banner banner banner
Младший сын
Младший сын
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Младший сын

скачать книгу бесплатно


Я боялся вздохнуть, шевельнуться. Тут происходило что-то важное, но что – я разгадать не мог. В этом, сейчас говоримом, возможно, находится и разгадка беспокойства господина графа и лорда-адмирала и прочая. Пока они забыли обо мне, я притулился в дальнем конце стола, опустив голову на руки, больше похожий на тюк ткани, чем на человека… и слушал.

– Дело? Дело таково, что нас либо скинут, либо мы обретем невиданную крепость. Я, как понимаешь, предпочитаю последнее.

– Братья знают?

– Да уж знают, вестимо. Джордж и написал мне, чтоб я не прозевал, когда закипит, когда пена пойдет…

И далее, как перечень ахейских кораблей в «Илиаде», из уст господина графа хлынул перечень его врагов. И клянусь, я узнал много нового. И прежде всего понял, что Патрик Хепберн, граф Босуэлл, вознесенный на вершину могущества, не верит вообще никому. Далее я узнал, что его самым лютым образом ненавидят и равно боятся примерно все – все те, кому он не верит. И ненавидит, в первую очередь, сам король – для господина графа сие тайной не было. И королева также симпатией к графу Босуэллу не блистала. Выходило так, что самого Босуэлла сейчас беспокоили придворные горцы во главе с Аргайлом и шурином Хантли. Король, как его несчастный отец когда-то, размежевывая и стравливая, склонялся к горцам. Самовластие Патрика Хепберна далеко не всем приходилось по вкусу, ряды его сторонников начали пустеть – в том числе, уходили и те, кто был из долин. Менее чем за четверть часа граф отрисовал дяде полную картину происходящего – с отходами, подходами, объездными маневрами. С причинами и следствиями. С милостями и казнями. С перспективами – ближними и дальними.

Это правда, что он не спрашивал совета – ему нужно было выговориться. Старый Джон и не прерывал его, понимая. А тот парил на головокружительной высоте диавольского честолюбия – и только там, тогда, я понял всю меру его, всю глубину. Он рассуждал вслух, он бредил вслух своей властью, как пьяница бредит следующей, самой бездонной чаркой:

– Бойды? Их много. И что делать с ними, сукиными детьми? А, знаю. Мне нужен противовес. Который сейчас на Бьюте.

В эту минуту я восхищался им. Да, несмотря на все нанесенные им раны.

– Который… где? Ты в уме ли?!

Противовес был, видимо, таков в своем качестве, что не утерпел даже старый Джон.

Но Босуэлл смотрел на приора стеклянным взглядом, изощренным умом витая в чертогах грядущего. Он все там уже видел, все построил – то было ясно по блеску глаз. Оставалось теперь подогнать упрямую реальность под его совершенные планы:

– У меня есть девка. Закрепим это дело союзом! Я и сам первым браком был женат на одной из них. Куда он денется – между выбором загнуться от чахотки на Бьюте или женить старшего внука? И в упряжке с ним мы сокрушим всех, всех… Что ты скажешь о новом величии нашей семьи, а, дядя? Тем более, что король не заслуживает моего доброго отношения, он желает предать меня в руки моих врагов. И это после того, что я для него сделал… после всего того. Этот сопляк, мальчишка этот…

Мальчишке было лет тридцать пять, и царствовать оставалось четыре года, но в памяти, в разговоре Босуэлла он все еще оставался смертельно напуганным юнцом, преданным королевскими слугами в Стерлинге, выданным мятежникам.

– После Сочиберна, наконец! – произнес он так, словно дерзости короля вправду предела не было. – Но я предам его первым!

Глаза старого Джона хищно поблескивали, крепко оплетя пальцами резные подлокотники кресла, он чуть подался вперед:

– А что там было-то, при Сочиберне? Человек Греев, как говорят?

– Дядя, ты в самом деле хочешь, чтоб я ответил тебе на этот вопрос, да? Ты на это рассчитываешь?

Я услыхал: как будто что-то клекотало и рвалось у него в груди. Он смеялся.

– Ну ты мог бы… – отвечал ему с той же интонацией старый Джон.

– Конечно же… – граф примолк, но тут взгляд его упал на меня:

– А, ты все еще здесь? Ступай.

Последнее, что я видел в тот день, – его плащ, брошенный на лавку вблизи огня.

Серый, синий, голубой с тонкой желтой просновкой – на алом шелке подбоя.

Шотландия, Ист-Лотиан, весна 1508

Я не спал всю ночь накануне отъезда, боясь, что он просто оставит меня в этом огромном доме одного. Запрет двери на ключ и уйдет, и я умру тут – сам не помню, откуда мне в голову зашла эта дикая мысль, в доме же находилась прорва народу. Возможно, я тогда спутал приснившийся сон и явь. В итоге наутро я сваливался с седла, что закономерно доводило его до бешенства. Благодарение Богу, мне досталась кобылка доброго нрава, она несла сонного мальчишку бережно, словно руки матери. Копыта пони процокали по мостовой мимо садов францискантов-обсервантов, голых ветвей за высокой стеной, к южной дороге, вон из города.

Граф Босуэлл поступил совершенно верно, вырвав меня из привычной среды, ничего не объяснив, увлекая за собой. Так и надобно осуществлять переход из одного возраста жизни в другой, чтобы не успевать тратить душу на бесплодные сомнения. Беда в том, что мои переходы обычно осуществлялись от плохого к худшему. После Масселбурга мы не свернули к югу, как следовало бы по пути в Хейлс, а двинулись вдоль побережья с тем, чтобы остановиться в Лафнессе, перед воротами монастыря кармелитов – воротами, которые захлопнулись за мной, знаменуя тот самый переход. Граф не собирался возвращать меня в Хейлс, не найдя наставника, как я втайне надеялся, – граф сбыл меня с рук. Надо сказать, что две недели в Лафнессе я помню крайне скверно, а лучше и припоминать не хотелось бы. Когда твой мир переворачивается с ног на голову – а такое несколько раз бывало в моей жизни – на некоторое время застываешь в недоумении, как жонглер, стоящий на канате: один неверный шаг, и гибель неминуема. Когда я не знаю, куда двигаться, то не двигаюсь никуда – вот так было и у кармелитов. Я замер.

Коричневая туника, коричневый же наплечник с капюшоном, веревка для опоясывания. Еда, скудная не только по приближению Поста, но и по монастырскому уставу. Всенощная с утреней в половине первого ночи, короткий сон, затем утреня в четыре часа, снова сон, затем побудка с восходом солнца. Не более часа личной молитвы (не будучи искушен, я честно просил у Господа здравия матери, Адаму и Мардж, на большее смирения у меня не хватало), затем капитул с чтением Евангелия, с речью аббата. Аббат был старый, гнусного вида, от него широко смердело чем-то кислым. Он смотрел на меня, как на мясо, привезенное в кухню, – и из того я понял, что Босуэлл немало ему заплатил. Затем, после речи, когда аббат замолкал – обвинительная часть, с покаянием согрешивших. Утренняя месса и вновь личная молитва (первое время я ужасно скучал, потому что не знал, о чем просить Господа снова – не талдычить же ему одно и то же круглые сутки?). Потом монастырская месса, работа и трапеза. Привыкшему к кухне Хейлса, мне сводило кишки от боли после тех трапез. Затем снова работа – сейчас, пока сад по весне еще спит, то была расчистка многолетней грязи, скопившейся в разных частях двора. Затем вечерня, ужин, повечерие, отход ко сну – и вот уже один из старших братьев с фонарем в руке обходит все постройки, приемную, хоры, кладовую, трапезную, лазарет, закрывает входные ворота. Я был там не один – еще пятеро мальчишек в возрасте от восьми до шестнадцати ожидали пострига у кармелитов. Деля с ними дормиторий, каждый день я просыпался с надеждой, что сегодня уж точно явится Адам, вмешается, увезет меня отсюда. Но шли дни, Адам не появлялся. Жизнь кармелитов устроена так, чтоб им было можно проще и лучше молиться – и это правильно, именно в этом подлинное предназначение монаха. Не в садах, конюшнях, рыбных садках, скриптории – нет. Смысл монаха – в молитве, он не человек, а источник и вместилище слов, уходящих прямо на небеса. Мне не позволяли даже читать, направляя молиться – при том, что я еще не был ни монахом, ни даже новицием. Кармелиты жили привычным для них образом, это понятно. Я только не понимал, где и почему в этой жизни я? Я, unblessed hand фамилии Хепберн.

Спустя две недели у кармелитов я застал молодого брата Иеремию в храме – молящегося, лежащего на полу, простершегося крестом. Он извивался на плитах песчаника, он бормотал о том, что на шестой день, выпавший на субботу, Иисус распятый снизошел и поцеловал его открытым ртом, совсем так, как делают шлюхи, но это совсем не то, что ты подумал, Джон, вовсе нет, то был призыв к таинству понимания его пресуществления. Он трясся, дурно пах, изо рта его змеилась блестящая струйка слюны. Помешанные, извращенцы, безумцы – вот кто меня там окружал.

Лафнесс оказался в числе первых обителей, откуда я сбежал. Отец-настоятель там был из наших, из ваутонских, но и это никого не спасло.

– Пять ран Христовых! – молвил Адам, увидав меня в Хейлсе, оборванного и грязного. – Да он же убьет тебя, младший…

И послал за миской порриджа в кухню. Мардж смеялась и плакала.

Я перебрал их все – все монастыри Ист-Лотиана. Я сбежал отовсюду. Доминиканцы, кармелиты, августинцы Эдинбурга – да, я удрал даже из аббатства Холируд, хотя именно это потребовало от меня особой изворотливости. Тринитарии Данбара, тринитарии Дирлетона и снова Данбар – на сей раз кармелиты. В Хаддингтон граф и вовсе не повез меня, всего-то пять миль от Хейлса, ясно, что я окажусь дома уже к вечеру, окажусь, только чтобы попасть под раздачу – с отчаянием, свойственным безумию. Мне доставляло странное удовольствие видеть, как всякий раз он захлебывался бешенством, прикусывал губу, шел темными пятнами в лице.

– Добро, Джон, – сказал он, поймав меня на побеге впервые. – Не думаешь же ты так легко отделаться…

И сдал в Холируд обратно – на хлеб и воду, в карцер под слово настоятеля. Но никакое слово не могло удержать меня в четырех стенах, когда оно не было моим собственным.

Он не мог постричь меня в монахи силой, и знал это. Не мог и вытребовать с меня обета – я должен был дать согласие на постриг. Я же согласия на постриг не давал. А он не собирался отказываться от того, чтоб принудить меня. Странное дело, если он не смог сломать меня в первые десять лет жизни, то почему думал, что ему это удастся после десяти? Тогда каждый новый нанесенный им удар противоестественно закалял меня. И даже если он даст свое согласие за меня – и аббат примет его – мне все равно предстоит провести не менее двух лет новицием в ордене… стало быть, мне надо было выиграть время.

Странное дело – в какой-то момент осознать, что твой собственный отец безвозвратно проиграл тебе. Во времени. Он все равно сдохнет первым, если только я не позволю убить себя.

Острая, грубая игра шла между нами. Его задачей было сломать, моей – сопротивляться. Я понимал, как пьянит его возможность причинять боль ребенку, зависящему от него и беззащитному, – причинять законно, быть одобряемым всеми, принимать сочувствие окружающих из-за немыслимой, нехристианской строптивости младшего сына, я понимал это, чувствовал, но не мог остановиться в своем протесте, как не мог перестать дышать. Я и не знаю, чего мне тогда хотелось больше – чтоб он оставил меня в покое или уже убил. В иные дни мне казалось, что в теле не осталось ни единой целой кости. Я больше не прибегал ни к чьей защите сознательно – но только к защите силой своего духа, он же продолжать «учить» меня, когда розгами, когда плетьми, когда кулаком, всякий раз в расплату за новый побег.

– Почтение, – говаривал он при этом, – в тебе маловато почтения к старшим, Джон. А эта добродетель весьма полезна в жизни таким, как ты.

Он мог сказать что угодно, и что угодно сломать мне, но на деле становился смешон и понимал это. А граф Босуэлл не мог позволить себе стать смешным, да вдобавок из-за какого-то сопливого мальчишки. Кто не способен навести порядок в своем доме – не наведет его в стране, правило золотое. Мой упорный протест напрямую угрожал высоте его положения.

Оказавшись в Холируде в третий раз, я отказался не только есть – что было воспринято братией с пониманием – но также и пить. Настоятель велел поить меня силой, не желая брать на душу грех моего самоубийства, и вызвал Босуэлла в Эдинбург.

Шотландия, Эдинбург, францисканское аббатство «Светоч Лотиана», май 1509

Самое близкое – и самое простое. Мог ли я думать тогда, что однажды ввяжусь в кровавый уличный бой, начиная буквально от этих стен? Неисповедимы пути Господни.

Мы стояли лицом к свету – пусть даже огню камина, а за спиной у нас была тьма. И перед нами находился единственный человек, могущий помочь Босуэллу не стать убийцей собственного ребенка, а мне – принять уже то, что отнюдь не все в мире совершается к моему удовольствию и по моей воле.

Ибо, надо признать, мы несколько зашли в тупик.

Глава обители францисканцев-обсервантов в Эдинбурге, по праву прозывавшейся «Светоч Лотиана», поднялся с кресла, едва доложили о посетителях, и теперь рассматривал нас с тем благодушным любопытством, которое, как мне привелось узнать позже, было у него маской глубокой иронии. На вид ему казалось не больше тридцати лет, невысокий, коротко стриженый, лысину маскирующий тонзурой, с изящными запястьями, чересчур свободно болтающимися в рукавах серой робы, с треугольным лицом хитрой рыбки. Словом, человек, кого граф Босуэлл менее всего мог бы счесть серьезным противником. Однако то, что хитрая рыбка была хищной, стало понятно едва лишь господин аббат открыл рот:

– Итак, вы пришли ко мне, граф Босуэлл… почему? Именно вы, именно ко мне? Выбор довольно странный, учитывая вашу роль на поле Сочиберна.

Джеймс Стюарт, в монашестве отец Иаков, смотрел на нас, чуть наклонив голову к плечу, и ему было чертовски любопытно. Неистовый Босуэлл и вихрастый встрепанный мальчишка с глазами загнанного лисенка… Все называли его отец Джейми – имя то же, что у двоюродного брата. Но тем братом был сам король. Господин аббат происходил от Александра, герцога Олбани, и несчастливицы Кэтрин Синклер. Но того я не знал, что «странностями» в нем дядя Джордж называл вовсе не это.

Господин граф с полнейшим хладнокровием позволил арбалетному болту просвистеть мимо уха.

– Потому что из всех прочих мыслимых мест этот, – он посмотрел на меня, – мальчик сбежал, из некоторых так даже и дважды. Так сильно в нем горит рвение стать именно францисканцем. Я не желаю вам доброго вечера, досточтимый отец Иаков, ибо с приходом Джона под эту крышу вряд ли у вас скоро выдадутся добрые вечера, но мой брат, архиепископ Островов, отзывался о вас, как о человеке толковом…

– Смотря что считать толком, господин граф.

– И уверял, что на вас можно положиться.

– Опять-таки, смотря в чем. Устав Ордена и совесть христианина – две неудобнейшие вещи, которые мешают мне быть полезным людям, подобным вам. С какой целью вы явились, позвольте спросить, кроме как передать похвалу от вашего достойного брата?

Вот как! Этот человек считает дядю Джорджа достойным. На этих словах я ощутил к отцу Джейми совершенно необоснованную симпатию.

– Я ищу этому мальчику наставника, который сможет привить ему вкус к жизни покорной и богобоязненной.

– А вам, хотите сказать, не удалось?

– С прискорбием вынужден согласиться.

Это прозвучало слишком на грани шутки, чтобы не быть правдой – правдой, которая вырвалась сама по себе, непрошенной. Впервые за время разговора отец Джейми обронил свой бархатный взор на меня:

– Не скрою, очень заманчиво поближе рассмотреть того, кто осмелился противостоять вам, Босуэлл. О да, вы составили себе славу, молодой человек…

С этими словами он быстрым движением ухватил меня за руку, засучил рукав сорочки. Кровоподтеки на предплечье были достаточно красноречивы, хотя основное осталось скрыто под платьем.

Джеймс Стюарт посмотрел на Патрика Хепберна:

– Я возьму его. И вы перестанете истязать мальчика, граф. Я не могу проверить, как вы изволите обращаться с сыном дома, однако в стенах обители он принадлежит Богу.

Лорд-адмирал ухмыльнулся – той фамильной усмешкой, от которой у меня вечно проходил мороз по коже – ровно так же улыбался мой второй старший брат, его любимое дитя.

– На твоем месте я бы последил за собой, Джон, чтоб не слишком часто покидать эти стены…

Это было время, когда сыновья королей бестрепетно уходили в монастырь, чтобы отмолить грехи отцов. Отец Джейми был незаконный Стюарт, но кто бы сказал о нем, что он не сын великой династии?

– Вы знаете, Босуэлл, что я знаю, каким образом куплено ваше положение при моем кузене-короле…

– Как бы то знание не вышло вам боком, ваше преподобие.

Но отца Джейми мало трогали любые угрозы, даже и те, что изливались из уст моего отца. Он улыбнулся.

– Так вот, дорогой граф, в случае убийства вашего сына – мне безразлично, где оно произойдет и кто будет в нем повинен – вас не спасут даже ваши прославленные преступления. Достаточно ли ясно я выразился?

Долгий темный взгляд отца остановился на мне.

– О, вполне, – сказал он несколько мгновений спустя. – Вполне. Ни к чему беспокоиться. Я ведь по-своему привязан к этому мальчику, и, кроме прочего, внес за него столько в монастырские сундуки, что его жизнь – в моих интересах. Не правда ли, Джон?

– Как вам будет угодно, милорд.

Рана, нанесенная отцом, переменила меня – не только телесной печатью. Отныне мне нужно было лицо, по которому нипочем не поймешь, что я думаю – и я занялся его обустройством. Мне нужен был щит, за который я стану прятаться – и я принялся обтягивать его кожей. Собственной кожей. Рана зажила, но остался шрам – более внутри, чем снаружи. Я не дам этому человеку обезоружить меня. Я более никому и никогда не дам себя обезоружить.

Граф кивнул аббату и вышел в низенькую дверь, предусмотрительно пригнувшись. Отец Джейми стоял и глядел ему вслед, заложив руки за спину, что-то бормоча себе под нос на латыни. Я прислушался. «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Идет ветер к югу, и переходит к северу…»

И когда дверь за Босуэллом закрылась, аббат францисканцев второй раз за вечер взглянул на меня:

– Попробуешь остаться, Джон?

Я попробовал – и остался.

Наверное, я просто выдохся к той минуте, когда отец Джейми предложил перемирие, мне всего лишь было нужно место, где лечь и сдохнуть – или зализать раны. «Светоч Лотиана» оказался той самой норой, куда я залег, чтобы выжить несмотря ни на что. Для выживания это было, пожалуй, одно из самых уютных мест. В обители тогда монахов насчитывалось человек сорок, из них ни одного, готовящегося к постригу прямо сейчас, но проживало несколько мальчишек – моего возраста и помладше. Еще аббат брал учеников в монастырскую школу. Среди них затерялся и я.

Гармония – первое, о чем сказал мне отец-настоятель в приложении к монастырю. Над воротами обители значилось: «Во славу и восхваление Иисуса Христа и Его бедного слуги Франциска. Аминь». Внутри же обители был покой, порядок, тишина и размеренность, присущая разве что небесным светилам. Главный храм обители, во славу Богоматери, святого Франциска и птиц небесных, невелик, но прекрасен. Там и алтарь был крылат, створки его распахивались, обнимая душу молящегося. Я бы сказал, храм выглядел вне Устава, как и, к примеру, библиотека, богатейшая из тех, что мне встречались, огонь Реформации впоследствии сожрал ее… Однако отец Джейми трактовал Устав вольно, и королевское происхождение наряду с добрыми отношениями среди клира позволяло ему всякий раз уходить от порицания министра провинции, обычно-то обсерванты ведут себя поскромней. Оправдание тут было то, что ровно ничего из имевшегося в обители отец Джейми не использовал к личному удовольствию. Как положено, настоятель не имел ничего своего – только орудия труда, у него то были перья и чернильница. Библиотеку собрал для просвещения юношества – при монастыре обучали чтению, письму, начальным знаниям арифметики. А возвышенный храм, по его мнению, отлично служил собой Господу:

– Красота суть чистота и свет, произведение искусства – плод избавления от тьмы, победы человека над мраком. Мир горний, мир духовный будет дан тебе во владычество… разве же это не высший предел мечтаний?

Мир горний. Я же желал мира земного, плотского.

Иногда я думаю, что там была моя единственная возможность спастись, в чаше «Светоча Лотиана», но я слишком горел страстями и пренебрег. Но можно ли было ждать бесстрастности от юноши моего рода и возраста?

Монастырь – другая семья, также данная тебе навеки. Добро, если аббат попадется светлого ума, тогда и братья подберутся достойные. Глупы те, кто твердит о монотонности монашеской жизни, не зная ее. Ни одних из твоих товарищей не одинаков. В аббатстве есть лентяй, трудолюбец, педант, рассеянный, усердный, благочестивый, легковерный, свой льстец, ученый, простачок, на все руки мастер – каждой твари по единице. Есть болтун, ворчун и услужливый – настолько, что не знаешь, куда скрыться от доброхотства. Есть блаженный и есть терзаемый бесами, хотя бы изредка, но в те часы требующий особенного внимания аббата. Есть уродливый, обросший складками телес, и есть юнец, чья красота однажды послужит яблоком раздора. У каждого в обители – свое жало в плоть, свой грех, свой недостаток, отчаянное несовершенство. И дело аббата – извлечь жало и выпустить яд из него на общее благо. Задача нелегкая, однако отец Джейми справлялся. Когда же природа человеческая нашему аббату не поддавалась, отвечал так: «Не может познать раб Божий, сколь великое имеет терпение и самоуничижение, пока все покорны ему». И улыбался. И если бы я не видел, каким может быть он жестким – в первую нашу встречу, то принял бы его за простачка.

Где любовь и мудрость, там нет ни страха, ни невежества. Где терпение и смирение, там нет ни гнева, ни смущения. Где покой и размышление, там ни смятения, ни тревоги. Где милосердие и любовь, там ни заносчивости, ни черствости. То был человек, странно исполненный любви – в странных ее проявлениях. Дух веет, где хочет. Но тот, кто знает, зачем дышит, имеет сравнимо с прочими смертными неоспоримое преимущество. Небольшой человек, сам похожий на птицу живостью, звонкостью речи, рваным движением взлетающих рук. Я тогда почти сравнялся с отцом-настоятелем в росте и мог глядеть на него вровень – прозрачный взор, худое лицо, ранняя залысина надо лбом. Наверное, он был бы красив в моих глазах, если бы я пригляделся, но мне было не до того. Под серой робой таились секреты посильней загадок, выбалтываемых языком пусть даже обиняками. Плечи его были изрыты ременной «дисциплиной», занятию этому он, сомкнув веки и уста, кроме обычного поста предавался каждую пятницу, дабы напомнить себе о страданиях Господа нашего, и у братии это называлось «аббат кается». Но каялся отец Джейми на самом деле в том, о чем вслух не говорил никогда, и к Христу это имело малое отношение. Наиболее часто он называл своим грехом одно – попытку понять людей, поясняя при том, что творение Господне поистине постижимо лишь Господом. С другой стороны, францисканец Джеймс Стюарт был человеком весьма просвещенным, из тех братьев, кто прошел дорогой познания вслед за Бонавентурой, за англичанином Бэконом и нашим Иоанном из Дунса. Два сочиненных им литургических гимна до недавнего времени исполнялись даже в Холируде. Больше всего я любил слушать его. Ему, как брату Филиппу Высокому, как пророку Исайе, достоверно ангел прикоснулся пылающим углем к губам. Не понимаю слова «красноречие» – настоящая речь, врезающаяся в сердце, она не о красоте и не из красоты. Она именно об огне иного открытого сердца.

Дай мне, Господи, утешать, а не ждать утешения,

понимать, а не ждать понимания,

любить, а не ждать любви,

ибо, кто дает, тот обретает,

кто о себе забывает – находит себя,

кто прощает – будет прощен,

кто умирает – воскресает для жизни вечной.

Я служил тогда ему – и всем, кто нуждался, и учился тоже. Братья росли пажами у родичей Хоумов, я же взамен оказался пажом при незаконном принце династии Стюарт, облаченным в серую робу минорита. Моя служба началась тут же, по завершении первой трапезы в монастыре, когда отец Джейми велел келарю выдать, а мне поднести чарку вина самому старому из нас, отцу Иеремии, ибо «он сегодня родился». То была годовщина обращения полуслепого блаженного. Новорожденный пил, стуча беззубыми челюстями, жадно хватая ими край настоятелева серебряного бокала, капли вина проливались на салфетку, как капли крови Спасителя. В выпитый Иеремией бокал плеснули воды и поставили набухшую почками ветку. Летом тут был бы цветок.

Когда придет и мой черед родиться, буду ли я ощущать, что до той поры не рождался?

Отец Джейми был любовь и соблазнял также любовью. Станем любить не словом и языком, но делом и истиною. Мне, доселе имевшему представление лишь о суровости монастырей, это было странно и дико. Он отражал ту часть отцовства, которой мне не досталось, она светила в Господе и приводила мне в братья Христа. Кто отказался бы от подобного брата, даже имея самого лучшего? Вокруг аббата вечно крутились мальчишки из монастырской грамматической школы, руки его были заняты их макушками, если он не делил в тот момент с ними свой настоятелев паек. Нетрудно быть добрым, когда это не требует от тебя голодать, попробуй стать добрым и в нищете. Отец Джейми смеялся моей порывистости и горячности, говоря, что мне следовало отправиться в Орден иоаннитов, сражаться за Святую землю… но коль скоро Бог привел меня к обсервантам, то оружие мое – слово, его и надобно отковать. Тем более, что открытие Нового Света пролагало и новые пути тем, кто жаждал нести слово Божье. И разве я бы не смог? Занятия в монастырской школе начинались поутру, не отменяя всех обязанностей монашества – уставал я вдвое. Никакой пищи мне тогда не хотелось больше, чем сна, при том, что от болезни роста я почти всегда голодал. У меня внутри словно пустой кувшин образовался, куда проваливалась еда – и обязательные блюда, и пайки. Но важно ли это, когда можно было учиться вдоволь – и ровным счетом никто не порицал меня за стремление днем и ночью сидеть над книгами! Обитель поставила мне почерк – послушанием в скриптории, обитель дала мне начальный французский – был у нас и брат из-за Канала, обитель научила меня терпению – пока проводил дни помощником у брата-лекаря. Обители понемногу удавалось все то, чего не мог добиться от меня родной отец побоями – эка невидаль. Я даже почти забыл о том, о чем переживал – об оскоплении, о целомудрии, о смерти телесной ради жизни духовной. Когда не знаешь, что это, тебе и терять нечего. Я не задумывался, теряя.

Мне выдали две рясы новиция, веревку, штаны и капорон до пояса, башмаки позволили оставить свои. Помню, как к исходу первого месяца в монастыре, в конце мая меня посетило проникновение Духа. Я всегда понимал Его как прозрение, понимание сути человека и вещи из тех, которые передо мной, не как мистический экстаз – подобный опыт мне неведом. Я думал о бедняке из Ассизи, о том, какой новой стороной поворачивается ко мне мужественность – ко мне, отторгнутому из семьи, как ни на что не годный отщепенец. Стало быть, если так, положение мое как раз наиболее завидно? Чем больше унижен, тем сильнейшим доведется мне встать с колен? И разве это не мужественность – укрощать зверя в себе часу от часу и день за днем? Быть может, дядя Джордж прав? И только простаки слепы к чудовищному напряжению сил, которое потребно монаху, дабы не сбиться с пути? И какого рыцаря не оборол бы я тогда силою духа? И какой цели тогда бы я не уязвил словом?

Из кузницы раздавалась мерная капель мелкого молота, размашистое уханье крупного. На моих ладонях цвели и лопались волдыри мозолей – вчера я сам был там в подмастерьях. Завтра мой черед помогать в лазарете. Братьям-миноритам заповедано трудиться всякий час, который не занят молитвой или вот, учебой. В кухне пекли хлебы, сытный запах тек над двором, голодная слюна затопила рот. Я склонился к странице, перечитывая ее в третий раз. Единственное, чего просил у меня Франциск, а я не мог, так это возненавидеть человеческое тело, оно казалось мне совершеннейшей диковиной тогда, вызывает восхищение вложенной в него мощью Творца и теперь. И все же в нем, во Франциске, было неизмеримо меньше ненависти, чем в окружающем меня тогда мире, в котором даже близкие лгали и убивали с завидной легкостью. Простачок из Ассизи вошел в мою душу именно тем, что я повторял сейчас его путь – отказавшись от мечты стать рыцарем, удалялся в безмолвие. Ведь они, серые братья, подчас говорили молча. Не все, конечно, но было порядком тех, у кого слова считались истинно суета. Постепенно я тоже привык доверяться жестам. Я почти забыл ощущение рукояти меча-бастарда в ладони. Если теперь мне нужно еще и разучиться ездить верхом – что ж, я готов был и на это, таким сходным казался мне выбранный путь. В юности я каждый чужой путь примерял на себя, и следовал им, и сбивался с собственной дороги. И понял только потом, много лет спустя, что для каждого путь у Господа свой.

Страницы шептались под пальцами. Госпожа святая Любовь, Господь да спасет тебя с сестрой твоей святой Покорностью… Восхваляем Ты, мой Господи, со всем Твоим творением, начиная с господина брата солнца… Восхваляем Ты, мой Господи, и за сестру луну. Брат Солнце, сестрица Луна… у меня они были, вот как он узнал, что я из той же небесной семьи? Помню, я сидел во дворе, на солнце, оттаивал после долгой зимы моего детства… и глотал подлинные поучения святого Франциска и легенды о нем, как в детстве же – сказки старой ведьмы Элспет МакГиллан. Каждое лыко в строку, каждая строка под кожу, словно заноза, однако от тех шипов распространялся не зуд, но мед. Они, напротив, залечивали мои раны. А потом пришел старый брат Лаврентий и начал браниться, чтоб я не смел выносить книги из библиотеки на воздух, ибо тут – сырость и голуби. В обоснование брани ссылался он, конечно же на Устав, глава десятая: «и чтобы не стремились не знающие грамоте обучиться»…. Впрочем, прибавлял он здраво, с тобой-то что ж сделаешь, если ты уже учен, на беду твою? Накинулся на книгу в моих руках, как коршун, унес прочь. Вместе с ней унес он и то прозрение, которое не получило полной формы в душе, ушло вместе с книгой… Слава Богу, брат Лаврентий, порицая ученость, был одинок в столь строгом исполнении первого Устава.

– У тебя хорошая голова, Джон, – говорил настоятель, сверяясь с моими успехами, когда радостно, когда с оттенком изумления.

Хорошая голова? Первый раз меня хвалили за то, что меня отличало от братьев и так мешало мне среди них. Странник и пришелец в этом мире – да, именно так я себя и чувствовал. Я с таким рвением взялся изучать все, что имело отношение к святому Франциску, что на некоторое время отец Джейми посчитал, будто призвание открылось моей душе. Но то было обезболивание, а не призвание. Крещеный быть воином, я окончательно простился с надеждой на отцовскую любовь и потому искал любви Господа – в замену тому, смертному отцу. Тот же поистине любит врага, кто не о причиняемой себе несправедливости скорбит, но в любви к Богу сокрушается о прегрешении его души. И произрастает из его страданий любовь. Из моих не произрастала. В меня это не вмещалось. Избавленный от общества средних братьев, я почти не злился на них, вспоминая, но любить даже не пытался пытаться – не выходило. А при воспоминании о Босуэлле, напротив, как бы приближался к чему-то огромному, темному, ежился и тут же отходил в сторону – внутри себя. Нет, праведной любви Франциска мне пока не постичь. Я бы тоже снял с себя плащ и отдал все деньги, как сын Петра Бернардоне, когда бы имел – чтобы вернуть себя Богу, чтобы оторвать себя от рода, раз род оторвал меня от себя. Претерпевший же до конца спасется – эти слова в итоге не обманули. Но где был тот мой край, когда мера страдания «до конца» пройдена и спасение близко? В юности мне казалось, что – в каждом дне. Меня жгло и терзало – болью отвергнутой любви, несправедливостью попранной чести. Как же молод я был. В «Светоче Лотиана» я впрямь оттаял, и мне впервые почудилось, что – вот здесь мне и место. Меня стала манить спокойная, размеренная жизнь монаха, жизнь, в которой ничего не нужно решать, где все решено за тебя…

Здесь меня и настигло письмо моей сестры Луны, жемчужины моей – Маргариты.

Лето клонилось к исходу. Я провел его не то что без побоев, но даже вовсе не вспоминая о них, о доме. Оказывается, мой рай затянулся почти на три месяца. Мардж писала, что счастлива несказанно тому, что я наконец обрел себя, обрел без сопротивления и печали в том, в чем ей, к ее горю, отказано – в уединении и молитве. Что путь мой теперь станет ровен и прям вместо тернистого, что все они мной гордятся – моим разумом, моим смирением, и даже отец удостоил меня слова одобрения…