
Полная версия:
Мартин М.: Цветы моего детства
Сбегая по лестнице, она заглянула в почтовый ящик и обнаружила там, к довершению своей вдохновенной радости, письмо от Клавдия. Аккуратно уложив его в свою нарядную крокодиловую сумку-сундучок, она решила прочесть его на летней веранде кофейни за чашкой капучино, что через какие-нибудь пятнадцать-двадцать минут и сделала. Начиналось письмо как обычно, с приветствия и комментариев к написанному ей накануне. Официант с бриолиновым пробором принес кофе. Октавия улыбнулась ему улыбкой счастливой и успешной взрослой женщины. Она очень нравилась себе в этот момент. Ей показалось, что официанту она тоже очень понравилась. Вообще все люди в кофейне, все прохожие были как будто освещены ее благородной красотой и счастьем. Она дочитала письмо до конца, умышленно оставляя самое интересное напоследок. Картонная фотография с фигурным краем все это время лежала лицом вниз у нее на коленях. На бледно-желтом обороте было написано: «Я, совсем молодой». Она перевернула картинку и застыла в изумлении. С фотографии на нее смотрел очень юный молодой человек, совершенно не похожий на Клавдия, фотографий которого у нее скопилась уже целая коробка. У Октавии закружилась голова. Голоса людей за соседними столиками слились в едином тревожном гуле. Долгий перерыв, миф о потерянном письме, перемена стиля – все теперь сложилось воедино. Она расплатилось за кофе, покидала вещи обратно в сумку и отправилась домой, стараясь сохранять на лице невозмутимое выражение и не встречаться глазами с прохожими, которые наверняка смотрели на нее хорошо знакомым ей подозрительно-неприязненным взглядом. Добравшись до своей комнаты, она скинула на ходу туфли и прямо в одежде забралась под одеяло, свернувшись в позу эмбриона. Ей вдруг стало мучительно стыдно за свое манерное платье, за адресованную официанту улыбку, да и заодно за всю свое неудавшуюся жизнь. Зачем кому-то было так зло шутить над ней? Она заснула. Ей приснилось, что она сидит на летней веранде кофейни, а люди за соседними столиками и официант с бриолиновым пробором вдруг начинают оборачиваться, тыкать в ее сторону пальцами и смеяться. Она вглядывается в их недобрые лица, опускает голову и тут, конечно, понимает, что ниже пояса на ней совершено ничего нет. Когда она проснулась, в ее комнате и за окном было темно. Это мог быть недавно наступивший вечер (в это время года темнело уже довольно рано), а могла быть и глубокая ночь или даже раннее утро. Октавия села и почувствовала, как подмышки встречаются с мокрыми от пота швами платья. Спина тоже была влажной. Ненадолго она застыла, прислушиваясь к приглушенным звукам с улицы и на отяжелевших ногах побрела в ванную. Там к ней пришла немного ободрившая ее идея. Не снимая платья и колгот, она встала под душ и включила воду. Она вдруг осознала, что хотела сделать это всю свою жизнь – принять душ в одежде. Совершенно невинное желание. Но как бы не понравилось это ее матери! И даже теперь, много лет спустя после ее смерти, Октавия содрогалась, воображая себе ее реакцию. Вовсе, кстати, не гневную, даже не раздраженную, а просто ту особенную, холодно-брезгливую, столько раз разбивавшую ей в детстве сердце.
На письмо она ничего не ответила. В следующем и последнем конверте, который она получит с этого адреса спустя какое-то время, будет содержаться запоздалое признание, которое если и не примирит ее с таинственным обманщиком, то, по крайней мере, развеет ее сомнения в реальности Клавдия, и кое-что еще – нечто странное, неожиданное, не похожее ни на что другое.
Хотя слизни не могут различать цвета, они могут легко отличить свет от темноты.
Отъезд
Расположившись на заднем сидении синего Форда (эпоха Хонды, наконец, закончилась, а бабушкину смерть можно считать появлением нового кота в некотором предельном смысле) и провожая взглядом умиротворенные, не дававшиеся прогрессу утренние улицы города К., Мартин уже знал, что это навсегда останется тем единственным местом, по которому он будет тосковать так, как можно тосковать только о том, чего ни при каких обстоятельствах нельзя вернуть. Еще много раз в будущем он будет переезжать из города в город, из дома в дом, но никогда больше от этого ему не будет так тяжело, как сейчас. Он также знал, что вообще-то ему невероятно повезло. Будучи насильно отсюда вырван, он получил уникальную возможность сохранить нетронутым и ничем не замутненным то, что в отличие от диких яблонь и поросшего васильками кладбища, никто и никогда не сможет у него отнять – свое детство. Воспоминания каждого дня, предшествующие этому, окажутся наглухо запечатанными в последовавшей за ним разлуке. Возможно, он уже понимал даже то, что предметом его будущей тоски будет вовсе не город К., а все то, что случилось с ним здесь впервые. До этого момента он и сам не знал, как много для него значат эти перевернутые урны, дыры в асфальте, загадочные бронзовые бюсты, заброшенные и недостроенные объекты, типовые панельные дома и заржавевшие складские крыши. А может быть, только с этого момента они и начали для него так много значить. И чем больше времени будет проходить, тем ярче в его памяти будет вырисовываться каждый прожитый тут день. Только много лет спустя он решится вернуться и одновременно узнает и не узнает это место. Стоя перед канавой позади своего бывшего дома, он вспомнит лиса, живущего в зачарованном лесу, из тех давних снов, которые и поныне преследуют его внезапными вспышками невыразимого счастья, и поймет: единственное, что разделяло его тогда с этими краями, были годы, которые ему предстояло провести вдали от своей единственной настоящей, тополино-резервуарной родины. Положив конец его детству, они впервые для него это детство в действительности создали.
P. S.
В день перед отъездом он в последний раз посетил местное почтовое отделение. В тонком конверте, который он опустил в пузатый синий ящик, не было ничего, кроме двух свежих глянцевых фотографий. На одной было запечатлено серое гранитное надгробие с гравировкой – «Клавдий С. 19…-19…», на другой – аллея из кроваво-красных крон с надписью на обороте – «prunus padus, черемуха обыкновенная».