полный цикл.
Из двух глаголов за пару дней сложилось «Грузило». Тяжёлое, тупое, идёт на дно. Кирилл произносил это с ударением на «и», нараспев, как кличку пса со двора.
А к концу ноября «Грузило» обтёрлось до «Грузи».
Вот тогда стало по-настоящему плохо. «Грузило» говорил Кирилл и его компания. «Грузю» говорили все. Девочка с первой парты, которая никогда никого не обижала: «Грузя, дай ластик». Физрук, который не знал, откуда это пошло: «Грузя, на старт». Говорили без злости, почти ласково, как зовут кота.
Данил отзывался. Что ему ещё оставалось.
* * *
Артём тоже смеялся.
Не всегда и не громко. Но смеялся.
Тетрадь.Это надо записать. Если не запишу, всё дальнейшее будет неправдой.
* * *
В четверг на перемене Кирилл прошёл мимо парты Данила и повёл локтем.
Не толкнул, не ударил. Повёл локтем, и всё выглядело как случайность, и он сразу сказал: «Ой, извини». Ноутбук упал на пол углом. Крышка с тех пор так и не закрывалась.
Данил опустился на колени и стал собирать.
Класс смотрел. Двое снимали.
Артём стоял у окна в двух метрах и смотрел на улицу. На улице ничего не было: ноябрь, машины, мокрый асфальт. Артём разглядывал этот асфальт так внимательно, как не разглядывал ничего в жизни.
Когда он обернулся, Данил уже стоял. Посмотрел на Артёма — без обиды, ничего не сказал. Ни в тот день, ни потом.
Посмотрел секунду и пошёл на алгебру. Ноутбук он нёс в руках, раскрытым, как поднос.
* * *
Дома у Артёма дёргался курсор.
Уже недели полторы. Сначала Артём думал на мышь. Почистил датчик ватной палочкой. Переустановил драйвер. Потом выдернул мышь и убрал в ящик — курсор дёрнулся ещё два раза за вечер. Решил, что монитор.
Компьютер был старый, отцовский, и гудел, как холодильник. В нём вечно что-то ломалось.
* * *
В пятницу вечером он лежал на кровати в наушниках.
Трек играл по кругу третий раз. Какой — он не скажет никогда, это стыдно. На третьем повторе он подумал:
«Заткнись».
Трек замолчал.
Артём лежал ещё секунд двадцать. Потом снял наушники и посмотрел на экран.
Плеер стоял на паузе. Курсор был на кнопке.
Он не трогал ни клавиатуру, ни мышь. Мышь лежала в ящике с прошлого вторника.
* * *
Он сидел очень тихо и очень долго.
Первое, что он почувствовал, — не восторг и не страх. Неловкость. Будто подсмотрел то, чего не должен был, и сейчас его застукают.
Потом подумал: «Играй».
Заиграло.
«Тише». Стало тише. «Громче» — в наушниках рвануло так, что он сорвал их с головы и швырнул на кровать.
Он включал и выключал трек раз пятнадцать подряд. Как ребёнок, который щёлкает выключателем в подъезде, пока не наорут.
Потом пошёл на кухню и выпил воды.
Руки не дрожали. Это было самое странное за весь вечер. У него совершенно не дрожали руки.
* * *
За стеной кашляла мама.
Артём стоял в тёмной кухне со стаканом, слушал, как она кашляет, — и думал не о ней.
Он думал про кофейный автомат.
Полсекунды, не больше. Мысль мелькнула и ушла: больница, четыре утра, стакан в пустом коридоре. Он даже мотнул головой. При чём тут автомат.
Автомат был ни при чём. Это он знал точно.
Он вымыл стакан, поставил на сушилку и пошёл спать.
Спал он в ту ночь плохо. Но не от страха.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Проверка
Те выходные Артём не выходил из комнаты.
Мама решила, что он влюбился. Приносила чай, ставила на край стола и говорила «ну-ну» с таким лицом, будто всё поняла. Один раз постояла в дверях и сказала, что если он хочет кого-нибудь привести, то пусть приводит, а она посидит у Зинаиды.
— Некого мне приводить.
— Ну-ну, — сказала мама.
* * *
Сначала надо было убедиться, что это не совпадение.
Он включал и выключал музыку сорок минут подряд, пока не надоело. Потом лёг на кровать, заложил руки за голову и стал переключать каналы на маленьком телевизоре в углу. Руки держал под головой нарочно — как будто кто-то смотрел и мог решить, что он жульничает.
Никто не смотрел. Руки он всё равно не вынимал.
Потом стал открывать и закрывать файлы. Потом полез в настройки и переключил язык системы на китайский. Вернуть обратно не смог: не понимал, куда жать. Всё было на месте — меню, кнопки, окна, — только ни одно слово не читалось, и он тыкал наугад, а система вежливо открывала ему не то.
Его разобрал смех. Он лежал лицом в подушку и ржал минут пять. Всемогущий человек, который не может найти кнопку.
Найти её помог в итоге телефон: сфотографировал экран, перевёл, нажал. Руками.
* * *
В два часа ночи он сидел на полу перед компьютером и разговаривал с ним вслух.
— Ну давай.
— Ещё раз.
Один раз он сказал ему «спасибо» и сам испугался.
Тетрадь.Это была лучшая неделя в моей жизни. Без всякого второго смысла. Просто лучшая.
* * *
Правила он вывел за три ночи и решил, что теперь знает про себя всё.
Первое — усталость.
Через полтора часа начинала болеть голова. Не сильно, как после долгого чтения в маршрутке. Если продолжать через боль, всё начинало срываться: он думал «стоп», а не останавливалось. В субботу он довёл себя до того, что монитор минут пять мигал сам по себе. Артём лежал на кровати и не мог его выключить: от одной мысли о том, чтобы что-то сделать, мутило.
Он решил написать Данилу. Не про это — просто написать, чтобы не быть одному.
И не вспомнил номер.
Номер он знал четыре года. Диктовал его на спор, с закрытыми глазами. А тут — пусто, ровное место. Секунд через десять номер нашёлся сам, и Артём даже хмыкнул.
От усталости и не такое бывает.
* * *
Второе — злость.
Когда он злился, получалось резче и дальше.
Это вышло в воскресенье. Мама постучала и спросила, будет ли он есть, а он как раз ловил одну штуку на экране и разозлился так, как злятся только в семнадцать, — коротко и от всей души.
Разом включились колонки, телевизор и монитор. Колонки на полную.
Мама открыла дверь.
— Это что было?
— Глюк.
— Выключи всё и иди ешь.
Он пошёл есть. Сидел на кухне, ел макароны с сосиской и думал: если злость — топливо, то топлива у него много.
Мысль ему понравилась. Опасной она не показалась. Ему было семнадцать, злиться было приятно, а теперь за злость ещё и платили.
Третье — страх. Страх глушил всё наглухо. Это он узнал вечером того же воскресенья.
* * *
Но сначала была ложка.
Он положил её на стол, сел напротив и стал смотреть. В кино в такие моменты морщат лоб. Он тоже морщил. Хотел, чтобы она сдвинулась хоть на миллиметр, и думал об этом так сильно, что заболели глаза.
Ложка лежала.
Карандаш лежал. Лист бумаги — лёгкий, ему-то что стоит — лежал. Форточка не открылась. Муха, которая жила у них с сентября и никак не умирала, сидела на шторе. Он смотрел на неё минут десять. Потом она улетела — сама, потому что муха, потому что надоело.

