
Полная версия:
Мартин М.: Цветы моего детства
С правой стороны мехового воротника ее пальто свисало что-то прозрачно-зеленоватое, скорее всего, имевшее органическое происхождение – производное внутренностей носа или, может быть, рта.
– А это амплитуда и критическое расстояние грунтовки. Всего хорошего!
– Всего хорошего и вам.
Дама скрылась за дверью. Октавия вернулась к своему письму. На днях у нее возникла идея издать книгу, посвященную единственно одному виду деревьев – prunus padus, черемухе обыкновенной. Согласно замыслу, у нее должен был получиться сборник из художественной прозы (поэзию Октавия не любила), своей и чужой, примечательных научных и культурологических фактов, фотографий, рисунков, картин и всего остального, что могло бы представить этот замечательный ботанический предмет в неочевидной ипостаси, а сказка Клавдия, которую он сочинил для нее в своем последнем письме, послужила бы ей в качестве предисловия. Каким-то образом это дерево было неразрывно связано с тем особым видом томления, которое вызывали у нее попытки вспомнить обстановку своей детской комнаты и всего того, что в те годы ее окружало. Первыми на ум приходили серые обои в мелкий белый цветочек (но не черемуховый, скорее что-то вроде подснежника), такие же серые, просвечивающие портьеры и стеклянные плафоны на люстре, тоже, конечно, в виде цветов. В комнате было довольно крупное окно, но его расположение было таково, что солнце почти никогда не попадало в нее прямыми лучами, и от этого казалось, что там никогда не наступал день; ночь сменялась утром, которое медленно перетекало в вечер, пока снова не приходила ночь. И, нет, в ней не бывало черемуховых букетов в хрустальных вазах и никто не написал по картону открытым жирным мазком, который всегда так нравится неискушенному зрителю с дурным вкусом, и не повесил здесь на стену цветущую белую лапу. Черемуха была связана с этим местом именно тем, что ее здесь не было. Это было похоже на то волнение, которое она иногда чувствовала и теперь, когда смотрела на улицу из окна и вдруг испытывала страстное желание куда-нибудь отправиться, или даже не тогда, а еще раньше, когда только намеревалась подойти к окну. Черемуха цвела где-то за пределами комнаты, которая отчего-то вспоминалась как способная производить гулкое эхо, хотя никакого эха в ней, конечно, быть не могло. Она цвела и благоухала в каких-то неведомых садах, на фоне грязных домов с высокими арками и покатыми крышами, и эти сады, если они в самом деле отыскивались, никогда не бывали и вполовину так же хороши, как мысль о них, возникавшая внутри комнаты, в которой никогда не наступал день.
Больница
Множество раз Мартин чувствовал себя гораздо хуже, но почему-то именно в этот, после двухдневного желудочного расстройства, его положили в больницу. Каждый день на протяжении двух недель у него брали кровь из пальца, всегда из одного и того же, из незаживающей ранки, с каждым разом немного увеличивающейся. Он не знал, сколько времени ему предстояло там провести, и боялся, что в конце концов он останется совсем без пальца. В палате кроме него лежало еще пять мальчиков. Утро начиналось с того, что их, едва проснувшихся, переворачивали на живот и вставляли им между ягодиц градусники. Все это делали некрасивые толстые женщины в белом.
Еда в столовой была пресная и жидкая. Он сел на случайный стул рядом с очень худым мальчиком с серыми волосами.
– Свалил с моего места, – сказал кто-то над ним сиплым голосом.
Это был Август, высокий подросток из детского дома. Мартин взял тарелку с супом и попытался встать, но Август толкнул его обратно, так что пол-тарелки расплескалось ему на штаны. Несколько человек засмеялись. Мальчик с серыми волосами обхватил руками голову и тихонько захныкал.
Больница располагалась недалеко от его дома. Из окна их палаты было видно дорогу, по которой Мартин ходил в школу. Он смотрел на детей и взрослых, шагающих по своим делам, и удивлялся, как можно вот так свободно куда-то идти и не быть заключенным, как он, и почему никто не освободит его или хотя бы не пожалеет. Однажды он хотел посмотреть в окно в конце коридора, но одна из сестер закричала: «А-ну не трогай занавески!» В эту часть больницы он старался больше не ходить.
На третий день к нему пришел Фи и рассказал, что Пират оказался девочкой и наверно скоро родит щенят. Перед уходом он вручил Мартину «Затерянный мир» и крафтовый конверт. Внутри оказался рисунок, изображавший Мартина, Фи и беременного Пирата. С оборотной стороны к листку была приклеена засушенная эустома.
Сидеть на своей кровати и читать было не так уж и плохо. Но иногда приходилось выходить в общий на весь этаж туалет. В этот раз он столкнулся с Августом прямо в узком проходе у раковины с треснувшим зеркалом. Август пристально посмотрел на Мартина, который изо всех сил старался держаться невозмутимо.
– Смотри не обосрись! – прошипел он и, разумеется, больно толкнул его плечом.
Еще через четыре дня снова пришел Фи.
– У Пирата щенята! Хочешь посмотреть?
Посещение разрешалось строго с двух до четырех. Когда он пришел, было два десять. Комната для посещений располагалась внизу, у выхода. Уличная одежда была наверху, в палате. Так что Мартин ушел прямо так, в пижаме и тапочках. Никто не заметил, как они вышли. Стоял солнечный ароматный май. Ему казалось, что он не был на улице целую вечность. Мартин засмеялся, Фи тоже засмеялся, и они побежали к оврагу, крепко держась за руки и не переставая хохотать. Мартину чудилось, что он спит и видит самый прекрасный сон в своей жизни. У оврага, на куче старых тряпок лежал Пират, а к его соскам присосались пятеро похожих на крыс щенят. Мартин осторожно погладил всех по очереди. Они сидели на врытых в землю автомобильных шинах позади дома Мартина, и он чувствовал себя очень счастливым и очень несчастным одновременно – в это мгновение все было так хорошо, но невозможно было забыть о том, что скоро придется возвращаться в больницу. Обратно они добирались снова бегом, но уже не смеялись.
Когда через неделю его выписали и за ним пришел отец, Мартин почувствовал гораздо меньше радости и облегчения, чем следовало ожидать.
День рождения Мартина
Пригласить на день рождения Клелию Мартин, конечно, не мог. Это было бы уже чересчур. Но он не хотел, чтобы Фи подумал, что он его единственный друг. А это было правдой, и наверняка Фи уже и так об этом догадывался. Поэтому Мартин все же решился пригласить Клелию. Она, конечно, согласилась, и даже как будто была рада, и оттого, как что-то мучительно сжалось у него в животе, Мартин понял, что подспудно надеялся на ее отказ под каким-нибудь хорошим предлогом – тогда с этой ужасной ответственностью было бы покончено. Он боялся, что его двоим гостям будет скучно и неловко. Он и не мог представить, что может выйти иначе. Но какая-то его часть отчаянно надеялась на то, что у него будет настоящий праздник, сопоставимый с ожиданием чуда.
Фи пришел первый. В белой рубашке с бабочкой он выглядел еще более свежим и выхоленным, чем обычно. Он подарил Мартину «Остров сокровищ» в красивом издании с иллюстрациями. Этот момент был так похож на его фантазию о настоящем празднике, что Мартин почувствовал резкое желание разрыдаться, но сдержался, и только сказал высоким от волнения голосом:
– Спасибо!
Они сели за накрытый специально по этому случаю в гостиной стол, и отец налил им яблочный сок в стеклянные стаканы. После этого он упер руки в бока и с постоянным смущением в обращении с детьми, которое он обычно пытался скрыть в напускной строгости, а сейчас – в развязном дружелюбии, спросил:
– Ну, что вам еще сделать, мальчишки?
«Мальчишки». Мартин и Фи не нашли, что ответить, и он, еще сильнее смутившись, ушел на кухню. Корнелиус, к счастью, ушел куда-то еще с утра.
Вскоре появилась Клелия. Она подарила Мартину книгу о Питере Пене и букет из нарциссов. Мартин отправился на кухню, чтобы поставить цветы в воду. Отец смотрел телевизор, на столе перед ним стоял граненый стакан и наполовину опустошенная бутылка коньяка. Мартин разложил по четырем тарелкам куриные крылышки и картошку из единственного в их городе ресторана быстрого питания, поставил одну перед отцом, остальные унес в гостиную. Клелия хотела помочь, но он уговорил ее остаться в комнате, надеясь, что каким-то образом получится сделать так, что они с отцом ни разу не пересекутся. Какое-то время они молча ели. Было слышно, как отец наливает коньяк в стакан. Когда они закончили ужинать, Клелия попросила показать один из фотоальбомов, стоявших на книжной полке. Мартин положил альбом на колени, сев на диван между Фи и Клелией.
– Это мы у бабушки… Это Барсик… Это первое сентября… Это мама.
Голос Мартина слегка дрогнул. На фотографии женщина средних лет держала в руках букет желтых роз и широко улыбалась, глядя в объектив. Клелия и Фи не спрашивали, где она.
– Что такие кислые сидите?
Отец, шатаясь, появился из дверного проема.
– Мадемуазель…
Он попытался поцеловать руку Клелии, но промахнулся.
– Я на минуточку…
Не переставая что-то бормотать, он ушел к себе в спальню.
Мартин похолодел. Он не смел поднять глаза, в которых стояли слезы.
– Давайте смотреть фильм! Я сейчас поставлю.
Клелия извлекла из рюкзака кассету. Это была полуторачасовая история о приключениях поросенка на ферме. Клелия снова села рядом с Мартином, с другой стороны продолжал сидеть Фи. Они не смотрели на него, ничего не говорили, и его слезы вскоре высохли.
Персики
Мартин раскачивался на тарзанке и шевелил шатавшийся за правой щекой зуб. Он беспокоился, потому что был уверен, что все молочные зубы у него уже выпали, пока не начал шататься этот. Однако было так приятно двигать его из стороны в сторону, просовывать под острое основание кончик языка и всасывать с клокочущим звуком сквозь образовавшийся тоннель слюну, что беспокойство его отступало. Он приходил покататься на тарзанке рано утром в выходной день, когда здесь не было никого, кто мог бы его прогнать. В такое время на улицах бывал только он, дворники и время от времени люди, выгуливающие своих собак. Неподалеку от него работала дворница Эсмеральда. С неба тихо падал снег.
– Болтаешься? – спросила она не то с укоризной, не то игриво.
– Угу.
Она улыбнулась золотыми зубами и оперлась об метлу. На ярко-малиновой шапке у нее было написано: «Here to break your heart». Мартин знал, что она не понимает значения этих слов, и чувствовал к ней жалостливую нежность. Ходили слухи, что Эсмеральда ловит кошек и варит из них суп, а еще – что она задушила своего восьмилетнего сына.
– Четыре года сегодня, как Ергарочка умер.
Она положила подбородок на руки, и ее лицо приняло тот отстраненный задумчивый вид, который бывает у всех стареющих людей, когда они обращаются к воспоминаниям, как будто весь опыт их жизни предстает перед ними разом.
– Вот такие персики собирали. Схватит и тянет в ротик. Я ему говорю, что же ты лижешь немытый? Дай вымою сначала. Так персики любил, солнышко мое, радость моя.
Мартин знал, что в их городе не растут персики, и ему показалось удивительным, что Эсмеральда не всегда была местной дворницей, которую считают ведьмой.
– А как заболел, все просил камешек ему под головочку положить. Камешки на море холодные были. Все повыбрасывали, когда сюда ехали. Так я ему капустный лист намочу и прижму к лобику.
Глаза Эсмеральды увлажнились. Мартин подумал про Матильду, как она так же при нем уходила в свои воспоминания, и как у нее так же, как у Эсмеральды, ничего в жизни не было, кроме воспоминаний о мертвых людях.
– Эй, а ну слезай, обедать иди!
Это был отец. Он стоял, одной рукой держа сигарету, другой подзывая Мартина, так далеко, как будто боялся подхватить от Эсмеральды какую-то заразу. Мартин хотел сказать ей что-нибудь, что излечило бы ее от горя, но таких слов у него не было. А еще больше ему хотелось дать ей понять, что он не такой, как его отец. Но все, что он мог сделать, это смотреть на нее, стараясь вложить в свой взгляд все свое сочувствие и продолжая по инерции слегка раскачиваться взад-вперед. Ее взгляд был направлен куда-то то сквозь него, сквозь все видимое. Мартин молча соскочил с тарзанки и поплелся к отцу. Эсмеральда осталась неподвижно стоять, опершись на метлу. На ее джинсах были вышиты голубые васильки, украшенные сверкающими стразами.
Туалет и ванная
В ванной Мартин переставал чувствовать ход времени. Стоило ему всего несколько минут постоять под струей горячей воды за закрытой на шпингалет дверью – и все болезненные связи с реальностью исчезали. Его мысли улетали туда, где им хотелось быть. Они вообще часто туда улетали, но в ванной с особым, бурным вдохновением. Как человека исключительно умного, всесторонне одаренного и неповторимо обаятельного, его интервьюировали восторженные журналисты, и его ответы превращались в долгие остроумные рассказы о своей удивительной жизни. Рассказы эти были про него, поэтому не могли не быть интересны. Иногда здесь начинались целые жизни, которые Мартин по несколько раз впоследствии переживал в различных вариациях. Безумный маньяк схватил его друзей и знакомых, привязал к стульям и уже почти начал убивать. Но вот Мартин, рискуя жизнью, ловко подкрадывается сзади и одним быстрым движением перерезает важную артерию на шее злоумышленника. В числе пленников – Клелия, Фи, Корнелиус, но в первую очередь он освобождает человека, которого по-настоящему любит, хотя он сам себе в этом еще не признается. Красивое, искаженное страхом и нежностью лицо Мартина красноречивее любых слов. Они ничего не говорят. Главное, что теперь они в безопасности. У них впереди уйма времени – целая вечность. Фи плачет. Клелия напугана, но сдержанна. Корнелиус, Вон и Августин молча признают его превосходство над собой. Мартин ведет себя скромно, как подобает герою. Если в такой момент кто-то стучал в дверь ванной, его всего передергивало. Это было похоже на пробуждение от пощечины.
– Ты уснул там, что ли? Давай выходи!
И он выходил.
Туалет, который находился в разных с ванной комнатах, также обладал для него особой притягательностью, связанной с уединением, но на другой манер. Если туда его звали сигналы, поступающие в мозг из пищеварительной системы, он всегда внутренне взбадривался и старался обставить все для себя наилучшим образом, что в основном заключалось в тайном проносе с собой в туалет какой-нибудь книги с большим количеством картинок. Книге следовало быть небольшого размера, чтобы ее можно было спрятать под футболкой, зафиксировав между животом и поясной резинкой трусов, и простого, умиротворяющего содержания, что способствовало облегчению и без того приятного процесса опорожнения кишечника. Краткие иллюстрированные энциклопедии «Деревья города» и «Цветы города» подходили для этого наилучшим образом. Стены в этом крошечном помещении были обклеены розовато-коричневыми обоями с абстрактными узорами, похожими на разорванную человеческую плоть или больную слизистую. В некоторых местах в этих пятнах и разводах Мартину виделись человеческие лица, фрагменты животных и фантастических существ. Непреднамеренность их бытия делала их значимость почти священной – они появились без его ведома, сами собой, и существовали для него одного.
Зазор
Сколько Мартин себя помнил, он всегда мечтал о велосипеде. Благодаря мальчику из первого подъезда, у которого, кажется, было все, он научился кататься. Мокля (так звали мальчика) был тучным курчавым человечком, который в свои …-ть лет больше походил на карлика, чем на ребенка. Его лоб выпирал из общей плоскости лица так сильно, что вместе с черными кудрями создавал у каждого, кто на него смотрел, стойкую ассоциацию с бизоном. Его пуговичный нос по какой-то причине не выполнял своей функции, так что дышал Мокля ртом, и его слюнявый пухлый рот всегда был задумчиво приоткрыт.
В один из первых настоящих весенних дней, когда снега уже почти нигде не было и асфальт в рытвинах был приветливо сух, Мартин увидел из окна гостиной отца верхом на зеленом «Аисте». Оказалось, он уже много лет лежал в их гаражном подвале. В тот же день они с Фи, у которого давно был новый «Астероид» с пятью скоростями, отправились в велотурне по любимым местам. У всех этих мест были кодовые названия, которые знали только они двое. Ноль ноль один – кряжистые дикие яблони рядом с домом Мартина, ноль ноль два – карьер, ноль ноль три – «стройка» (на которой никогда ничего не строилось), ноль ноль четыре – заброшенная промзона, ноль ноль пять – обычно пустующее футбольное поле с трибунами. Объездив все, они остановились отдохнуть на центральной площади. Кое-где еще лежал снег, сквозь который проглядывали размороженные собачьи фекалии. Город был безлюден и почти монохромен, если не считать нескольких мать-и-мачех перед Домом офицеров. Они положили велосипеды на землю и сели на лавку. Между ее деревянной серединой и бетонными подлокотниками серели грязные зазоры, в которые запихивали обертки, жвачку и семечковую кожуру. Мартин смотрел на такой зазор возле себя и думал, что никому не интересны подобные скромные малоприятные вещи. У этой грязной ямки с мусором даже нет настоящего названия. Он проникся такой нежностью к ней, что не заметил, как Фи встал и приготовился катиться дальше.
Коридор
Если бы Октавия уже не взялась писать книгу о черемухе, она бы написала книгу о слизнях. Однажды в детстве она услышала, как по телевизору в какой-то зоологической программе говорят о «секрете слизня». Она тогда ничего не знала о железах и секреции, и восприняла эти слова в том смысле, что у слизня есть какая-то тайна. Скорее всего, мрачная. Подобно улиткам, большинство сенсорных рецепторов слизней сконцентрированы вокруг головы.
Одним из самых ее светлых воспоминаний о матери были нарезанные кругляшками огурцы. Это до сих пор был ее любимый способ их есть. И она по-прежнему не могла себе позволить оставить на тарелке что-нибудь недоеденное. Так у них в семье было не принято. Вместе с герпесом и повышенным давлением мать наградила ее болезненным перфекционизмом. Удовлетворение от того, что в тарелке ничего не осталось и все было съедено точно рассчитанным образом, так что каждый ингредиент уменьшался в ней в одинаковом процентном соотношении, было гораздо важнее состояния желудка. Доли рта могут действовать как орган осязания, отличая различные поверхности. Все остальное в их совместной жизни, казалось, происходило таким образом, что ее родители всегда были в разных с ней помещениях. Вот канун нового года, Октавия смотрит из-за приоткрытой двери своей комнаты сквозь коридор на виднеющийся край елки в гостиной и слышит возгласы матери, колеблющиеся где-то между озабоченностью и раздражением. Вот утро выходного дня, и она смотрит на закрытую дверь той же гостиной, которая была по совместительству родительской спальней, и ничего не слышит, кроме легкого электрического треска в душном, пропущенным множество раз через легкие целой семьи воздухе. А вот летний вечер, все форточки в доме открыты, отец что-то читает, из кухонного окна льется теплый золотой свет, а она снова смотрит из своей комнаты, которую она делила с еще двумя сестрами, в конец коридора. С каждым новым подобным воспоминанием этот коридор становился все длиннее и длиннее, и ей приходилось спрашивать себя: как он мог быть таким длинным в такой тесной двухкомнатной квартире? Но отчего-то воспоминания от этого не только не теряли убедительности, а, напротив, утверждали себя как единственное, что в действительности имеет значение.
Октавия ясно помнила тот момент, когда она поняла, что родители ей чужие. Ей было около пяти лет. Тогда это пришло к ней в виде неясной бессловесной пустоты, пролегшей между ней и принадлежавшими почти всему остальному миру этими двумя, занимавшимися все время чем угодно, только не тем, что ее сколько-нибудь интересовало. Теперь она понимала, что лежало в центре этой пустоты – она не могла говорить с ними о смерти. Все детство она провела в ужасе от осознания собственной временнОй конечности. Она внимательно всматривалась в родителей, которых, казалось, это совершенно не беспокоит, и пыталась понять, что знают они такого, чего не знает она. Однажды она в отчаянии решилась задать этот вопрос напрямую матери, которую считала умнее отца.
– Что происходит с людьми, когда они умирают, мама?
Мать посмотрела на нее с изумлением и стала, к неожиданности для себя, сочинять что-то про «облака, на которых сидят старички и старушки и от счастья болтают ножками». Октавия была окончательно разочарована. Позже она, конечно, поняла, что весь фокус был в том, чтобы не думать об этом. Или думать, но не часто. Пусть это сквозит время от времени где-то на заднем плане бытовых забот, которые тоже, между прочим, довольно много значат. Может, даже больше, чем то, другое. Но она-то, она-то! Она не такая, как они. Она сознательная, обстоятельная, обреченная на осмысленное существование. Ей казалось тогда важным что-то для себя раз и навсегда решить и считать, что дела обстоят именно так и никак иначе. Так она и металась где-то внутри круга забытья, отчаяния и утешения, иногда испытывая все сразу, а иногда что-то одно в наибольшей степени, по той или иной причине, как правило, пустячной. Например, автобусный гул отчего нагонял отчаяние. А трамвайный звон, наоборот, утешал. Но и тогда, в лучшие из моментов, отчаяние всегда было где-то рядом, неизбежное, неотвратимое и чрезвычайно настойчивое. Октавия угрюмо скрывала от всех свои терзания и продолжала кое-как жить, то думая, то не думая обо всем этом. Что-то раз и навсегда решить и считать, что дела обстоят именно так и никак иначе, ей не удавалось. А иногда случалось что-то действительно другое. Парадигма сдвигалась, обдуманное прежде переставало иметь смысл, и ей казалось, что она поняла вообще все. Так бывало, когда, например, она думала о черемухе, о той черемухе, которой никогда не бывало в ее детской комнате. Или о нарезанных кругляшками огурцах. Или вообще ни о чем не думала, и это вдруг приходило к ней само собой, беспредметно. Эти просветы длились какие-то доли секунд. Спасительные доли. Были они и было все остальное.
Когда слизняк теряет одно из щупалец, они отрастают вновь.
Роза
Отец никогда не говорил о матери. Мартин вспоминал его лицо во время похорон и пытался понять, что оно выражало. Можно было подумать, что он вообще не заметил ее исчезновения. Корнелиус тоже ничего не говорил о ней, только стал еще реже появляться в квартире. Казалось, над их домом повисла какая-то мрачная тайна, о которой нужно молчать.
Тревожных воспоминаний о том, как он бывал недостаточно отзывчив, становилось все больше, и Мартин решил что-то сделать для нее хотя бы теперь. Он достал из шкафа большой пакет со старыми черно-белыми фотографиями и принялся отбирать те, на которых была мать. Потом он выбрал несколько удачных цветных фотографий с ней из альбомов и расположил их в хронологическом порядке. Он сшил тетрадки из плотной желтоватой бумаги, лежавшей в том же шкафу, и склеил их в один альбом. В качестве обложки он использовал картон от своего прошлогоднего школьного дневника, обтянув его ее старым кашемировым шарфиком, распустившимся по краям и поеденным молью. На первой странице он написал акварельными красками красную розу. Но этого показалось ему мало, и он отправился на рынок рядом с главной площадью. Здесь продавали настоящие розы. Стоили они дороже, чем Мартин ожидал. Если б он попросил денег у отца, тот поинтересовался бы: «Зачем?», – а это был сюрприз. Тогда он вспомнил, что Матильда выращивает розы у себя перед домом. Оказавшись возле ее маленького садика, Мартин замешкался. Можно было бы просто объяснить все Матильде, и она наверняка сама бы сорвала для него цветок. Но он был скован той мрачной тайной, которая висела над их домом, и ему было неловко говорить о матери с кем-то еще. Так что Мартин огляделся по сторонам и трясущимися руками не без труда оторвал маленькую кустовую розочку чайного цвета, стараясь не повредить остальные цветки. Он положил ее под рубашку, где она больно колола ему грудь, но меньше мялась, чем в кармане. Дома он положил ее между газетными листами под толстую кипу книг. Он знал, что чем более цветок крупный и мясистый, тем чаще следует менять газету. На засушку розы ушло три дня. Мартин вклеил фотографии в альбом, подписав там, где знал, даты и места. На последней странице он нарисовал ее портрет тем карандашиком с цветными грифелями, который она ему когда-то подарила. Розу он вложил между этой страницей и обложкой. Сразу после ужина, когда отец и Корнелиус еще были вместе на кухне, Мартин устроил презентацию альбома: положил его на стол и стал торжественно переворачивать страницы. Корнелиус, кажется, даже не посмотрел на него, вышел из-за стола и принялся собираться, чтобы снова куда-то уйти. Отец нахмурился.