banner banner banner
Младший сын
Младший сын
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Младший сын

скачать книгу бесплатно


Если бы отец только догадался, что я стою в пяти футах от него, укрытый занавесью, на винтовой лестнице, если бы я выдал себя движением или дыханием даже, – смерть моя была бы неминуема и мучительна. Но я не мог заставить себя не слышать этого – собственными ушами…

– Я – дочь принцессы Стюарт, и мною вам заплачено за то, что вы сделали. И дочь горца – память у меня долгая, господин муж. Этот сын не похож на вас, мясника, но удался в моих родителей, в предков его, королей, и потому вы желаете сжить его со свету? Ваш низкий род столь завистлив к моему?

– Мой низкий род?! Заткнитесь, леди. Не то мне придется напомнить вам о долге, которым вы пренебрегаете, нелестным для вас образом.

– То есть лестным напоминанием вы полагаете брюхатить каждую новую мою камеристку? А вовсе не достойное мужчины поведение, полное заботы о детях и учтивости к жене?

– Учтивости? К вам?!

Похоже, господин первый граф Босуэлл был совсем не прочь овдоветь. Я не знаю, чего матери стоило выдерживать этот взгляд, этот шквал. Безумие в Патрике Хепберне вспыхивало мгновенно и непредсказуемо – беспощадно настигающая одержимость, позволяющая забить ногами собственного ребенка. Но Маргарет Гордон Хепберн была не робкого десятка, ее стальная красота сияла красотой меча, который страшно взять в руки. Словом, мои родители друг друга стоили – полной мерой.

Но тогда я не думал об этом, потому что камень внезапно скатился с обрыва – и накрыл меня целиком:

– Добро, – сказал граф несколько мучительных мгновений спустя, в которые я забыл дышать. – Я оставлю в живых этого щенка. Но он никогда не станет настоящим мужчиной – я не позволю ему жениться, чтобы он передавал свою мешаную кровь вместе с моим именем. Джон Хепберн станет священником, моя дорогая леди. Престонкирк, Мелроуз, Келсо, выбирайте…

Лучше бы он решил убить меня.

Его волчий оскал я запомнил на всю оставшуюся жизнь.

Было время, Хейлс казался мне целым миром, однако с тех пор я немного повидал мир и уяснил себе, что Хейлс лишь песчинка на теле земли, как, впрочем, и все остальное – тщета перед Господом. Когда я говорю об этом, во мне нет любви к Создателю, но лишь смирение к воле, которой я не понимаю, которой не верю.

Когда я умру, дух мой войдет в эти врата и разрушит их, ибо ненависть моя – шар огненный, и не престанет во веки веков.

Мать молчала, но я не хотел бы сейчас увидеть улыбку на ее лице – ту, которую ощущал и не видя.

– А… – сказала она, – так не взыщите, что Господь спросит с вас и за это, господин граф.

Легко сказала, словно речь шла вовсе не о ней, не о нас. Метресса отца, ее камеристка Роуз, выкинула младенца на третьем месяце, сама еле осталась жива, выла над утраченным ребенком так, что, казалось, там, в людской, заперли волчицу. Поднявшись на ноги, с совершенно мертвым лицом целовала графине руку, благодарила мою мать за милость к ней – знала, что могла поплатиться и жизнью. Ни один бастард моего отца не появился на свет в Хейлсе, предупреждение зловещее, и лишь одна его женщина осталась жива – та, что уехала за ним в Крайтон, где и родила Долгого Ниала. Не знаю, почему мать пощадила ее, может быть, из-за возраста, та была не старше нашей Джоанны.

Но то было уже позже, и следствия того разговора, и история бедняжки Роуз. А тогда я стоял на витой лестнице недвижимо, и библейский, сжигающий города огонь бушевал во мне, и я не мог пошевелиться, чтоб он не выплеснулся, и думал только об одном: как же мне теперь быть?

И как дожить до дня свободы, обещанного Адамом?

В спальне господина графа давно погас камин, и не слышно было дыхания спящего человека, и я не помнил, как нашел дорогу к себе.

– Не может быть! Большей чуши я в жизни не слыхивал! Священник?!

Адам смотрел на меня, словно я рассказал ему самую глупую шутку в жизни.

Мне же хотелось выть. Мне казалось, что я видел дурной сон. Я не спал ночь, я сидел на полу и смотрел в стену. Мне казалось, что все это не со мной. Этого просто не может быть со мной! Похоронить меня заживо – вот, оказывается, какое он принял решение…

– Эй, ты не болен ли? Кликнуть Элспет с ее отварами?

Адам наклонился ко мне, потрогал лоб.

– Или лучше – Мардж, – решил он.

– Да при чем тут Мардж! – заорал я так, что старший подскочил на месте.

– Наказан ты за свой грех, между прочим, – буркнул он, – негоже человеку благородному подслушивать под дверью родителей. Всем известно, у кого длинные уши – тот не услышит о себе ничего доброго… Уверен, он сказал это просто ей назло!

Вот чего мне остро хотелось в юности, да и потом, по мере хода жизни – так это обрести счастливую способность моего брата трактовать все происходящее к лучшему – или же считать явной нелепицей. Но все сложилось в моей голове одно к одному, как бусины четок, каждое слово, каждый жест последнего года, и «Джон не сможет служить ни одному из вас, разве что Богу» тоже. Все это было решено очень давно. Подставляя меня под палки моих братьев, он уже тогда все знал наперед. Моя победа, мое упорство ничего бы не изменили. И вот за эту непреклонную решимость, за игру краплеными картами я ненавидел его так, что голова болела от ярости.

– Я поговорю с ним! – когда уверился, что не шутка, старший был возмущен. – Ну какой ты, к дьяволу, монах?!

Слухи уже растеклись по замку – только добрая весть под камушком лежит, в отличие от дурной. Когда Адам начинал поминать всуе Врага человеческого, это значило, что он и впрямь раздосадован. Завтрак мне вновь принесли в комнату, но теперь я не радовался – так носят паек зачумленному. Прибежала Мардж, тоже не поверила, сели рядком на пол, но не то что заплакать, даже всхлипывать у меня не получалось. Так и сидели, обнявшись. Она тоже горевала, но ровно по обратному поводу – ей запретили возвращаться в Нанро к кларетинкам, Маргарет должна была остаться в миру. Как странно: брат обречен на то, чего страстно хотелось сестре, и оба мы ущемлены и разбиты. Когда она гладила меня по лицу, кончики пальцев ее спотыкались о шрам.

Адам вернулся с пустыми глазами. Я даже не стал спрашивать, что ответил ему отец.

Старый Катберт, священник Хейлса, был тем, кто неожиданно встал на мою сторону. Я краем уха услыхал их с матерью беседу в часовне, вскоре после воскресной утренней мессы. Катберт не успел убраться восвояси в Крайтон с приездом господина графа и потому мог позволить себе некоторое количество прямо еретических высказываний. То, что он мог пострадать за них, его нимало не беспокоило. Его и вообще не беспокоило ничто.

– Негоже, – прокаркал он, – убийцу делать монахом. Скажите своему мужу, леди, что он болван.

– Скажите ему это сами, святой отец, – не осталась в долгу леди-мать.

– Какого зверя, интересно мне, в себе самом желает умилостивить господин граф этим жертвоприношением?

Катберт и в миру выражался языком завета не Нового, но Ветхого. И не смущался этим ни в коей мере. Нечто подобное я слыхал после у проповедников лютеранской ереси.

– Какого бы ни хотел, дело наше – не дать ему на съедение живую душу моего сына. В монастыре она будет в большей безопасности, видит Бог. Не говоря уже о бренном теле.

Именно старый Катберт крестил меня как unblessed hand.

Неблагословленная рука. Этот обряд отдает такой могучей древней магией, колдовством гор, шепотом холмов, что его в наших краях почти не осталось, и только далеко на севере вожди гэльских кланов подвергают ему своих детей – и вот он был наложен на меня, как заклятье, на мальчика южного благородного рода, правнука короля Джеймса I, потомка английских Плантагенетов. Младенец при крещении погружается в купель, исключая правую руку – затем, чтоб этой, не благословленной рукой, он взрослым мог убивать своих врагов – и не иметь греха на душе и угрызений совести. Старый Катберт совершенно справедливо назвал меня убийцей, убийцей по праву крещения, как бы странно то ни звучало. Я всегда недоумевал, зачем ей это понадобилось. Почему я, почему, в конце концов, не первенец, ни один из старших? В этом была какая-то загадка, какой-то секрет, тайна между мной и матерью, которую она так и не открыла мне, не открыла из детства и до последнего дня. Было ли это знаком благословения или, наоборот, горького разочарования во мне, как в последыше, впитавшем всю природную ярость породы Хепбернов, псов, убийц? Но мне не давала покоя фраза, брошенная Босуэллом, о том, что он не признаёт отцовства… и с тем, разорвав на себе руки Мардж, я отправился к леди-матери.

– Миледи… Матушка!

– Что тебе, Джон?

На сей раз не из стены, не в тайне, а через дверь среди бела дня, как все обычные люди. Что мне… Хороший вопрос! Даже выносив в себе фразу, я не мог ее вынуть изо рта, как не мог бы облить мать горшком помоев. Но если бы она сказала правду, если бы созналась, пусть даже потом бы меня до смерти избили за дерзость, за вскрытие гнойника – это объяснило бы картину мира. Я ненавижу не понимать жизнь. Мне всегда доставляло боль не понимать, как и почему все устроено. Я должен был знать, чтоб найти прямое объяснение его ненависти, чтоб шахматные фигуры в запутанной партии моей жизни встали каждая на свое место. И вот я выдвинул шах королеве.

Я помню, как она смотрела в мое лицо, заливаемое краской, жгуче багровеющее от стыда – от стыда спрашивать о том, о чем не говорят вслух. И безумная надежда теплилась во мне, я готов был оказаться хоть сыном конюха, лишь бы тот принял и обласкал меня. Что проку в родословной, которая не моя? Я бы с охотой променял родословную на любого иного отца, на семью, в которой я был бы наконец свой… На минуту во мне затеплилась надежда, что я и правда не сын этому зверю, то был жест крайнего отчаяния, однако она именно так и поняла. Мать долго молчала, затем снова смерила меня взглядом, и взгляд этот сперва не обещал доброго:

– Любой из моих сыновей поплатился бы спиной, в кровь рассеченной плетью, осмелься он задать мне подобный вопрос, но ты…

Затем глаза ее осветила глубокая грусть, и в этот миг я ощутил меру ее любви полней, чем когда бы то ни было:

– Ты – Хепберн, Джон, клянусь спасением души. Природный Хепберн – придет для тебя время смириться с этим. И поверь, лучше быть младшим из законных Хепбернов, чем бастардом пусть даже самого короля – что бы об этом не говорили досужие сплетники.

Тут растворилась дверь – та, нетайная – и на пороге, переминаясь с ноги на ногу, предстал Йан МакГиллан. Они с графиней посмотрели друг на друга неласково, я прямо видел, как свет любви угасает в ней при виде доверенного слуги мужа:

– Ну?

– Ваша милость, мастеру Джону велено нынче обедать в холле.

– Не думаю, что мастер Джон нынче в силах для шумных сборищ.

Йан кашлянул, еще раз переступил на месте, как лохматый пес, ожидающий выгула, повторил:

– Господин граф велел. Сказал: если он может есть у себя, стало быть, способен и выйти к столу.

Отец возвышался во главе верхнего стола как изваяние. Два навершия резной спинки кресла за его спиной и два зубца штандарта Белой лошади строго над ним создавали странную иллюзию пасти, смыкающуюся клыками на господине графе – отличная метафора всей жизни его – и в этой расщелине он существовал. Существовал, надо сказать, с комфортом, жизнь вокруг бурлила. Сейчас Патрик Хепберн смотрел в одну точку перед собой, о чем-то сосредоточенно размышляя. Когда вошла леди-мать, он только рассеянно ей кивнул, после чего и нам было позволено сесть. Меня, вопреки опасениям, он просто не замечал. Обед прошел в молчании, прерываемом только короткими указаниями хозяйки к мажордому. Роб Бэлфур, сын Слепца Боба, управляющего Хейлса, был повышен до этой должности только после Крещения и еще не впитал всех тонкостей. Графиня на людях делала вид, что ничего не произошло. Босуэлл не просто делал вид, но вел себя так, что становилось понятно – любые вопросы и угрозы жены для него не более, чем шум ветра. А впрочем, ведь никто и не знал о тех отравленных гневом словах, кроме меня, их причины. День был постный, поэтому суп из трески в сливках, сельдь в пряном соусе из темного эля, лука, хлебных крошек, сыры – острый и мягкий, пироги с мочеными яблоками… пили тоже эль, я помню, что мне он горчил. Жестом граф подозвал Роба, велел передать в кухню для Саймона похвалу за суп, по-прежнему глядя мимо жены. Я не поднимал глаз от миски, ощущая все происходящее, наверное, кожей затылка. Пустая балка стропил над моей головой. Джоанна увезла с собой штандарт с изображением соединенных гербов своих родителей, больше о ней в Хейлсе не напоминало ничто. Примерно то же произойдет и со мной. Большее, на что я могу рассчитывать – строка с датой рождения в молитвеннике матери.

Господин граф Босуэлл оперся о подлокотники кресла, помедлил, встал. Иллюзорная пасть, смыкавшаяся на нем, от дуновения теплого воздуха мгновеньем разверзлась, штандарт колыхнуло, и он едва не лег на плечи, как плащ.

– МакГиллан, поторопи Слепца, чтобы всё и все готовы были к утру… Ты, – это к Адаму, – остаешься. Патрик с Уиллом вернутся домой послезавтра, следи за ними хорошенько, помни: нам сейчас шутить некогда. А ты, – и это внезапно мне, – едешь со мной.

Шотландия, Мидлотиан, Эдинбург, февраль 1508

Эдинбург я запомнил как серое пятно, расплывшееся на черной грязи. Мы добрались туда сквозь мокрый снег за полдня, да были бы и быстрей, кабы кобыла господина графа не подвернула ногу – никакая погода, никакая распутица не могла остановить стремительность передвижений первого Босуэлла. В таланте мотаться по бездорожью позже с ним сравнился разве что третий граф… Как странно: я пережил три поколения моей семьи, и из всех громкоголосых, яростных, жадных мужчин за мной останется только седой Болтон да еще внучатый племянник, унаследовавший титул недавно, но уже ясно, что ненадолго.

Так вот, серое пятно на грязи улиц, над которым плыла, парила скала. Каменный короб старого Холируда разворачивал прочь от себя длинный язык Королевской мили, упиравшийся в эспланаду, на которой казнили и жгли – при необходимости – за которой зев огромных ворот пропускал путников в цитадель. В Эдинбургский замок, хранителем которого господин граф был вот уже пятнадцать лет. Хранителем, констеблем города и некогда провостом. Незадолго до ссылки Ангус Кто-рискнет пропихнул в провосты своего третьего сына, Гэвина Дугласа, начинавшего карьеру священнослужителя как раз у нас в Престонкирк. Канцлера сослали, однако провоста король не сменил, полагая, что власти Босуэлла в Эдинбурге надо иметь хоть какой противовес. Это я понимаю сейчас. Тогда я кожей чувствовал беспокойство первого графа, въезжающего в некогда его собственный город.

Лохматый галлоуэйский пони подо мной пофыркивал. Дорогой я ощутил то, что не уловил по приезду Босуэлла домой – он встревожен. Необходимость с ранних лет подлаживаться к настроению окружающих привела к тому, что я выучился тонко считывать то самое настроение, эта способность была чуть не обязательным условием моего выживания. Лично мне граф не сказал ни слова, если не считать коротких приказов к действию, но то, как он смотрел вперед и по сторонам, то, как выставил арбалетчиков в начало колонны, то, как переговаривался с капитаном стражи… это было понятно без слов.

Эдинбург, Шотландия

В Босуэлл-корте ждали. Тут было все ровно так, как рассказывал Адам. Граф выбрал крайне удачный дом в столице – достаточно укрепленный, обнесенный внушительным забором, с палисадом и задним двором весьма обширными, откуда можно было скрытно для главной улицы отступить в любой момент. На Хай-стрит дом скалился воротными колоннами, увенчанными щитами с изображениями Белой лошади, как же иначе, и створы ворот приоткрылись тут же, как первые Хепберны показались в поле видимости привратника. Поезд вполз во двор, всадники спешивались со звоном и лязгом – давал себя знать избыток коровьей кожи и металла на мужских телах. Посреди февраля войти с дороги в протопленный холл – бесценно. Я стоял посреди того холла, задрав голову, рассматривая знамена, свисающие с потолка… Вокруг сновали люди, вносили и выносили седельные сумки, оружие, личные вещи господина, дышал жаром камин… а надо мной медленно колыхались полотнища – голова лошади, keep tryst, львы combatant, стропила и роза. То была слава рода, в прикосновении к которой мне отказано – отсутствием отцовской любви. Когда я смотрю отсюда в тот день, то неизменно вижу мальчика, замершего под грузом того, чему никогда не стать его собственной жизнью.

Потом кто-то случайно толкнул меня, и я очнулся.

На следующее утро я проснулся в чужом для меня доме, в плохо протопленной гостевой спальне, в сумерках приближающейся весны. И долгие часы смотрел в окно, во внутренний двор, затянутый мглой, покуда не поднялся ко мне здешний слуга с тазом для умывания и ночной посудиной. Господин граф около полудня отбыл на скалу, и раньше вечера его не ждали. Здесь же, во втором этаже, нашелся его кабинет, и слуга, не осведомленный о тонкостях отношений в семье Хепбернов, совершенно свободно пустил туда мастера Джона. Мастер Джон выкрал из кабинета сочинения Цезаря и вместе с записками о Галльской войне покойно устроился у себя. Господин граф вернулся к обеду, и тотчас Босуэлл-корт взбурлил от голосов: в столице на Босуэлла насели те, кому он был должен внимание по службе – клерки Адмиралтейства, люди провоста, а также и те, кто нуждался в судебном разбирательстве шерифа Эдинбурга и Бервикшира. Дверь кабинета со стуком отворялась и затворялась тысячи раз, потом все стихло, граф убыл снова, чтобы вернуться уже по темноте. Потом опять была очень странная ночь в чужом доме, сны, полные теперь уже мертвых голосов и забытых лиц. Наутро начался новый день, и начался, конечно же, с новых людей. Вчера господин граф решал дела короля на скале и принимал в Босуэлл-корте тех, кого должно.

Сегодня же здесь собрались свои.

Первым прибыл Крейгс, королевский конюший, и сопровождавшие его крепкие ребята в просоленных от пота джеках, в грубо сваляных шерстяных плащах, – и каждый предусмотрительно снабжен «щеколдой». Крейгс кивнул мне, и по его взгляду с оттенком жалости я понял, что он уже знает, что это решено давно, что последним в неведении оставался один лишь я. Дядя Адам проследовал в кабинет второго этажа, и над моей головой, над входом в холл теперь глухо раздавались шаги двух крепких мужчин – они расхаживали от стены к стене, коротко, невнятно переговариваясь. Их речь и их движения сливались в один мерный гул, рокот реки, голос семьи, от которой я был отторгнут. Мне предстояла отныне другая жизнь. Когда я думал о священстве, то неизменно представлял себе отца Катберта. Желчного, нетерпимого, ненавидящего в каждой женщине воплощение Евы, проклинающего оступившихся, зловонного.

Но был еще дядя Джордж.

Джордж Хепберн вдвинулся в дом своего брата подобно горе, пришедшей проведать логово волка у своего подножия. Мантия на беличьем меху, скинутая одним движением мясистых плеч, грянулась оземь и грозила укрыть меня с головой. Фиолетовая сутана в свечном свете жарко пылала лучшим восточным шелком. Кузен Бинстон в пору своего расцвета пытался подражать блеску епископа Островов, однако выглядел как мул в конской сбруе. Так вот, Джордж Хепберн расположился в холле у камина, пренебрегая двумя разговаривающими наверху, велел подать гретого вина с изюмом и поманил к себе.

Я подошел под благословение, но вместо того он потрепал меня по голове:

– С чего так невесел?

Недурной вопрос. Крейгс явно знает, наверняка знает и этот. Я промолчал.

– Отец выбрал тебе наставника? Орден? Я спрашивал его днями, да не припомню, чтоб он упоминал.

– Я не гожусь в священники, дядя Джордж.

– Никто не годится, утешу тебя. А кто думает, что годится, с самого начала – лжет. Ты, по крайней мере, начинаешь свой путь с правды. А за время, что проведешь новицием, в голове появится достаточно поводов переосмыслить жизнь… парень ты умный.

– Но это вовсе не мой путь. Я рожден воином, вы же знаете. А монахи – это о слабости. Что такого в том, чтобы не есть? Я могу это и так. Или не спать? Или молиться?

В животе у дяди Джорджа что-то забулькало. Это он смеялся.

– Монахи – о слабости?! Вспомни, святой Франциск вернулся из крестового похода. Подумай сам, сколько силы, железной силы духа, сколько мужества для этого было надобно!

Вспоминая Джорджа Хепберна, могу сказать только, что благо, когда душевные качества и сердечность у Хепбернов наследуются хотя бы и не по прямой линии.

– Монах – это воин, Джон. Иной монах как воин стоит десяти воинов, ибо он борется с врагом в себе самом. Он бьется с врагом, который стоит выше всех в нашем мире – с самим Сатаною и делами его… пока темны дела людей, и над землею стоит ночь – только молитва праведных остерегает души от Сатаны. О каждом, кто ведет сражение с силами зла, с кознями дьявола, можно говорить как о рыцаре, языком рыцарства. Обычный человек или святой вписаны в этот мир, подобно букве, из которой может сложиться имя Бога. Только от тебя зависит, останется ли эта буква во главе строки алой или сотрется. И что в итоге с тобой, с этой буквой, сложится… Выбирай францисканцев. Сможешь входить в дела королей, как в свои собственные, если достигнешь вершин Ордена. Ты будешь на равных с государями.

Но думал я не о государях, а об обетах. Бедность, подумаешь! Когда я что имел своего и дома, кроме необходимого. Послушание? Шрам от разбитой скулы на щеке, сохранившийся на всю жизнь. Но целомудрие… Целомудрие для Хепберна! Матерь Божья, это всегда было свыше моих сил. Я еще не знал, от чего мне придется отказаться, но уже противился оскоплению, ибо то было оно. Единственный, кому путь, предопределенный мне отцом, казался ложным, был Адам, остальные все воспринимали его, напротив, как должное. Недоумение и ярость обжигали меня всякий раз, как я думал об этом – неужели они не видят, не понимают, я не гожусь! Даже мать. Она ответила ударом на удар, но тем не менее расценила как благо, как же так?

А дядя Джордж продолжал:

– Было время, я думал так же, как ты. Но священство – иное воинство, и рыцарство также иное. Каждый человек заложник своей судьбы, ее дорог и границ, тебе их не сокрушить. Но границы ведь можно и расширить… на это запрета нет!

О да, запретов никаких не было – за исключением, разве что, библейских заповедей. Но рай не для Хепбернов, нас заповедями не смутишь. И первый урок несмущения мне преподал именно дядя Джордж.

Джордж Хепберн был, как я, младшим, и столь же выбивающимся из семейной колеи. Рослый, весьма обильный телом, с гладким лицом византийского скопца, и умом столь же изворотливым, как у них, он упорно и определенно не вмещался в избранную для него судьбой роль. Он с равным успехом орудовал и палицей, и секирой, очаровывал любого ядом своих речей, о его женщинах не болтали ни он сам, ни служки, однако известно было, что епископ Островов более одной ночи подряд один не ночует – и наложницы приходили к нему сами, по своей воле. Словом, то был причудливый, но несомненный образец мужественности. «Ты природный Хепберн», – сказала мне мать, но ведь можно было оказаться Хепберном и через него… я хорошо помню их взгляды, их разговоры во всякий приезд милорда епископа в Хейлс. В те годы я бы принял любого своего родственника в отцы, кроме собственного отца, если бы только она созналась. Но леди-мать лишила меня этой надежды.

– Не падай духом, Джон, – епископ Островов потянулся обнять и впечатал меня в горный склон своего тела.

Тут с шумом и громом прибыл приор Сент-Эндрюса Джон Хепберн, мой драгоценный дед и крестный, собственной ехидной персоной. Последний оставшийся в живых сын первого лорда Хейлса, автор книги по соколиной охоте и охоте вообще, основатель колледжа Сент-Леонардс в Сент-Эндрюсе, в прошлом завзятый путешественник, сейчас в своем городе он был занят тем, что на собственные деньги возводил и частично подновлял городские стены. Крючковатый нос, вечно сующийся во все дела королевства, хваткие руки, прибравшие малую государственную печать, редкостное злопамятство – и память тоже хорошая. Был он типичный Хепберн, разве что светлоглазый, ездил верхом на белом жеребце самого зверского нрава, при себе имел также, как дядя Джордж, отменный отряд вооруженных служек. Теперь от топота молодых клириков, больше похожих на рейдеров, стены Босуэлл-корта полнились грохотом не меньше, чем от нашествия действительных рейдеров Крейгса.

– Бинстон, распорядись! – и приор змеей извился с седла на землю, и сходства добавляла серая, дорожная, заляпанная по нижнему краю мантия священнослужителя.

«Бинстон, распорядись» да «Бинстон, присмотри» было тогда излюбленным обращением в адрес моего кузена, старше меня десятью годами – Патрика Хепберна Бинстона, бывшего приходского викария Престонкирк, выпускника Сент-Эндрюса. Лоснящаяся рожа поперек себя шире, бегающие масляные глазки и полная пазуха подлостей – он никогда мне не нравился. Два племянника было у старого Джона, который уже и тогда был старым – Уитсом и Бинстон. По уму и характеру приору был ближе Джеймс Хепберн Уитсом – ближе настолько, что он подталкивает того на епископский престол Морэя, а второму, Патрику Хепберну Бинстону, ходили слухи, пообещал коадьюторство при своей персоне – в случае чего – когда тот еще учился в колледже Святой Марии. Но где обещание и где выполнение? И зачем при таком-то раскладе был нужен старому Джону двоюродный внук, хотя и крестник?

Но я ошибался, крестник внезапно оказался нужен.

Обедали шумно и обильно, в три перемены, пользуясь последними днями перед Великим постом, чтобы гульнуть. Городской повар Босуэлла был не хуже того, что в Хейлсе. За пироги с крольчатиной Крейгс вынул из поясного кошеля полукрону, велел передать в кухню. И говорили также обильно. Я поражался, насколько мало церемонится господин граф в кругу своих, говоря о высших – о короле, его супруге, его дворе, как тонко и емко он понимает все связи, все живые нервы начинки этого, общешотландского пирога. Они спорили с Крейгсом до хрипоты, старый Джон посмеивался, вкидывая в свару реплику-другую, а дядя Джордж – тот вообще помалкивал, улыбался, сложил обе лапы на увесистом пузе, поблескивал глазами на спорящих. А потом одной фразой развернул весь их спор по западу страны и островам, как знаток, ровно в противоположную сторону… За десертом речь зашла обо мне. Трое старших Хепбернов с добавлением четвертого, самого старшего, принялись перебирать на вкус имеющиеся возможности.

– Да оставь ты его здесь, францисканцам, – предложил дядя Джордж самое простое, явственно подмигнув мне. – Обитель молодая, но дельная. Настоятель там мне знаком, душа-человек, не без причуд, но с кем того не бывает… а по нужде так я и присмотрю. В епархию, – он крепко зевнул, – раньше мая ехать мне не с руки… а не хочешь, так выбери любых столичных – августинцев Холируда, черных доминиканцев, кармелитов.

– Нет, – скрипуче молвил тут старый Джон. – Лучше отдай парня мне. Чем выстричь макушку сразу, пусть сперва понюхает студенческого житья. То небесполезно, знаешь ли, будущему церковному иерарху.

На минуту во мне затеплилась надежда. Вынырнуть из-под каменной плиты, уехать в университет?! Бинстон уже посматривал на меня без восторга, предвкушая необходимость делиться фавором приора. Однако господин граф Босуэлл думал иначе:

– Это, дядя, мне не годится.

– Воля твоя, – кажется, приор немного обиделся. – Но что не так? Неужто ты думаешь, после целого колледжа я не справлюсь с образованием собственного внука?

– Не справишься с… чем? Вовсе нет. Джону как раз не нужно образование, он скудоумен. Ему нужна дисциплина, нужен порядок и какое-нибудь простое занятие, которое приготовило бы его к дальнейшей скромной жизни. Вот для чего он рожден.

Они говорили обо мне при мне – словно я был стул, стол или иной предмет мебели. Скудоумен! Я был предмет разговора, но не человек. Я был сложностью, которую следовало устранить как можно скорее, но не в привычках господина графа было не поиметь выгоды для семьи с устранения сложности из нее же. Однако граф обманул сам себя: прибыл в столицу искать мне покровителя и наставника, но в действительности страшился выпустить из рук – что, если наставник окажется слишком хорош? Что, если мне будет слишком хорошо с ним? Такого Босуэлл не потерпел бы. Та еще задача – соблюсти свои политические цели, прослыть достойным отцом да при этом отпрыска загнать поглубже в подпол, с глаз долой. Помимо прочего, решал он и сложный вопрос – глава которой монастырской общины годен ему сейчас в союзники, кто встанет за него потом, если, неровен час, нужда объявится – с учетом того, сколько сейчас он внесет в монастырскую казну на мое содержание…

Разошлись от стола все уже в глухой темноте и без единого мнения. Свечи в канделябрах гасли одна за одной, те же, что горели еще, МакГиллан прикрывал колпачком, и холл постепенно погружался во мрак. Сервировку отправили в кухню, остатки еды скормили собакам – любимая гончая графа клубком свернулась у его ног, сыто, счастливо вздохнула, приготовляясь спать. Все кругом молчало, и наконец…

– Ну, – спросил его старый Джон, – зачем звал?

Они остались вдвоем у камина. Босуэлл вытянул ноги поверх пса, поставил стопы тому на спину, пристально глядя в огонь:

– Звал на совет, дядя.

– Советов ты, Патрик, никогда не принимал, не дури голову. Говори дело.