Читать книгу Вера без границ. Роман, основанный на реальных событиях (Хелена Кокорина-Коваль) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Вера без границ. Роман, основанный на реальных событиях
Вера без границ. Роман, основанный на реальных событиях
Оценить:

3

Полная версия:

Вера без границ. Роман, основанный на реальных событиях

Когда один из надзирателей приказал:

— Все бумажки, игрушки и прочий мусор — сюда! — и прошёл по вагону, заглядывая в узелки, у нее внутри будто все оборвалось.

За секунду до того, как он приблизился, девочка сунула записку за подкладку своей серой куртки, в ту щель, где торчала нитка. Куртка была ещё «поездная» — выдали прямо на станции одинаковые серые, с грубыми швами, пахнущие складом и нафталином.

— Что жмёшь? — прищурился надзиратель.

— Ничего… — прошептала она, упрямо глядя в пол.

— Смотри у меня, — буркнул он и пошёл дальше.

Так записка впервые стала тайной не только от чужих глаз, но и от чужих рук.

Дорога тянулась днями, которые перестали отличаться друг от друга.

Иногда поезд надолго останавливался в чистом поле: ни станции, ни домов — только белизна до горизонта и редкий, как палка, телеграфный столб. Дежурный по составу, кутаясь в ватник, проходил мимо, не глядя в глаза детям.

Иногда, наоборот, они протягивали руки к щелям в стенах, когда мимо промелькивала деревня: тёмные избёнки, редкие фигуры взрослых, которые поворачивались к грохоту паровоза. Одна женщина, завидев детские лица в маленьком окошке, сорвала с головы платок и помахала им — быстро, отчаянно. Кто-то в вагоне всхлипнул.

Ночами вагон был похож на рассадник огоньков: кто-то припрятал обломок свечи, кто-то нашёл кусочек лучины. Тусклые огоньки вспыхивали и гасли, и в их неровном свете дети были похожи на взрослых — с заострившимися скулами, потемневшими глазами.

Горло всё ещё саднило, голова была тяжёлой, как чугунный котёл, но тот злой жар, от которого мутнел взгляд, оставался где-то позади, в Грудке. Здесь было просто холодно и темно.

— Ты думаешь, нас далеко повезут? — шёпотом спросила Лида, девочка из Слуцка, с которой Веруся познакомилась здесь, в дороге.

— Daleko — далеко, — ответила она. — Там, где снег ещё больше.

Она сама не знала, откуда взялись эти слова. Просто так говорили взрослые: «везут далеко, в Сибирь». Для неё Сибирь была пока только словом, в котором хрустел лёд.

Иногда по ночам Веруся просыпалась от собственного шёпота: губы сами тянули строки молитвы:

— Aniele Boży, stróżu mój…

Она шептала их в воротник куртки, чтобы никто не услышал. В этом гуле чужих слов её молитва была единственным, что связывало с прежней жизнью так же, как и записка Янека.

Наконец, однажды утром стук колёс стал реже, поезд замедлил ход и, словно вздохнув, остановился «по-настоящему». Дети сначала не поверили — думали, что это ещё одна короткая остановка. Но крики снаружи были другие: более резкие, командные.

— Выходим! Быстро, по одному! Не толпимся!

Дверь теплушки распахнулась. Сибирь не была открыткой — она встала перед ними стеной света и холода. Воздух ударил в лицо сухо и резко, как ладонь: от первого вдоха защипало глаза, в груди что-то хрупнуло, будто лёгкие стали стеклянными.

Снег под ногами оказался не мягким, а твёрдым, как битое стекло, утрамбованным до камня. Он скрипел так громко, что на миг заглушал крики конвоиров. Белизна вокруг была почти слепящей — не та мягкая белизна Грудки, где среди сугробов торчали чёрные кусты и заборы; здесь казалось, что землю накрыли ровной простынёй, натянутой до самого горизонта.

Чуть поодаль от станции торчало серое здание детдома — невысокое, но тяжёлое, как коробка, забытая на морозе. Краска на стенах облезла пятнами, окна смотрели мутно, в некоторых вместо стекла тускло желтела фанера. Из кирпичной трубы тянулся тонкий столб дыма, но даже этот дым казался холодным — он не грел, а только рисовал в небе серую, дрожащую линию.

За зданием начиналась тайга — не сказочный лес, а тёмная полоса, подрезанная по краю, словно кто-то провёл по горизонту тупым ножом. Чёрные деревья стояли плотно, как солдаты на построении, на ветках тяжело лежал снег; оттуда тянуло смолой и сыростью. Над всем этим висело низкое, бледное небо — выцветшее, как старая простыня, с тонкой синевой в прорехах.

Дети спрыгивали вниз один за другим, оставляя на утрамбованном снегу цепочку неровных следов. Их тонкие подошвы не чувствовали разницы между землёй и льдом — было просто очень твёрдо и очень холодно. Веруся на миг зажмурилась от света: после тёмного вагона Сибирь показалась ей слишком яркой и слишком пустой. Нигде не было её дома, её горки, её печной трубы — только эта белая равнина, чужое серое здание и тёмная, молчащая линия леса, в которую, казалось, можно уйти и больше никогда не вернуться.

Веруся спрыгнула на землю, едва не падая: ноги после долгого сидения не слушались.

— Проходим! Не стоим! — кричала женщина в ватнике, с красной повязкой на рукаве. — Сначала маленькие! По одному!

Дети тянулись цепочкой от вагона к зданию, оставляя на снегу тонкие следы — почти одинаковые, как будто у всех были одни и те же ноги, один и тот же размер детства.

Внутри пахло дегтем, щами и сыростью. В длинном коридоре их выстроили вдоль стен. Кто-то плакал, кто-то молча кусал губы.

— Фамилия, имя? — устало спрашивала женщина с толстым журналом, сидя за столом при входе.

Многие не знали, как правильно произнести свои фамилии по-русски, путались, плакали. Кто-то вообще не помнил.

— Как звали отца?

— Nie wiem… — «не знаю», — шептал мальчик с обветренными губами.

— Значит, запишем, как получится, — отрезала она.

Когда очередь дошла до Веруси, та замялась. В голове жило: Werusia, córka Józefa i Anny. Здесь же от неё ждали совсем других слов.

— Werusia… — прошептала она.

— Нормально говори, — вздохнула женщина. — Имя?

— Вера, — подсказала другая, постарше, сидевшая рядом за столом. — Пиши: Вера.

Слово упало на бумагу тяжело, как крышка.

— Фамилия?

Веруся попыталась выговорить польскую фамилию, но женщина записывала по-своему, каждое чужое «sz» и «cz» превращая в странные буквы.

— Отец?

— Józef…

— Как?

— Юзеф, — выговорила она по-русски, как слышала от других.

— Пиши Павловна, — отмахнулась женщина. — Всё равно никого нет, кто проверит.

Рука женщины двигалась быстро и устало, не поднимая глаз — будто имена были не людьми, а цифрами на бумаге.

Так Веруся впервые стала Вера Павловна — по ошибке, по усталости чужой руки. Она хотела поправить, сказать «иначе», но губы словно налились льдом; язык не послушался. Её настоящие родители с их именами продолжали жить в ней, но мир отныне видел перед собой «Веру Павловну из детдома» — девочку без конкретного прошлого, без деревни, без дома.

Дальше началась жизнь, в которой дорога до детдома казалась только первой, самой длинной и самой холодной ступенькой. Но вечером, когда новая воспитательница велела:

— Спать! Всем по кроватям! —

Вера — ещё совсем недавно Werusia — долго не могла сомкнуть глаз. Она быстро поняла главное правило: проще всего жить тем, кто ничего не просит и ни о чём не спрашивает. Таких называют «удобными» — и чаще всего про них забывают. Под щекой шуршала грубая наволочка, под ребром неприятно давал о себе знать тугой узелок: там, в крошечном мешочке под рубахой, лежала сложенная вчетверо бумажка.

Она достала её украдкой, на секунду, нащупав пальцами знакомые складки, и снова спрятала. Где-то далеко от этого холодного здания, за лесами и границами, жил или не жил Янек — она не знала. Но пока в темноте можно было шепнуть:

— Ja cię znajdę. Przysięgam —

и услышать в ответ его голос — даже только внутри собственной головы, — дорога ещё не казалась окончательной.

Глава 3.

Там, где есть своя кружка

В тот год зима выдалась особенно долгой. Снег в Сибири не таял так, как в Грудке: он не превращался в тяжёлую кашу под ногами, не смешивался с запахом мокрой земли. Здесь он лежал месяцами — сухой, скрипучий, словно сам воздух стал твёрдым и холодным.

Веруся не знала точно, сколько ей лет. В детдоме говорили: «Десять или одиннадцать, это не так важно, будешь считать, что одиннадцать». Для неё возраст измерялся не цифрами, а событиями: «до того, как забрали» и «после поезда».

Тем утром её вызвали в кабинет директора.

— Вера Павловна, — позвал его хриплый голос из дверей спальни. — Ко мне. Живо.

Она испугалась: обычно вызывали тех, кто дрался, украл, не вышел на построение. Но вчера она только помыла полы и успела выучить наизусть отрывок, который задала учительница. Пальцы сами собой сжались на груди — там, под полотняной рубашкой, в маленьком мешочке на шнурке, лежала сложенная записка Янека.

Кабинет был душным, с запахом махорки и дешёвых чернил. На подоконнике теснились неухоженные фиалки в жестяных банках из-под тушёнки, листья их были припорошены пылью, как и стекло витрины с «похвальными грамотами» учреждения. Письменный стол директора был завален папками с серыми корешками; на одной лежала раскрытая тетрадь с крупными, неровными цифрами — чья-то судьба была сведена к графе «выбыл». На стене висел портрет вождя, под ним — календарь с красными числами. За столом сидел директор, рядом — незнакомая женщина в тёмном платье и мужчина в коричневом пиджаке.

— Заходи, не на казнь, — буркнул директор, видя, как она мнётся у дверей. — Закрой дверь.

Веруся осторожно прикрыла дверь и вжалась спиной в стену.

— Это и есть Вера? — женщина оглядела девочку внимательно, но не зло. — Худенькая. Глаза большие.

— Она из тех, что поумнее, — пояснил директор. — Учится хорошо, не дерётся, не ворует. Родных нет. Удобно.

Слово «удобно» резануло слух. Но в голосе женщины не было холодной оценки, только усталость.

— Как тебя звали до… сюда? — мягко спросила она.

— Werusia… — сорвалось по-старому. Потом она спохватилась: — Вера.

— У нас будут звать тебя Вера, — кивнула женщина. — Я — Наталья Ивановна. Это мой муж, Георгий Семёнович.

Наталья была не из тех женщин, которых запоминают с первого взгляда. Невысокая, чуть полноватая, в простом тёмном платье и выцветшем шерстяном жакете, она казалась такой же «обычной», как тысячи учительниц, которых Вера видела в школе. Но у неё были аккуратные, натруженные руки с коротко остриженными ногтями и лицо, которое словно привыкло больше слушать, чем говорить: мягкие складки у губ, лёгкие тени под глазами от недосыпа, внимательный взгляд серых глаз из-под чуть сбившейся набок причёски. Когда она говорила, не делала резких движений, только иногда поправляла на запястье тонкий, затёртый ремешок часов — как человек, который привык жить по расписанию и держать дом, работу и детей в каких-то известных только ей самой рамках. В её голосе не было ни начальственного холода, ни приторной жалости — лишь усталая, но упрямая решимость человека, который однажды сказал себе: «вот этих я возьму на себя» — и взял.

Мужчина кивнул коротко, глядя не на девочку, а как будто сквозь неё. Лицо усталое, резкие складки у рта, но в глазах — не злость, а сосредоточенность человека, который привык сначала смотреть, потом говорить.

— Мы пришли… посмотреть, кого можно взять, — сказала Наталья. — У нас уже двое мальчиков. Но я… — она замялась, подбирая слова, — я давно думала о том, чтобы взять девочку.

Сердце Веруси ухнуло куда-то вниз. «Взять» — как хлеб, как ведро, как табуретку. Но в глазах Натальи не было жадности. Скорее — осторожное желание, как у человека, который боится примерить на себя слишком красивую вещь.

— Какой класс? — спросил Георгий сухо.

— Третий, — ответил за неё директор. — Читает хорошо, пишет без грубых ошибок. Бывает упряма, но в рамках.

Наталья поднялась из-за стола.

— Можно с ней… немного поговорить наедине? — спросила она. — В коридоре хотя бы.

Директор фыркнул:

— Говорите, только далеко не отходите.

Они вышли в коридор. Сквозь щели в рамах тянуло холодом, половицы поскрипывали. Где-то за стеной кто-то читал вслух по слогам: «со-лу-дат».

Наталья присела на край скамейки и жестом позвала Верусю сесть рядом.

— Ты знаешь, что такое приёмная семья? — тихо спросила она.

Веруся пожала плечами.

— Это… как настоящая, только… по бумаге?

Наталья слабо улыбнулась.

— Почти. У нас с мужем есть дом. Небольшой, но свой. Двое сыновей — Петя и Саша. Они шумные, но добрые. Мама моя с нами живёт, уже старенькая. Я работаю в школе. Муж — на заводе. — Она говорила просто, без украшений. — У тебя здесь… тяжело?

Слово «тяжело» показалось таким маленьким по сравнению с тем, что было внутри.

— Здесь… не дом, — выдохнула Веруся. — Тут кровати.

Наталья посмотрела на неё долго. Взгляд был не жалостливый — внимательный.

— Я не обещаю, что у нас будет легко, — честно сказала она. — У нас свои правила. Свой уклад. Но у тебя будет своя кровать. Своя кружка. Твоё полотенце. Свой угол. Ты сможешь учиться нормально. И… — она чуть замялась, — и никто не будет говорить, что ты… «удобная».

Откуда-то из глубины коридора донёсся визг — кто-то упал. По полу протопали тяжёлые сапоги. Мир детдома с его сыростью и криками прижался к одной стороне груди. По другую сторону, осторожно, обрисовывался другой мир — неясный, но не такой серый.

— А я… смогу… здесь кого-нибудь навещать? — вдруг спросила Веруся.

Наталья покачала головой.

— Обычно нет. Кто уходит в семью, тот живёт в семье. Но… — она на мгновение задумалась, — если у тебя есть кто-то, о ком ты очень переживаешь, — можешь рассказать мне. Я не всё смогу, но постараюсь.

Веруся молчала. Сказать: «У меня есть брат в Польше, он обещал меня найти» — казалось почти кощунством. Как будто, произнеся вслух, она выдаст его чужим людям.

— Я подумаю, — тихо сказала она.

— Хорошо, — кивнула Наталья. — Но думать у тебя времени мало. Решать будут взрослые.

Раньше так всегда и было: взрослые решали, куда её везти, где ей спать, что говорить. Но сейчас внутри что-то упрямо шевельнулось: ей хотелось хотя бы подумать самой, хочет ли она в этот дом.

Через два дня директор вызвал её снова. На столе уже лежали бумаги.

— Вот что, Вера, — проговорил он, поправляя очки. — Государство решило, что тебя заберут в семью. Это хорошо. Меньше ртов у нас, у тебя — шанс. Радоваться надо.

Слово «надо» повисло в воздухе. От него стало зябко.

Наталья с Георгием сидели рядом. У Георгия были руки с мозолями и лицо человека, который много лет вставал затемно и ложился после смены. Он смотрел сурово, но не зло.

— Распишись тут, — директор ткнул пальцем в строку. — Ну… криво, но всё равно.

Веруся вывела по-детски: «Вера». Рука дрожала. Это была уже не та рука, что когда-то выводила букву «W» на газетном краю под присмотром отца. Это была рука сироты, наученная писать на чужом языке.

— С этого дня ты — наша, — сказал Георгий. В голосе было больше факта, чем тепла, но и не было отторжения. — Фамилия у тебя теперь будет как у нас. Не выговоришь — выучишь.

Новая фамилия прозвучала чужеродно. Но она проглотила её, как горькую, но нужную таблетку.


Собираться было почти не из чего. Вещи детдомовского ребёнка помещались в один узелок: рубашка, чулки, стоптанные ботинки, расчёска с поломанными зубцами. Самое главное — видно не было.

Ночью, перед отъездом, Веруся снова открыла свой потайной мешочек. Записка хранила тепло её тела и запах дешёвого мыла. Бумага стала мягче, чем в тот день на станции, но всё ещё держала форму.

Она раскрыла её, провела пальцем по словам:

«...do Podlesek, do krewnych. Ty jedź, gdzie ci każą, a ja cię znajdę…»

— Я еду, куда мне сказали, — прошептала она. — Spóźniłeś się trochę, Janek… Ты опоздал.

Злости не было. Только тихая упрямая уверенность: если она будет держаться за эти несколько строк — всё ещё возможно.

Она не знала, как отнесутся новые люди к чужому письму. Значит, записка должна стать частью её самой. Утром, пока другие девочки ещё одевались, она сняла рубаху, аккуратно распорола внутренний шов пониже груди. Вложила туда бумагу, разровняла, приложила к коже, чтобы теплом прижалось. Потом грубо, но крепко зашила иглой.

— Что ты там шьёшь? — Лида у умывальника прищурилась.

— Дырку, — коротко ответила Веруся. — Чтобы не дуло.


Раньше ей казалось, что эти несколько строк сами по себе спасут её, как молитва в детстве. Теперь она понимала: спасать придётся себя самой, а бумажка нужна, чтобы не забыть, ради чего держаться.

Когда они вышли во двор, грузовая повозка уже ждала. На козлах сидел возчик, кутаясь в тулуп. Рядом — Наталья с корзиной, из которой пахло чем-то домашним: кислой капустой, хлебом, луком. Этот запах вдруг болезненно напомнил Грудку, мать, отца. Веруся прижала зубы к губе, чтобы не расплакаться.

— Вот она, — сказал директор. — Берите. Не забывайте её… — он хмыкнул, подбирая слово, — происхождение. Девочка не из самых первых, но ничего, воспитается.

Наталья посмотрела на него так холодно, что даже Веруся почувствовала этот взгляд.

— Происхождение у неё — человеческое, — сухо отрезала женщина. — Остальное — наша забота.

Директор усмехнулся, но промолчал.

Георгий всё время стоял рядом, чуть в стороне. Теперь он перевёл взгляд с директора на девочку — короткий, спокойный, как будто что-то для себя окончательно решая.

— Про человека и говорить тут нечего, — негромко добавил он, глядя уже на директора. — Взяли — значит, будем о ней думать.

Он взял её узелок — лёгкий, почти пустой, — но держал так, словно там было что-то важное.

— Садись сюда, ближе к середине, — сказал он, показывая на место на повозке между собой и бортом. — С краю холоднее.

Сказано было ровно, без нежности, но Веруся вдруг почувствовала: её не перетаскивают как мешок, её пересаживают как кого-то, за кого отвечают.

По дороге он молчал, иногда поправляя воротник тулупа или подтягивая вожжи. Лишь однажды, когда повозка подпрыгнула на кочке и девочка едва не ударилась о борт, он чуть придержал её за локоть — крепко, но аккуратно.

— Ничего, — бросил он, не глядя. — Дальше будет ровнее.

Дорога до города заняла несколько часов. Сначала вокруг были серые бараки, заснеженные склады, редкие люди в ватниках. Потом — кирпичные дома, деревянные избы, дым из труб, редкие собаки. Конь фыркал, из ноздрей валил пар.

— Ты не бойся, — вдруг сказал Георгий, повернувшись к ней через плечо. — У нас не барство, но дом честный. Не хуже этого вашего «учреждения».

Слово «учреждение» прозвучало как ругательство, но без злобы — скорее, как усталость от всего чиновничьего. Веруся слабо кивнула.

Дом Натальи и Георгия оказался одним из тех, что вырастают там, где люди успевают немного закрепиться. Деревянный, с грубыми, но резными наличниками. Во дворе — сарай, дрова штабелями, верёвка для белья, заиндевевшая на морозе. На крыльце стояла старушка в тёмном платке — мать Натальи.

— Привели? — спросила она, прищурившись. — Ну, с Богом.

Веруся замялась у первой ступеньки. Ноги вдруг стали тяжёлыми, как будто к валенкам привязали камни.

Георгий заметил её заминку, снял варежку и протянул ей ладонь — не сверху вниз, как взрослый маленькому ребёнку, а открыто, почти наравне.

— Пошли, Вера, — тихо сказал он. — Дом — это не страшно. Страшно, когда его нет.

Его ладонь была шершавой и тёплой. Она ухватилась и сделала первый шаг.

В детдоме её тянули, толкали, ставили в строй. Здесь она сама сделала шаг — маленький, но по собственной воле. Внутри было тепло. Пахло щами, сухими травами и чем-то ещё — может, мылом. В печи потрескивали поленья. У окна стоял стол с клеёнкой в мелкий цветочек, на подоконнике — ряд банок с засолками и три книжки, аккуратно уложенные стопкой, поверх которых лежала раскрытая тетрадь с учительскими пометками красным карандашом. На стене висели детские рисунки — кривые домики, танки, солнце с лицом. По комнате носились двое мальчишек, светловолосые, с одинаковыми ямочками на щеках.

— Стойте, как кони! — окликнула их Наталья. — Это Вера. Она теперь будет жить с нами.

Мальчики одновременно остановились и уставились на девочку.

— Это та самая? — прошептал младший, Саша. — Из детдома?

— Из детдома не заразно, — отрезала бабушка. — Заразно — глупость.

На старушке был тот самый тёмный платок, какой, казалось, носили все сибирские бабушки, но завязан он был крепко и ровно. Морщины у глаз шли веером — словно она раньше много смеялась, хотя теперь лицо было серьёзным.

Петя, старший, сделал шаг вперёд.

— Я — Петя, — представился он, сунув руки в карманы. — Это Сашка. У нас ещё друг есть, Серёга. Только он сейчас не здесь, он на смене отца помогает. Потом познакомитесь.

Слово «друг» зацепило слух. Кто-то третий, пока невидимый, уже присутствовал в этой комнате — будущий человек её судьбы, хотя она и не могла этого представить.

— Раздевайся, — Наталья сняла с девочки шапку, платок, помогла стянуть тяжёлую куртку. — Вон там — умывальник. Потом садись за стол.

Георгий тем временем поставил её узелок в угол, аккуратно, как будто боялся уронить стекло. Он ничего не сказал, но сам факт, что её почти пустой свёрток был поставлен «на место», а не брошен где-нибудь под лавкой, почему-то согрел сильнее печки.

За столом сидели тесно, но всем хватило места. На столе — чугунок со щами, миска с кашей, нарезанный хлеб. Бабушка, перекрестившись едва заметно, подала каждому по куску.

— У нас порядок такой, — сказала Наталья, когда начали есть. — Молчуны не в почёте, но и пустой болтовни не люблю. Вера, ты будешь ходить в школу, помогать по дому, слушаться старших. За это — крыша, еда, одежда. Мы… — она слегка запнулась, — мы не заменим тебе тех, кто был. И не будем делать вид, что их не было. Но если захочешь — можешь называть нас мамой и папой. Не захочешь — не заставим.

Веруся кивнула. Слово «мама» резало по живому. Ей казалось, что оно принадлежит одной единственной женщине в мире — Анне, пахнущей хлебом. Но что-то внутри уже тянулось к этой спокойной, решительной Наталье, которая умела говорить о трудных вещах, не повышая голоса.

Георгий ел молча, но однажды поднял на неё взгляд, когда она осторожно потянулась за хлебом, словно боялась взять лишний кусок.

— Ешь нормально, — спокойно сказал он. — Хлеб на всех есть.

Простая фраза прозвучала почти как разрешение жить.

— А ты издалека? — вдруг спросил Саша, чавкая. — Прямо оттуда, где медведи?

— Саша, — строго сказал Георгий.

— Не совсем, — тихо ответила Веруся. — Я… z Polski. Из Польши.

Мальчики переглянулись.

— Ого, — протянул Петя. — Значит, ты почти иностранка.

Слово «Польша» прозвучало в этой кухне странно, как чужой акцент, но Вера вдруг с тихим упрямством подумала: кем бы её тут ни считали — иностранкой, сиротой, «удобной» — про себя она всё равно останется той девочкой из Грудки, которую Янек обещал найти.

— У нас тут своих иностранцев хватает, — буркнула бабушка, но без злобы.

После обеда Наталья показала ей комнату. На двух кроватях — сыновья. У стены — третья, поменьше, с аккуратно сложенным одеялом.

— Тут будешь спать ты, — сказала она. — Шкаф пока общий. Уголок стола — твой. Вон та кружка — тоже.

Кружка была простая, эмалированная, с синим ободком. Но оттого, что кто-то сказал «твоя», она вдруг стала почти драгоценной. В детдоме у неё не было ничего «своего» — только номер на кровати. Здесь впервые появлялось то, что можно назвать одним словом: «моё». И от этого слова внутри становилось и теплее, и страшнее: своё можно и потерять.

— У нас по вечерам… — Наталья чуть улыбнулась, — по очереди читают вслух. Я приношу книги из школы. Сначала Петя, потом Саша. Если хочешь — тоже будешь читать.

— Я… не очень быстро читаю по-русски, — призналась Веруся.

— Научишься, — уверенно сказала Наталья. — У кого есть голова и желание — тот научится.

Георгий, проходя мимо, кивнул, будто подтверждая: сказано правильно.

В ту ночь, лёжа на своей новой кровати, Веруся долго не могла уснуть. Дом дышал иначе, чем детдом: здесь было слышно, как в печи шевелится уголь, как в соседней комнате кашляет бабушка, как Саша во сне что-то бормочет. Звук был не строевым, а живым.

bannerbanner