
Полная версия:
Вера без границ. Роман, основанный на реальных событиях

Вера без границ
Роман, основанный на реальных событиях
Хелена Кокорина-Коваль
Дисклеймер
Иллюстрация (обложка) создана с помощью ИИ Stable diffusion Stable diffusion
© Хелена Кокорина-Коваль, 2026
ISBN 978-5-0070-6444-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
В основе этой книги лежат события, происходившие в первой половине и середине XX века, до 1970-х годов включительно. Описанные в тексте обстоятельства, факты и персонажи связаны с историческими реалиями своего времени и не относятся к событиям современной действительности.
Часть фактов, имён и деталей изменена, объединена или художественно переработана. Некоторые географические названия и признаки мест действия переданы в условном виде. Любые совпадения персонажей с реальными лицами, организациями или современными событиями являются случайными и не должны рассматриваться как прямые отсылки или утверждения о ком-либо.
Книга представляет собой художественное произведение, отражающее авторское восприятие семейной истории и прошедшей эпохи, и не преследует цели давать политические оценки, комментарии или интерпретации актуальных событий.
Предисловие
Эта история основана на реальных событиях XX века, но для меня она прежде всего семейная. Она выросла из судьбы одной женщины и тех, кто был рядом с ней, на фоне войн, переселений и переломов времени.
Это моя благодарность людям, которые тихо проживали свой век, не называя себя героями: моей бабушке Вере и тем, кто оказался рядом с ней в самые трудные годы. Они не делали историю; они каждый день делали своё: работали, растили детей, переживали потери и снова начинали сначала.
Мне было важно сохранить живое человеческое измерение — показать, как один человек пытается удержать себя и своих близких в мире, где слишком многое решают обстоятельства, а не громкие слова. Время меняется, но опыт утраты дома, вынужденных решений, ответственности за других и хрупкой человечности среди больших потрясений остаётся удивительно узнаваемым в любые эпохи, когда людям приходится заново отстраивать свою жизнь. Именно поэтому эта книга, рассказывая о прошлом, обращается и к тому, как важно не потерять в себе человека в те периоды, когда мир меняется быстрее, чем к этому успеваешь приспособиться, и когда особенно нужна внутренняя выдержка, чтобы продолжать жить и оставаться верным себе — в любое время и при любых обстоятельствах.
Глава 1.
Дом, которого больше нет
Западное приграничье Советской Беларуси. 1920-е годы.
Ночью в дверь не стучали — её били. Сначала один удар, глухой, как если бы плечом. Потом второй с криком:
— Otwórz! (Открой!)
Анна успела только шепнуть:
— Schowaj dzieci. (Спрячь детей)
Янек схватил сестру за руку так, что хрустнули пальцы, и потащил в тёмную кладовку за печкой. Там пахло уксусом и сушёными грибами, и от этого мир ещё сильнее казался ненастоящим. Через тонкую стену было слышно всё.
— Богатый, грамотный, свою землю держит… — чужой голос по-русски.
— U nas dzieci… (У нас дети) — голос Анны.
Удар по столу. Звон посуды. Собака под лавкой взвыла, как человек.
Когда за стеной раздался первый выстрел, Веруся даже не поняла, что это. Просто воздух дернуло, будто его ударили ладонью.
Потом был ещё один, ближе, и мамин крик:
— Jezu, Maryjo!…
В это мгновение девочка впервые по-настоящему поверила, что молитва иногда приходит позднее, чем выстрел.
***Дом в Грудке стоял на пригорке, чуть в стороне от других. Белёные стены, потемневшая от дождей крыша, широкая печь, над которой сушились травы, и маленькое окно, в котором зимой отражался снег и костёл на горизонте. За домом начиналась сама деревня — вытянутая вдоль грунтовой дороги, которая весной превращалась в кашу, а зимой звенела под полозьями саней. Хаты стояли неровными рядами: то ближе к дороге, то отступив в огороды, с низкими заборами из кривых жердей и воротами, которые редко запирали на замок.
Днём здесь всегда кто-то был на виду: женщины с коромыслами у колодца, старики на лавках у солнечной стороны, ребята с палками вместо ружей, гоняющие по канаве кораблики из коры. Собаки лениво дремали у порогов, но стоило чужой телеге показаться на въезде, как поднимался лай — от одного двора к другому, будто деревня переговаривалась сама с собой.
По воскресеньям дорога оживала: из всех переулков тянулись люди к костёлу — кто пешком, кто на телеге, дети, цепляясь за подножки и смеясь. В будни же деревня жила глухими звуками: стук топора по чурке, крик пастуха, звон ведра о край колодца, далёкий, едва слышный гул поезда, который напоминал, что где-то за лесом есть другой мир.
Осенью вдоль изгородей сохли перевёрнутые бороной гряды картофельной ботвы, висели связки лука, на верёвках колыхались выстиранные рубахи. Весной талые воды стекали по канавам, небо казалось слишком большим для такой маленькой Грудки.
Во дворе пахло дымом, коровьим навозом и хлебом. По утрам над коровником поднимался тёплый пар, куры рылись у крыльца в соломе, а под ногами похрустывал подмёрзший мусор — обронённые зёрна, соломинки, щепки. Летом земля перед домом была вытоптана до тёмного блеска, и по ней всегда тянулись тонкие следы — детские босые ступни, собачьи лапы, узкие отпечатки отцовских сапог.
Отец, Юзеф, уходя утром, всегда говорил одно и то же:
— No, Werusia, pilnuj mamy. Jesteś moja dzielna dziewczynka — (Ну что, Веруська, смотри за мамой. Ты у меня смелая девочка).
Слово «dzielna» грело сильнее печи.
Мать, Анна, была маленькой и быстрой. Она ничего не делала молча: тесто месила — напевала, бельё полоскала — переговаривалась с соседкой через забор, даже когда ругала детей, в голосе всё равно звучала ласка. Над столом у неё висела Matka Boska Częstochowska — тёмное лицо Богородицы с царапинами, в простой деревянной рамке.
— Смотри, — говорила она дочери, — Matka Boska zawsze patrzy. Ale nie po to, żeby karać, tylko żeby pamiętać (Матка Божья всегда смотрит. Не чтобы наказывать, а чтобы помнить).
Янек был старше Веры на целых восемь лет. Для неё это звучало как «целая жизнь».
— Braciszku! (Братик!) — кричала она и бежала за ним во двор.
Он подбрасывал её так высоко, что на миг казалось — вот-вот заденет крышу. От него тянуло потом и свежей древесиной: днём он помогал отцу пилить доски.
— Jak będę dorosły, kupię ci prawdziwą książkę po polsku, zobaczysz. Nie tylko modlitewnik — (Когда вырасту, куплю тебе настоящую польскую книгу, увидишь. Не только молитвенник), — обещал он.
Если Янек что-то говорил, это звучало как обещание взрослого мужчины.
По воскресеньям они ходили на мессу в костёл в соседней деревне. Мать надевала на неё лучшее платье, повязывала платочек:
— Werusia, nie biegaj w kościele, Pan Bóg nie lubi hałasu — (Веруська, в костёле не бегай, Господь шум не любит).
Отец снимал шапку у дверей, крестился широко, по-мужски. Внутри пахло воском и холодным камнем. Внутри костёла было полутёмно: свет падал высоко из узких окон, окрашивая стены в синевато-золотые полосы. Под ногами глухо отдавались шаги по каменному полу, с боковых алтарей смотрели потемневшие от времени святые, в нишах теплились свечи. Вера слушала, как голос księdza (ксёндза) тянет по-польски длинные слова, мало что понимая, но любя этот особый звук: Święty, Święty, Święty… Когда хор отвечал ему глухим многоголосием, воздух будто становился плотнее, а звуки поднимались под тёмные своды вместе с дымком ладана.
После мессы Янек подхватывал её на руки:
— Zobacz, księżniczki — (Смотри, принцессы), — кивал он на нарядных женщин.
— А я кто?
— Jesteś naszą królową z Grudki — (Ты — наша королева из Грудки).
Так она запомнила себя: маленькой королевой из забытой деревни, а не «никем».
Вечера были самыми важными. Зимой, когда за окном рано темнело и снег скрипел под сапогами, они все собирались у печи. Отец чинил сапоги или упряжь, Янек вырезал ножом из дерева фигурки, мать штопала чулки.
А Вера ждала одного момента.
— Czas spać — (пора спать), — говорила мать.
Они уходили в маленькую комнату, где над кроватью Веры висел бумажный образок с ангелом, который переводит ребёнка через мостик.
— Это твой Anioł Stróż, — объясняла мать. — Ангел хранитель.
Она складывала Верины руки, касалась их своими пальцами и начинала:
Aniele Boży, stróżu mój,
Ty zawsze przy mnie stój,
Rano, wieczór, we dnie, w nocy,
Bądź mi zawsze ku pomocy.
Она путалась в словах, но чувствовала одно: в этой молитве она просит ангела быть рядом и не оставлять её в беде.
Вера сначала сбивалась, проглатывала звуки, а Янек из-за перегородки шептал:
— Weruś, nie «bądż», tylko «bądź»!
— Сам ты «бондь», — шипела она и упрямо начинала заново.
Молитва была как заклинание: если её сказать правильно, никто не посмеет забрать у тебя дом и людей. Потом она поймёт, что молитва — это не защита от будущего, а ниточка, за которую можно держаться, когда всё остальное оборвётся.
Иногда вечером Янек ложился рядом с ней на край кровати, глядя в потолок.
— Nie bój się, Werusia — (Не бойся, Веруська), — говорил он. — Jakby coś się stało, ja cię znajdę. Choćbyś była na końcu świata — (Если что-нибудь случится, я тебя найду. Хоть на краю света).
— А ты как меня узнаешь?
— Po twoich oczach. Masz takie same jak mama — (По глазам. У тебя такие же, как у мамы).
Слова «я тебя найду» тогда звучали как обещание на завтра.
Werusia проснулась от запаха дыма. Сначала ей показалось, что это просто печь: мама всегда вставала раньше всех, чтобы разжечь огонь, подогреть воду, испечь хлеб. Но дым был какой-то неправильный — едкий, злой, он лез в горло и в глаза, и в нём не было того тёплого хлебного запаха, к которому девочка привыкла с рождения.
— Mamo… — хрипло позвала она, но голоса почти не было.
Горло болело уже третий день. Ночью в деревне лаяли собаки, кто-то кричал, хлопали двери, но Werusia лежала, как пригвождённая к постели жаром. Она помнила, как мать, Анна, прикладывала ко лбу холодное полотенце, меняя его почти каждый час, и шептала по-польски:
— Cichutko, moje dziecko, przejdzie, przejdzie… — (Тихо, моё дитя, пройдёт, пройдёт…)
У мамы всегда был особый запах — мука, тёплое молоко и что-то травяное от сушёных на печи лечебных пучков. Когда мама наклонялась над ней, мир становился ближе и мягче, а страх — дальше. Сейчас рядом никого не было.
В доме стояла странная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием досок и далёкими, глухими голосами с улицы. Werusia с трудом приподнялась. Голова закружилась, перед глазами поплыли тёмные круги.
— Janek?.. — позвала она, уже зная, что брат не ответит.
Янек всегда был где-то поблизости: в доме, во дворе с деревянным мечом, с соседскими мальчишками Франеком и Стахом. Он хвастался, что скоро поедет с отцом, Юзефом, на ярмарку в город, где, говорили, много польских книг и даже граммофон.
— Jak będę dorosły, kupię ci prawdziwą książkę po polsku… — обещал он.
За окном было то время, которое взрослые между собой называли «неразберихой». Их края одни называли Восточной Польшей, другие — Западной Белоруссией; языки, вера и страх давно смешались. На ярмарке можно было услышать польский, русский, белорусский, иногда немецкий. Священник в костёле говорил проповедь по-польски, а в волостном правлении предпочитали, чтобы просители говорили по-русски или хотя бы «по-тутейшему».
Отец иногда возвращался оттуда сердитый, молчаливый.
— Niech to diabli… Wojna się skończyła, a ludzie dalej giną… — бормотал он.
По-польски это значило примерно одно: война кончилась, а люди всё равно гибнут.
Он не любил рассказывать о фронте. Только сосед Мачек вечерами вытягивал из него несколько фраз. Мужчины садились за стол, Анна ставила кувшин с квасом, хлеб, картошку. Дети, притихнув слушали. Werusia любила смотреть, как отец разламывает хлеб — всегда сначала матери, потом детям, себе оставляя корку.
— Pan Bóg widzi — (Бог видит, кто сколько взял), — говорил он.
Иногда ночью отец вскрикивал, хватался за грудь. Анна успокаивала шёпотом. Утром он делал вид, что ничего не было, но Werusia видела, как дрожат его пальцы.
За пару недель до этого утра в деревню пришли люди на лошадях — в разной, сбившейся с фронтов одежде, с винтовками; у некоторых на рукавах красные повязки, но ни к какому настоящему войску они не принадлежали — пьяные, с чужими знаками, больше похожие на банду, чем на солдат.
— Szukają winnych — (ищут виноватых), — шептал двоюродный брат Анны, Станислав. — Kto ma ziemię, kto za bardzo polski… — (У кого земля, кто слишком польский).
— Юзеф, тебе лучше не высовываться, — говорила Анна мужу вечером. — Ты служил. Ты грамотный. На тебя легко показать пальцем.
— Kto ma czyste sumienie, nie musi uciekać — (у кого совесть чиста, тому нечего бежать), — упрямо отвечал он.
После этого из сундука исчезли старые бумаги, фотографии, медальон с крестиком. Werusia видела, как отец что-то заворачивает в тряпицу и прячет под половицу.
— Co to? — (что это?) — шепнула.
— Nic dla dzieci — (не для детей), — мягко ответил он.
Слухи росли, как снеговые сугробы. Говорили о тифе в соседнем селе, о сожжённом хуторе, о бывших солдатах в лесу. Ночью далеко слышалась пальба. Собака под лавкой начинала скулить ещё до того, как выстрелы докатывались до ушей.
Накануне к ним приходил ksiądz — освятить новый образ Матки Божей, который Анна выменяла у вдовы. Дом в тот вечер был почти счастливым: свечи, молитва, отцовская шутка:
— Panie Boże, tylko nie wojny więcej, dobrze? — (Господи, только не надо войны больше, ладно?)
Ночью после этого в дверь сильно постучали.
— Otwórz! (Открой!) — крикнули по-польски, но голос был чужой, жёсткий.
— Schowaj dzieci (спрячь детей)
Янек увёл Верусю в кладовку за печкой, где пахло уксусом и сушёными грибами.
Из кухни доносились голоса: ровный, натянутый — отца; чужой, ломающий воздух — по-русски:
— Богатый, грамотный, свою землю держит…
— Мы такие же, как все, — пыталась говорить Анна. — U nas dzieci… (у нас дети)
Глухой удар по столу, звон посуды.
— Панам земля не будет, — чужой голос. — Земля будет тем, кто за правду. Открывай сундук. Где деньги? Где золото?
Веруся услышала, как отец попытался что-то сказать, но его голос утонул в грохоте опрокинутого стула и тяжёлых шагов, шарящих по дому. Уже тогда, в темноте кладовки, она поняла: в этот дом пришли не люди от власти и не солдаты, а пьяная банда, которой было всё равно, какие слова кричать. Они пришли за их вещами, за сундуком, за тем малым, что было спрятано по углам — и ради этого не пожалели живых.
Веруся прижалась к брату.
— Янечек, я боюсь…
— Cicho, mała. Я здесь, — шептал он.
Вспышка, глухой удар, запах пороха. Мамино «Jezu, Maryjo!», чьё-то «Nie strzelaj!». Эти слова — «Иисус, Мария» и «Не стреляй» — потом ещё долго будут звенеть у неё в ушах. За стеной, уже дальше, чем кухня, тяжело заскрипели двери сарая, кто-то выругался, корова протяжно замычала, будто её толкнули, потом послышался рваный топот копыт по двору. Металлический лязг — цепь сорвали с крюка, и чьё-то довольное: «Гони, гони, не жалей».
Веруся не видела, но по этим звукам запомнила навсегда: вместе с голосами, выстрелами и маминым криком из их дома уводили не только людей и сундук, но и скот — всё, чем жила их маленькая ферма.
Потом — тишина, тяжёлая, как снег на крыше.
Ночью сознание то проваливалось, то всплывало. Казалось, по дому ходят тяжёлые сапоги, звенит стекло, хлопает дверь.
Утром её окончательно разбудил не крик, а дым.
В сенях валялась перевёрнутая лавка, разбитый кувшин, по доскам растекалась тёмная лужа. На кухне на полу лежала мама. Лицо — странно спокойное, рука тянется к двери.
— Mamo…
Кожа была холодной, как вода в корыте.
Во дворе — пусто. Ворота настежь. Хлев подгоревший. В снегу — смятая отцовская шапка.
Сосед Мачек стоял у забора бледный, босой.
— Boże święty… Werusiu, idź do domu! — (иди в дом!)
— Где tata?
— Его… забрали, — выдавил он.
Позже, уже не в этот день, она узнает от взрослых, как всё было: отца вывели первым и застрелили прямо во дворе, у крыльца, когда он попытался закрыть собой Анну. Для пришедших он был удобной мишенью — польский хозяин, солдат. Анну ударом отбросило назад в дом — там, у стола, среди рассыпанной посуды, она и осталась лежать. Мать стала следующей.
К вечеру в доме были Станислав с женой Марией.
— Дети не могут здесь оставаться, — твёрдо сказала Мария. — Их заберут… не те.
— Я заберу Янека, — сказал Мачек. — В Подлески. Там кузен Пётр с Хеленой. Они его спрячут. А девочка…
— Её сейчас не довезёшь, — хрипло сказал Станислав. — Она горит, может тиф. Везти через лес — убить.
Решение приняли ночью. В район пришло известие: сирот и детей убитых везут «на восток, в Сибирь», в детские дома. Там «будет тепло и сыто».
— Лучше так, чем в яму, — сказал Станислав.
Янек сидел в углу, сжав кулаки. Перед глазами — падающий отец, рука матери, лихорадочная Веруся.
Ночью он сел у её кровати.
— Nie zostawiaj mnie… — шептала она в бреду.
— Я не могу тебя взять, mała, — шептал он ей в ухо. — Но я тебя найду. Ja cię znajdę. Choćbyś była w Syberii.
Утром в дверях стояли двое в шинелях с красными повязками — уже другие, не те, ночные, а официальные, из волостного, с бумажками.
— Сирота? Документы есть? Государство позаботится.
Верусю одели в мамин платок, чужие валенки. Станислав сунул икону:
— Храни, dziecko. Это от твоей matki.
— А Janek?
— Janek уехал к родственникам, — сказала Мария. — Он готовит для тебя место. Он тебя найдёт, Werusiu. Обязательно.
На сборном пункте детей грузили в вагоны.
— Всех по списку!
Её поставили в конец списка, пересчитали вместе с чемоданами и мешками. В тот день Вера впервые ясно почувствовала, что для взрослых она не «Werusia z Grudki», а просто ещё один ребёнок, которого можно отвезти туда, куда решат.
Веруся, зажав икону, искала глазами Янека. Серое утро, дым, люди — но его не было.
Где-то там, на другом конце лесной дороги, под крышей чужого дома, он действительно сидел над клочком бумаги и выводил неровно:
«Werusiu, poszedłem z sąsiadami do Podlesek, do krewnych.
Jedź tam, gdzie każą, a ja cię znajdę.
Przysięgam.
Twój Janek.»
«Веруська, я ушёл с соседями в Подлески, к родственникам.
Едь туда, куда тебе скажут, а я тебя найду.
Я клянусь.
Твой Янек.»
Поезд дёрнулся. Деревня поплыла назад. Дом с печью, двор, снежная горка, на которой она каталась с Янеком, — всё превращалось в пятно.
Она прижала к груди икону и шепнула:
— Aniele Boży… Janek, найди меня…
Снаружи стучали колёса. Мир превратился в долгий путь, с которого уже нельзя было свернуть.
Глава 2.
Туда, где кончается прошлое
Поезд задержался на промежуточной станции надолго — снег занёс путь, и теплушки, полные детей, стояли часами без движения. Маленькое окошко в вагоне, затянутое инеем, казалось мутным глазом: изнутри по нему оставались только размытые следы детских пальцев, снаружи виднелась сплошная белая стена и редкие тёмные столбы.
Иногда ветер налетал так, что вагон чуть дрожал, будто его толкали невидимые руки. Гул паровоза глох, и наступала вязкая тишина — только сопенье, кашель и редкий всхлип. Вагон пах мокрой одеждой, угольным дымом и детским страхом — острым, как уксус, от которого першит в горле.
Веруся сидела на нижней полке, прижав к себе узелок, в который Мария успела сунуть кусок хлеба, носовой платок и икону. Пальцы давно онемели, но она всё равно не отпускала узелок, как будто именно он крепил её к земле. Губы девочки пересохли, рука горела от лихорадки, но взгляд оставался ясным, упрямым.
— Эй, ты откуда? — спросил её мальчишка напротив, в старой гимнастёрке без погон. Лицо у него было серым от копоти и усталости, нос шелушился от мороза. — Из-под какого города?
— Z Gurdki… — машинально ответила она по-польски, и голос сорвался в шёпот.
Мальчик пожал плечами, не поняв ни одного слова.
— Ничего, разберёмся, — буркнул он, уже отходя. — Всё равно всех в одно место везут.
Поезд дёрнулся и снова пополз вперёд — медленно, как будто проталкивался сквозь снег грудью. Колёса глухо стучали, иногда скрипели, словно жалуясь. В щели между досками пола тянуло холодом, сквозняк бродил по вагону, находя любые дыры. Те, у кого были шапки, делились ими по очереди; те, у кого не было, прятали нос в рукав.
Ночью вагон превращался в сплошное дыхание: кто-то стонал во сне, кто-то шептал молитвы — по-русски, по-украински, по-белорусски, по-польски. Иногда один язык цеплялся за другой, и получался странный, общий, как будто весь этот люд и правда везли в одно неведомое место, стирая разницу между «своими» и «чужими». Доски полок впивались в бок, хранили чужое тепло и пот; от сырой стены тянуло так, что плечо немело. Когда дети поворачивались, их рукава цеплялись друг за друга и за соседние плечи — вагон был слишком мал для всех этих тел.
Веруся старалась не плакать. Каждый раз, когда слёзы подступали к глазам, она вспоминала отца: «Dzielna dziewczynka» — смелая девочка. Смелые не плачут при всех. Плакать можно будет потом, когда никого не будет.
В один из остановочных дней, когда поезд опять встал «надолго», к открытому окошку теплушки подошла женщина из соседнего вагона — высокая, в старом сером пальто, с платком, завязанным так, что было видно только усталые глаза. На щеках у неё иней смешивался с потом.
— Ты — из Грудки? — спросила она по-польски, глядя прямо на Верусю.
Девочка дёрнулась, не веря, что среди этого русского гула снова звучит родной язык.
— Tak… — выдохнула она. — Да.
— Тогда это тебе.
Женщина достала из складок платка сложенный вчетверо кусочек грязной бумаги. Бумага была влажной, с потёками; на углу — пятно, будто от грязи или слезы. Почерк — неровный, тяжёлый, но до боли знакомый: «Werusiu, poszedłem z sąsiadami…».
Это была его рука. Янек.
У девочки всё внутри перевернулось. Мир, только что разорвавшийся пополам — «там», где остались дом и убитые родители, и «здесь», где пахло дымом и потом, — вдруг снова сложился хотя бы в тонкую ниточку.
— Он передал через моего мужа, — объяснила женщина. — Мой муж помогал грузить детей на станции. Он сказал: «Если увидишь девочку с каре-зелеными глазами, в старом платке, по-нашему говорящую — передай». Я долго искала. Dobrze, że cię znalazłam — хорошо, что нашла тебя.
Веруся взяла листок обеими руками, как будто боялась, что тот исчезнет, если она моргнёт. Буквы плясали перед глазами, но смысл вонзался прямо в сердце:
«… jedź, gdzie ci każą, a ja cię znajdę. Przysięgam. Twój Janek».
Она понимала главное: «Я тебя найду. Клятвенно». Восьмилетнее сердце ухватилось за эти слова, как утопающий — за тонкую веточку, торчащую из ледяной воды.
— Dziękuję… — прошептала она. — Спасибо.
Женщина кивнула и исчезла так же быстро, как появилась, растворившись в серой толпе вагонов и людей.
С тех пор Веруся почти не расставалась с запиской. Первые дни она просто держала её в руке, зажав между пальцами так крепко, что ногти впивались в бумагу. Иногда ей казалось, что если разжать пальцы, поезд сразу уйдёт не туда, и Янек никогда уже не найдёт её по этой невидимой ниточке.

