
Полная версия:
Берта Исла
– Ну-ка, – сказал он, – давай я тебе ее сперва немного промою, это не больно.
Берта машинально положила ногу на ногу – отчасти чтобы облегчить ему задачу, а отчасти чтобы резко сузить обзор и помешать увидеть лишнее.
– Нет, поставь ногу на место, так будет ловчей. А эту упри мне в бедро, вот так.
Он старательно промыл рану мыльной водой при помощи маленькой губки, потом легкими движениями вытер колено салфеткой, словно больше всего боялся грубым касанием причинить девушке боль. Потом подул на рану, чтобы охладить, очень старательно подул. Теперь, сидя на низкой табуретке, Янес имел приличный обзор: чуть расставленные ноги туго натягивали ткань короткой и узкой юбки, так что ему был хорошо виден треугольный краешек трусов, а при желании увидеть больше он мог всего лишь сдвинуть свое бедро влево, и тогда лежавшая на нем лодыжка Берты тоже покорно отъедет в сторону. Эстебан так и поступил: чуть заметно отвел бедро, и желанная картинка сразу стала доступней его взору – в результате он мог видеть слегка раздвинутые ноги Берты от лодыжек до паха (а также босые ступни); ноги были сильными, крепкими, но ни в коем случае не толстыми, а мускулистыми и довольно длинными, какие часто бывают у американок, – такие ноги сулят наслаждение и приглашают двинуться дальше, поскольку всегда где-то там, в конце, угадывается заветный бугорок (или скорее холмик, или некая пульсирующая выпуклость).
– Так, теперь нужен спирт, сперва, учти, будет щипать, потом гораздо меньше.
Он взял кусок ваты, как следует смочил, чтобы к ране не прилипали волокна, и несколько раз мягко и осторожно провел ватой по коленке. Снова подул, но на самом деле подул чуть выше раны, словно промахнулся или хотел успокоить кожу там, где и без того не щипало. Лицо Берты исказила гримаса боли (она сжала зубы и закусила губы), но щипало и на самом деле недолго. Она чувствовала себя как в детстве, когда взрослые обрабатывали ей порез или царапину. Было приятно снова отдать себя в чьи-то руки, чтобы эти руки делали всякие полезные вещи, не важно какие; очевидно, что-то подобное ощущают мужчины, когда парикмахер проводит бритвой или машинкой по их затылку, и клиентов начинает клонить в сон, или, например, пациенты в кресле у дантиста, когда тот скоблит или чистит ультразвуком зуб, не причиняя боли; или больные на приеме у врача, когда тот выслушивает, средним пальцем постукивает, барабанит или надавливает и спрашивает: “Здесь больно? А здесь? А здесь?” Есть своя приятность в том, чтобы позволять что-то с собой делать и трогать себя, даже если особой радости тебе это не доставляет, даже если это может причинить боль или напугать (не исключено ведь, что парикмахер ненароком порежет тебе кожу, дантист заденет десну или нерв, хирург нахмурится и заподозрит неладное, а мужчина обидит женщину, особенно если она еще совсем неопытная). Берта Исла почувствовала себя окруженной заботой, ей было уютно и хотелось спать – она совсем размякла, пока Янес заклеивал рану на коленке широкой полоской пластыря. Однако, закончив возню с пластырем, он не спешил убрать руки с ноги Берты, что вроде бы пора было сделать, а вместо этого все так же мягко положил обе ладони на внешнюю часть ее бедер, и это напоминало жест, каким кладут руки на плечи другу в знак поддержки – только и всего, или жестом показывая: “Готово. Только и всего”. Но бедра – это не плечи, даже с внешней стороны они совсем не похожи на плечи, совсем ничего общего. Берта никак на это не отреагировала и смотрела на него чуть мутным из-за сонной одури взглядом, смотрела с любопытством из-под чуть приспущенных век, напрасно пытаясь включить в голове сигнал тревоги и вяло призывая на помощь стыдливость, которая обычно являлась незамедлительно; Берта словно чего-то ждала, сама не зная, хочется ей или нет, чтобы он убрал руки, и пыталась угадать, останутся они лежать там же или передвинутся на другое место – например, к внутренней стороне бедер, где они еще меньше похожи на плечи, и там этот жест якобы дружеской поддержки будет выглядеть уже не столь безобидно, а будет означать, что выдержка Янеса имеет предел. Дальнейшее всегда зависит от обстоятельств и от настроя тех, кто участвует в сцене. За целую минуту – долгую минуту – полного молчания, когда ни он, ни она не произнесли ни слова, руки Янеса ни на миллиметр не сдвинулись с места, они спокойно и почти безвольно лежали все там же, не решаясь погладить или сжать ее бедра, – еще немного, и, наверное, будет трудновато отлепить их оттуда, и от его ладоней на коже останутся красные пятна. Глаза бандерильеро, делавшие его лицо таким честным и простодушным, выдержали взгляд ее затуманенных глаз. Сами по себе глаза Эстебана не выдавали его намерений, не предупреждали о следующем шаге, они излучали полное спокойствие. И тем не менее лицо это о многом говорило, и Берта знала, что рано или поздно незнакомец докажет, что она права, – да, он конечно же был незнакомцем, это она понимала твердо, а иначе, скорее всего, даже испытала бы разочарование. Берта заставила себя вспомнить Томаса Невинсона, которого, вне всяких сомнений, любила, любила упрямо и убежденно; но этот день, вернее вечер, вроде бы не имел никакого отношения ни к нему, ни к их любви. Берта никак не могла связать своего далекого возлюбленного, наполовину англичанина, наполовину испанца, с тем, что происходило сейчас в квартире, расположенной неподалеку от площади Лас-Вентас, у молодого человека, который наверняка участвовал в корридах именно на этой арене – или только мечтал поучаствовать – и не стал объяснять ей, что значило выражение “на вольных хлебах”. Она подумала, что к ней до сих пор так и не вернулись ни способность понимать, что происходит вокруг, ни воля; она все еще была оглушена страхом после встречи с “серым” и его конем, или после участия в запрещенной акции, или после зрелища полицейской расправы, или после всего этого вместе взятого. А ведь нет ничего удобнее, чем убедить себя, что ты лишилась воли, что ты, мягко покачиваясь, скользишь по волнам, ветер гонит тебя то туда, то сюда, и можно целиком довериться течению; или скажем иначе: еще лучше убедить себя, будто свою волю ты вручила кому-то другому и только ему теперь предстоит решить, что случится дальше.
Но тут Эстебан Янес – все с тем же выражением лица и по-прежнему глядя ей в глаза, словно желая поймать малейшую искру протеста или намек на отказ, чтобы тотчас дать задний ход, – в конце этой самой минуты рискнул сделать следующий шаг, то есть повел себя, как и подобает решительному и дерзкому мужчине. И в тот же миг раздался смех Берты, обычный ее смех, который очень многим нравился; возможно, ей показалось смешным, что она находится в месте, о котором еще час назад не имела ни малейшего представления; возможно, ее обрадовала мысль, что вот-вот исполнится еще не выраженное словами и толком не осознанное желание, поскольку как желание оно осознается только тогда, когда начинает исполняться. Ответом на смех Берты стала африканская улыбка бандерильеро, которая имела свойство сразу же внушать доверие и отгонять пустые подозрения, но и эта улыбка тоже мгновенно переросла в громкий хохот. Короче, оба они хохотали, пока Янес медленно, но именно этой медлительностью предупреждая о своих намерениях, протянул руку к нежному бугорку, или нежному холмику, скрытому под трусами, а потом легко отодвинул пальцем влажную ткань. Том Невинсон туда никогда не добирался, вернее, в самых рискованных случаях его указательный палец замирал поверх ткани, не смея продолжить эксперимент – из уважения, из страха или из убеждения, что оба они еще слишком молоды и лучше отложить на будущее то, что пугало своей необратимостью. Но плоть Берты требовала своего и теперь, сразу оценив разницу, была рада новому опыту. Из четырех предметов одежды, которые на ней оставались, Берта, уже лежа на диване, очень быстро избавилась еще от трех – уцелел только один, который незачем да и лень было снимать.
II
Время от времени Берта Исла вспоминала Эстебана Янеса – как в первый период своей семейной жизни, который выглядел вполне предсказуемым и нормальным, так и потом, в период совсем ненормальный, когда она не знала, что и думать, не знала, считать своего мужа Тома Невинсона живым или умершим, не знала, дышит ли он тем же земным воздухом, что и она, но только в каком-то далеком и глухом уголке планеты, или никакой воздух ему больше не нужен, так как он изгнан с земли или принят ею, то есть погребен на глубине в несколько метров, а по поверхности ходят наши ноги, и мы беспечно шагаем, не задумываясь, что таится внизу. Возможно, его швырнули в море, или в озеро, или в широкую реку, ведь если нельзя узнать, что стало с телом умершего, появляются новые и новые домыслы, иногда самые абсурдные, мало того, нетрудно вообразить себе даже картину возвращения человека, которого объявили без вести пропавшим. Живого, естественно, а не трупа и не призрака. Призраки, они если и могут кого-нибудь утешить или заинтересовать, то, понятное дело, только людей, тронутых в уме из-за трагической неизвестности или отказа признать очевидное.
После той январской истории Берта больше не виделась с бандерильеро “на вольных хлебах”. Он под конец объяснил, что так называют тех, кто не принят на постоянную работу и не входит в постоянную куадрилью матадора (или входит туда временно, лишь когда надо кого-то заместить), такие – сами себе хозяева, они принимают выгодные и подходящие им предложения – где-то на четыре корриды, где-то на две, где-то на одну-единственную, а еще где-то – на целое лето. Поэтому они, как правило, не выезжают на зимний сезон в Латинскую Америку и бывают свободны примерно с конца октября до марта. В эти месяцы Эстебан Янес по несколько часов в день тренируется, стараясь отточить свое мастерство, а остальное время бездельничает, ходит по барам и ресторанам, где собираются его коллеги, а также известные люди и агенты матадоров, которые остались по эту сторону Атлантики. Эстебан старается мелькать там, чтобы его запомнили те, от кого зависят будущие контракты. Такая жизнь Янеса вполне устраивает: его услуги пользуются спросом, и он зарабатывает достаточно, чтобы “впадать в зимнюю спячку”, как это в их кругу называется, и чтобы, разумно распределив накопленные деньги, жить без новых поступлений до тех пор, пока не появится работа, то есть примерно до праздника Сан Хосе[4].
Берта Исла еще немного поболтала с Эстебаном, после того как рассталась с невинностью, что не очень ее расстроило и не произвело особенного впечатления (крови было мало, боль оказалась мгновенной и ерундовой, зато память надолго сохранила неожиданно приятное воспоминание), и сразу поняла, что Янес, пожалуй, привлекал ее и внешностью, и даже складом характера – а он, видимо, был человеком здравомыслящим и спокойным, приятным и отнюдь не примитивным, так как запоем читал книги, хотя выбор их был беспорядочным и порой необъяснимым, поэтому с ним было занятно поговорить, – однако Берта и он принадлежали к двум слишком разным мирам, и не было способа состыковать эти миры или хотя бы просто совместить их во времени и пространстве. Очевидно, Берта с Эстебаном могли бы и дальше встречаться от случая к случаю, чтобы заниматься любовью, но ей этот вариант казался неприемлемым: к сожалению, такие редкие встречи обычно бывает трудно отрегулировать, и вдруг является также официальным Днем Отца. выясняется, что вас связывают негласные обязательства и сам собой нарисовался определенный график свиданий, нарушения которого чреваты упреками; кроме того, случившееся в тот необычный день, отмеченный дважды пролитой кровью, ни в малой степени не изменило чувства Берты к Томасу Невинсону и не поколебало уверенности, что ее место будет рядом с ним, как только он закончит свое британское образование и жизнь их вернется в привычное русло, то есть в мадридское русло. Том был для нее “любовью всей ее жизни”, как это многие в душе называют, остерегаясь, правда, произносить такие банальности вслух, и чаще всего их относят к своему избраннику те, чья жизнь только-только начинается, когда нельзя предугадать, ни сколько еще Любовей эта жизнь в себя вместит, ни сколь долгой она будет.
Тем не менее Берта не забыла историю с Янесом – такое никто не забывает, – какой бы ирреальной она ни выглядела. Берта не дала Эстебану Янесу номера своего телефона, и он тоже не дал ей своего. Она не позволила проводить ее до дому на такси, как ему хотелось, хотя было уже довольно поздно, когда Берта двинулась в сторону метро – без колготок, с полоской пластыря на коленке, поскольку Янес не успел спуститься вниз, чтобы купить ей новые. Короче, Эстебан не знал, где живет Берта, и, хотя фамилия у нее была не слишком распространенная, в телефонном справочнике она тем не менее фигурировала раз пятьдесят, и вряд ли имело смысл звонить по каждому номеру, хозяин которого носил фамилию Исла, надеясь исключительно на удачу. Только она сама могла бы восстановить их знакомство, явившись к Янесу домой или послав ему записку. И Берте было приятно сознавать, что такая возможность у нее есть, то есть за ней самой остается право проявить инициативу, но она не сделала этого. Несколько лет спустя Берта, вспоминая Янеса, подумала, что он, скорее всего, уже не живет на прежнем месте, переехал куда-нибудь и, вероятно, женился, а может, даже перебрался в другой город. Ей достаточно было хранить воспоминание о нем в качестве тайного прибежища, все более туманного и далекого, по которому слегка тоскуют и особо отличают среди прочих; куда при желании можно перенестись силой воображения, чтобы утешаться мыслью, что если было когда-то время беспечности и своеволия, легкомыслия и причудливых фантазий, то оно и сейчас должно где-нибудь существовать, хотя вернуться туда становится все труднее и труднее, не призвав на помощь бледнеющую память и мысленную картинку, а та не движется ни вперед, ни назад, а возвращает тебя все к той же сцене, которая повторяется без изменений от первой до последней детали и в конце концов обретает свойства живописного полотна, всегда до отчаяния одинакового. Именно так Берта вспоминала встречу, случившуюся у нее в ранней юности, – как полотно в музее. Любопытно, что с течением времени подробности расплывались в далекой дымке, а черты молодого бандерильеро в воображении Берты начали смешиваться и путаться с чертами конного полицейского, тоже совсем молодого, которого она видела лишь один миг, да еще на бегу, или смотрела на него даже целую минуту и не на бегу, а замерев от ужаса, на него и на дубинку, висевшую, покачиваясь, у “серого” на запястье. Случались мгновения, когда Берта не была уверена, с кем из этих двоих переспала – с полицейским или с бандерильеро. Вернее, так: она отлично знала, что невинности ее лишил Янес, но с каждым разом представляла себе его лицо все менее четко, или оно совмещалось с лицом “серого”, или они накладывались одно на другое как взаимозаменяемые маски: голубые глаза соединялись с широко расставленными глазами сливового цвета, челюсть, словно живущая самостоятельной жизнью, оказывалась на деревенской физиономии южанина, густые брови – над большим прямым носом, каска заменяла шляпу с узкими полями, под которой пряталась копна непокорных волос, – все это сливалось в одно целое и было накрепко связано с тем днем, богатым случайностями.
Зато Берта отчетливо помнила палец, скользнувший под тонкую ткань, а также последовавшие за этим осторожные прикосновения и ласки, а еще помнила поцелуи, скорее старательные или нетерпеливые, чем пылкие, а еще помнила, как быстро они оба избавились ото всей одежды – на ней самой осталась только юбка, уже ничему не мешавшая; а еще помнила странное и желанное ощущение, когда член незнакомого мужчины – неважно, какого именно, ведь и с этим она познакомилась едва ли час назад, – вошел в нее и на время вольготно устроился там внутри, одолев легкое сопротивление и быстро разрушив защиту, которая извечно почиталась охранительницей девственности. Правда, к ней и тогда уже так не относились, а сейчас она и вовсе ничего не значит.
Томас Невинсон, в свою очередь, прошел обряд инициации так, как это часто бывало в Англии в 1969 году. Без особых раздумий и без стеснения – словно выполнил некую процедуру, не стоившую того, чтобы откладывать ее в долгий ящик, тем самым как бы раздувая ее значение, – с одной из знакомых студенток, с которой их связывали свойские отношения; а потом, и весьма скоро, он переключился на местную девушку; но ни ему, ни им обеим и в голову не пришло бы придавать какую-либо важность подобным вольностям или прикидывать, плохо или, наоборот, очень хорошо это скажется на их дальнейшей судьбе. То была эпоха сексуальной свободы, когда активно насаждалась мысль, что нет особой разницы между тем, выпьешь ты с кем-то чашку кофе или ляжешь в постель, одно другого стоило и было сравнимо по последствиям и оставленным в душе следам. (Хотя о чашке кофе воспоминания редко сохраняются, а о том, другом, – непременно и навсегда, даже если с годами они выцветают и истончаются, или скажем иначе: сохраняется память хотя бы о самом факте или уверенность, что это случилось.) К тому же Том, как и Берта, не видел никаких противоречий между своим новым опытом и несомненной влюбленностью в нее. Кроме того, он наконец пришел к мысли, что в одну из их ближайших мадридских встреч им тоже пора было бы проделать то же самое, хотя на самом деле Испания всегда чуть-чуть отставала от других стран во всем, что касалось моды и свободы нравов. Правда, уже произошли кое-какие сдвиги, и продвинутая испанская молодежь гордилась тем, что идет в ногу с новыми веяниями, а Том и Берта числили себя среди продвинутых. В действительности отношения с той девушкой из Оксфорда все-таки повлияли на будущее Тома: они были эпизодическими, но она никогда не исчезала насовсем из его жизни – ни в годы студенчества, ни даже после своей смерти. Девушка работала продавщицей в букинистическом магазине, Том иногда наведывался туда, и каждый раз они непременно уславливались о встрече – в тот же вечер либо в следующий, отчасти поэтому он предпочитал пореже отправляться на поиски старых книг, во всяком случае в тот книжный. Том иногда задумывался, какие чувства она испытывает к нему или на что надеется, если вообще на что-то надеется. Удобнее, конечно, было считать, что ни на что, как и сам он не видел никакого будущего у их отношений с Дженет – так ее звали. К тому же у нее имелся жених или возлюбленный в Лондоне, к которому она ездила каждые выходные. Том не сомневался, что всего лишь помогает Дженет скрасить время, расслабиться или компенсировать отсутствие того, другого. Собственно, похожую роль Дженет играла и в его жизни: нужно ведь находить какие-то привлекательные стороны и развлечения в тех местах, где тебе приходится подолгу, хоть и не постоянно, жить. Он рано или поздно вернется в Мадрид, обязательно вернется, а вот Дженет за все годы учебы Тома в Оксфорде так и не переехала в Лондон, чтобы соединиться со своим любовником или выйти за него замуж. То есть для нее пребывание в Оксфорде, похоже, не было временным, но именно здесь она родилась и выросла, превратившись в весьма интересную и сексапильную девушку.
Для будущей судьбы Тома много значили учеба и общение с некоторыми преподавателями, или донами, особенно с Питером Эдвардом Лайонелом Уилером, он возглавлял кафедру испанистики имени Короля Альфонсо XIII в Эксетер-колледже, то есть был главой департамента испанского языка, как назвали бы в американском университете такую должность, которую он занял после преподавания в Куинз-колледже. Уилер был человеком острого ума и непререкаемого авторитета, одновременно доброжелательным и ироничным; по слухам, когда-то в годы войны он работал на спецслужбы – в те тяжелые времена туда призывали многих. Позднее, уже в относительно мирные дни, Уилер продолжал сотрудничать, так сказать удаленно, с МИ-5, или с МИ-6, или с обеими сразу, в отличие от большинства людей, которые всякие связи с ними утратили, вернувшись на свою прежнюю гражданскую работу, но вынуждены были под присягой хранить молчание о своих преступлениях – единичных, или скорее “сезонных”, узаконенных и оправданных военным положением; они словно выносили за скобки этот период своей жизни, целые страны и войны, долгие смертоносные и кровавые карнавалы, где все шло всерьез и было не до карнавального смеха, где власти давали своим гражданам не только полную свободу действий, но еще муштровали и обучали их – самых блестящих, самых умных, самых ловких и способных, закаляя таким образом их характер и готовя совершать диверсии, устраивать ловушки, обманывать, предавать и убивать, забыв про чувства и совесть.
Поговаривали, будто Питер Уилер прошел жестокую подготовку в 1941 году в Учебном центре спецопераций в Лохайлерте на западном побережье Шотландии и что там он попал в серьезную автокатастрофу, в которой сильно пострадали его лицевые кости. Их ему восстановили в больнице города Бейзингстоук, где он провел четыре месяца, но и после нескольких операций на лице навсегда осталось два шрама (они постепенно бледнели, рассасываясь в этой бледности) – один на подбородке, второй на лбу; правда, шрамы ни в малейшей мере не вредили его несомненной мужской привлекательности. Рассказывали также, будто еще в период выздоровления Уилера жестоко избили, и били его бывшие шанхайские полицейские в замке Инверайлерт, реквизированном в то время то ли Военно-морскими силами, то ли УСО (Управлением специальных операций)[5], – били ради закалки, чтобы выдержал пытки, если попадет в плен к врагу. На следующий год его назначили шефом службы безопасности на Ямайке, а потом он занимал разные должности в Западной Африке, где воспользовался секретными рейдами на самолетах Военно-воздушных сил, чтобы с высоты птичьего полета изучить детали ландшафта, которые позже послужат ему подспорьем при написании книг “Английские вторжения в Испанию и Португалию в эпоху Эдуарда III и Ричарда II” (1955) и “Принц Генрих Мореплаватель: жизнь”, начатой в 1960-м; в Рангуне (Бирма) и в Коломбо (Цейлон) он получил звание подполковника, затем служил в Индонезии – уже после капитуляции Японии в 1945-м. Про него рассказывалось много всяких историй, но от самого Уилера никто никогда ничего не слышал, поскольку, вне всякого сомнения, он был связан подпиской о неразглашении, которую дают все, кто посвящает себя шпионажу и секретной работе, то есть все, чья жизнь навсегда останется тайной. Он знал, что среди его коллег и учеников ходят всякого рода занятные выдумки о нем, но не обращал на это внимания, словно они его не касались. А если кто-то решался задать ему вопрос в лоб, спешил отшутиться либо отвечал суровым взглядом – в зависимости от обстоятельств – и сворачивал разговор на “Песнь о моем Сиде”, “Селестину”, переводчиков XV века или на Эдуарда Черного принца. Эти слухи привлекали к нему особое внимание немногих студентов, их слышавших, и Том Невинсон был из числа тех, кто не без пользы для себя наматывал на ус такого рода перешептывания и сплетни, хотя они, как правило, циркулировали лишь среди так называемых (на церковный манер) “членов Конгрегации”, иначе говоря преподавателей и администрации. К тому же с людьми вроде Тома окружающие любят откровенничать, даже если сам он ничего не старается выведать, – он вызывал симпатию, не прилагая к тому никаких усилий, был отзывчивым и умел великолепно слушать, изображая искреннее внимание, что неизменно вдохновляло собеседников, если, конечно, самому Тому не хотелось избежать разговора, но тогда он ловко его обрывал. Невинсон внушал полное доверие, и мало кто задумывался, какого черта ты вот так с бухты-барахты открываешь перед ним личные тайны, хотя тебя никто об этом не просил и за язык не тянул.
Его незаурядные лингвистические способности сразу же обратили на себя внимание преподавателей, и в первую очередь это касалось бывшего подполковника Питера Уилера, которому тогда еще не исполнилось и шестидесяти и которому любознательный и живой ум в сочетании с очень и очень долгим опытом служили весьма чуткими антеннами. Ко времени поступления в Оксфорд Томас уже безупречно владел большинством наречий, диалектов и говоров двух своих родных языков и мог скопировать характерные акценты, интонации и произношение, а также почти безупречно говорил по-французски и довольно бойко по-итальянски. В университете он не только невероятно усовершенствовал свои знания, но и, последовав настоятельным советам наставников, стал изучать славянские языки – на третьем курсе, в 1971 году, в двадцать без малого лет, он почти без ошибок и затруднений пользовался русским и мог справиться с польским, чешским и сербскохорватским. Было понятно, что в этой области он обладал фантастическим даром, из ряда вон выходящим, словно сумел каким-то чудом сохранить восприимчивость, свойственную маленьким детям: они умеют овладевать всеми языками, на которых с ними говорят, и не только овладевать, но и пропускать через себя, поскольку для таких детей каждый является как бы родным, то есть любой может стать родным в зависимости от того, куда их занесет ветер и где они в конце концов станут жить; дети легко фиксируют языки, различают их в памяти и очень редко путают или смешивают. Подражательные способности Тома тоже успешно развивались, а однажды на пасхальные каникулы он решил не возвращаться в Испанию, а проехаться по Ирландии, что дало ему возможность без труда выучить основные наречия и диалекты острова (каникулы продолжались почти пять недель). Том уже и прежде хорошо знал особенности речи в Шотландии, Уэльсе, Ливерпуле, Ньюкасле, Йорке, Манчестере и других местах, поскольку с раннего детства постоянно слышал их речь во время летних наездов – то тут, то там, в том числе по радио и телевидению. Все, что достигало его ушей, он легко понимал, без усилий запоминал, а потом точно и виртуозно воспроизводил.