скачать книгу бесплатно
Делая ударение на каждом слоге:
– И тем прекрасным цветам на ее чудесной шляпе…
Нихаль не ответила. Если в обычное время подобной насмешки было достаточно для начала многочасовых пререканий, то сейчас она только делано улыбнулась, что в переводе должно было означать, что она не собирается выполнять его просьбу. Она бегом поднималась по лестнице, крепко держа Бюлента за руку, чтобы он не вырвался. Бюлент настолько разошелся, что, не в силах удержать бьющую ключом энергию, подскакивал и перепрыгивал через ступеньки. Когда они достигли холла на втором этаже, он вырвался и весело помчался, как жеребенок, сорвавшийся с привязи.
Несрин зажигала свечи на люстре; чтобы дотянуться до них, она встала на скамеечку: «Осторожно, дорогой, а то врежешься в меня и я упаду», – предостерегала она, но Бюлент не обращал на нее внимания. Тут он увидел Бешира, который молча поднимался вслед за ними, бросился к нему и, едва доставая ему до пояса, обнял своими ручонками абиссинца, тонкое и стройное тело которого своим изяществом напоминало девичье. Глядя раскосыми глазками, так умиляющими Пейкер, на томное нежное лицо четырнадцатилетнего юноши, которое так и хотелось поцеловать, он умолял: «Ну давай! Давай поиграем в экипаж, давай сядем в экипаж, помнишь, как мы недавно играли». «Ну давай, Беширчик, ну пожалуйста», – заладил он, стараясь дотянуться, чтобы покрыть поцелуями лицо Бешира, который казалось уже стал поддаваться на уговоры. Бешир поднял голову к потолку, посмотрел на плафоны люстры, которую зажигала Несрин. Он растерянно искал взглядом Нихаль, поднявшуюся наверх, ожидая от нее указания, соглашаться ли ему. От нее ему было достаточно одного слова, небольшого знака, намека.
Бешир был счастлив во всем подчиняться Нихаль, выполнить любой ее приказ, в ее власти было разрешить ему дышать, быть счастливым, жить или умереть. Он смотрел на Нихаль так, словно расстилал свою несчастную покорную душу ей под ноги.
Вдруг Нихаль вспомнила: «Мадемуазель!» Несрин с фитилем в руке уже закончила зажигать свечи на верхнем этаже и, прежде чем спуститься вниз, говорила Бюленту, который поставил освободившуюся скамеечку перед Беширом: «Но, дорогой мой, эта скамеечка мне нужна, мне нужно зажечь еще люстру в холле внизу». На самом деле она специально замешкалась и улыбалась в предвкушении посмотреть на игру в экипаж. Нихаль прошла мимо, вошла в коридор, который вел из холла к спальным комнатам. Постучала в дверь третьей спальни.
Мадемуазель де Куртон каждый раз, возвращаясь с прогулки, переодевала детей, а затем закрывалась в своей комнате и оставалась там часами, чтобы раздеться, умыться, снова одеться. На это время вход в комнату старой девы для детей, да и для всех остальных был запрещен.
Нихаль прокричала из-за двери: «Мадемуазель, не могли бы вы спуститься к моему отцу? Он хотел вас видеть». Не дождавшись ответа, она тут же повернулась и ушла. Снова прошла в холл.
В холле Бюлент отправился на «прогулку в экипаже». Зрителей поприбавилось. Несрин держала фитиль и все еще ждала, когда освободится скамеечка. Дочь Шакире-ханым Джемиле, десятилетняя девочка, наблюдала за игрой завистливыми глазенками – ей тоже хотелось принять участие. Шайесте – после того как Шакире вышла замуж, она стала главной распорядительницей в доме, – поднялась наверх, чтобы поторопить Несрин. Время от времени она дергала Несрин: «Ну что ты стоишь? Внизу темно хоть выколи глаз, что скажет бейэфенди?» – но потом сама засмотрелась на игру.
Нихаль села. Бешир, который на секунду нерешительно приостановил игру, видя, что она не возражает, снова потянул скамеечку, на которой сидел Бюлент.
Мадемуазель де Куртон иногда привозила детей в Бейоглу, и они ходили по магазинам, где она позволяла им покупать то, что им захочется. Больше всего в этих прогулках Бюленту нравилось ездить в экипаже. Они зимой и летом почти безвыездно жили на ялы, и подобные поездки позволяли хоть и редко, но вырваться на свободу и становились для него настоящим праздником.
Сейчас вместе с Беширом они играли в такую прогулку в Бейоглу. Делая остановки около кресел, они заглядывали в воображаемые магазины и покупали всякую всячину.
– Извозчик! Вези нас в «Бон Марше»[31 - «Бон Марше» («Бонмарше») – крупный торговый дом на проспекте Истикляль, основан французами братьями Бартоли, затем перешел во владение Карлмана, позже был выкуплен банком Зираат Банк, в настоящее время закрыт.]! Ах, мы уже приехали? Да, приехали. Вот этот меч на витрине! Посмотрите-ка, сколько стоит этот меч? Пять лир? Нет, очень дорого! Двенадцать курушей… Заверните хорошенько! Готово? Какой он длинный! Он не уместится в экипаже!
Кто знает, сколь длинным был этот меч, он настолько вырос в воображении Бюлента, что тот не знал, как разместить в экипаже сверток, который он якобы держал в руках. Наконец, пристроив его в углу экипажа, он снова уверенно приказывал извозчику:
– А теперь в кондитерскую «Лебон»[32 - «Леон» – знаменитая кондитерская, во время написания романа находилась на проспекте Истикляль рядом с Тюнелем в доме 362, сейчас переехала в здание напротив на улице Кумбараджи 461, на прежнем месте сейчас находится кондитерская «Маркиз».]! Извозчик, ты же знаешь, где кондитерская «Лебон»?
Экипаж двинулся. Джемиле наконец не выдержала и присоединилась к игре, толкая скамеечку сзади. Несрин потеряла надежду вернуть скамеечку. «Ну бог с тобой! Я так свои дела не закончу!» – сказала она и спустилась вниз. Шайесте покрикивала:
– Бешир, не беги так быстро! Уронишь ребенка!
Нихаль сидела молча, расслабившись и задумчиво глядя в одну точку и отстраненно слушала болтовню Бюлента. Бюлент же теперь разговаривал с хозяином кондитерской:
– Нет-нет, вы не поняли. Не та, а другая корзина, разве вы не видите? Вот эта с птичкой среди лент, на которой мешочек. Я беру ее для старшего брата. Вы же его знаете? Бехлюль-бей… Тот, что всегда приносит мне шоколад. Вы положили в коробку конфеты с начинкой? Да, еще положите десять абрикосов! Достаточно! Смотрите, чтобы не подавились!
Он сделал вид, что очень осторожно берет корзину из рук кондитера:
– Пусть здесь стоит, на коленях, – после снова отдал приказ кучеру:
– К Мосту[33 - Мост – Галатский мост, от пристани с восточной стороны моста отправлялись (и отправляются сейчас) паромы к дачным местам на побережье Босфора.]! Едем к Мосту! Мы уже все купили. Поскорее, а то опоздаем на паром, быстрее, быстрее… Что мы скажем папе, если не приедем вовремя?
Шайесте снова кричала Беширу:
– Сейчас в колонну врежетесь! Ну что ты делаешь, все время потакаешь ребенку!
Теперь Бюлент подражал мадемуазель де Куртон: схватившись руками за голову, он воскликнул по-французски:
– О, боже! Можно подумать, нас несет ураганом! – А затем переходя на турецкий, но на турецкий мадемуазель де Куртон, крикнул кучеру:
– Извозщык, стой, стой!
Бюлент так точно изображал манеры, поведение и волнение гувернантки, что даже губы Нихаль тронула улыбка. Вдруг она услышала над ухом голос мадемуазель:
– Нихаль, это вы стучали мне в дверь?
От неожиданности она подскочила, словно очнулась от глубокого сна, и на секунду в замешательстве ничего не могла сообразить. Потом вдруг вспомнила и, ощутив в сердце чувство надвигающейся беды, ответила:
– Я просила, чтобы вы спустились к отцу. Он хочет вас видеть.
Она как будто хотела еще что-то добавить, но, не найдя слов, отвела взгляд от лица мадемуазель де Куртон и села.
Когда старая дева спускалась вниз, Нихаль снова переключилась на Бюлента. Бюлент уже забыл, что велел извозчику ехать к Мосту. Теперь экипаж катился по проспекту Таксим[34 - Таксим – площадь Таксим, центральная площадь Стамбула, с которой отходят автобусы в Шишили и Бебек; в центре площади установлен монумент «Республика» (1928 г.), до 1940 г., когда она была перестроена и значительно расширена, на ней находились казино, конюшни и магазинчики, здание Казармы Таксим, позже перестроенное в стадион (в 1940 г. здание было снесено); в западной части жилых зданий не было, она называлась Талимхане. Улица между казармой и Талимхане вела на север в Харбийе (в настоящее время проспект Джумхуриет).].
– Ха, остановимся здесь! – говорил он. – Прогуляемся немного по саду[35 - Парк Таксим – парк Таксим-Гези.].
Нихаль не отрывала глаз от экипажа Бюлента, но уже не слушала брата. Ей казалось, что в ее маленькой голове развалилась черная туча, и мир погрузился во мрак.
Этим вечером за столом все кроме Бехлюля молчали. Бюлент устал, ему захотелось спать раньше времени, он куксился. Бехлюль рассказывал вероятно что-то интересное… Рассказывая, он смеялся, и даже подшучивал над Беширом, стоящим за спиной Нихаль.
Нихаль не смотрела на него. В какой-то момент она почувствовала на себе взгляд и подняла глаза: отец, улыбаясь и делая вид, что слушает Бехлюля, смотрел на нее странным взглядом, в глубине которого таилось сострадание. От этого взгляда ей стало не по себе, она отвела глаза, но продолжала чувствовать на себе этот тяжелый взгляд.
– Доченька, ты опять не ешь мясо?
Каждый раз за столом повторялось одно и то же. Ее заставляли есть мясо. Аднан-бей постоянно настаивал на этом. Давясь куском, она ответила:
– Я ем, папа. – Кусок мяса у нее во рту превратился уже в огромный ком, и у нее не было сил проглотить его. Она подняла глаза и посмотрела на сидящую напротив мадемуазель де Куртон. Старая дева смотрела на нее задумчиво, и в ее взгляде было столько печали, что можно было подумать, случилась какая-то беда. Вдруг ей стало невыносимо грустно от этих тяжелых, сочувствующих взглядов отца и старой девы, которые словно оплакивали ее. Было очевидно, что эти взгляды результат разговора, произошедшего между отцом и гувернанткой, она прочла в них свидетельство надвигающейся беды, сути которой пока не понимала. Она никак не могла проглотить этот кусок мяса. Вдруг горло перехватило, и она, припав к столу, разрыдалась, не успев сдержать хлынувшие потоком слезы.
На следующее утро она вошла в кабинет отца:
– Папа, вы сегодня будете работать над моим портретом?
Не дожидаясь ответа на вопрос, который был лишь предлогом для разговора с отцом, она подбежала, обняла отца и положила ему голову на плечо:
– Папа, вы же все равно будете меня любить, как сейчас любите, так и будете любить, правда?
Отец, касаясь губами мягких светлых волос, пробормотал:
– Конечно!
Нихаль замерла на минуту, словно собиралась с силами, и, не отрывая головы от его плеча, словно боясь потерять эту точку опоры – а она не хотела, чтобы она исчезла, сказала:
– Тогда не страшно, пусть она приходит!
Глава 3
Насколько нарядной и кричащей была шляпа мадемуазель де Куртон, ставшая предметом постоянных насмешек Бехлюля, настолько же заурядной и безликой была ее жизнь.
Ее отец, промотав последние крохи былого богатства на скачках на ипподроме Лоншан в Париже, выстрелил себе в голову, метко попав в мозг размером с птичью головку. Выходить замуж было уже поздно, и у мадуазель де Куртон оставалось два пути – либо пойти на панель и запятнать историю аристократического рода, либо жить до конца своих дней бедно, но сохранив честное имя, приживалкой у своих родственников в провинции, – она предпочла второе. Положение приживалки не устраивало ее, поэтому, чтобы отрабатывать свой хлеб, она взяла на себя обязанности по воспитанию и образованию детей, и это полностью изменило ее жизнь. Однажды после нанесенной ей обиды – и как удачно совпало, что именно в тот момент ей предложили место гувернантки, – бедная благородная дева покинула захолустный уголок Франции и отправилась в Бейоглу в одно из богатейших греческих семейств. Здесь она проработала многие годы, жизнь ее проходила на набережных и улицах между Бейоглу и Шишли, от Моста до Бююкдере, другой жизни она не знала. Место гувернантки в доме Аднан-бея стало ее вторым и, видимо, уже последним местом работы.
Нихаль было всего четыре года, когда Аднан-бей счел необходимым взять в дом гувернантку. Желающих было хоть отбавляй. Однако среди девушек, которые хотели устроиться гувернантками в семьи с детьми, в основном были либо проходимки, утверждающие, что они только что прибыли из Франции, а потом же выяснялось, что они уже работали в одном, двух, а иногда и более местах, либо те, кто кое-как выучил французский в сиротских домах при монастырях или работая швеями у портных, и те, и другие пытались надуть Аднан-бея, щеголяя ужасным произношением, но ни одной из них не удалось его провести. Ни одна из претенденток не соответствовала требованиям Аднан-бея, которому было непросто угодить. Кому-то из них уже на второй день вежливо указывали на дверь, присутствие некоторых терпели пару месяцев. На протяжении двух лет гувернантки менялись одна за одной. Некоторые представлялись немками, а на следующий день становилось понятно, что они из софийских евреек; некоторые говорили, что остались вдовами после смерти мужа-итальянца, а потом забыв, что наврали, проговаривались, что вообще никогда не выходили замуж. Аднан-бей уже стал их откровенно бояться и подумывал искать для дочери другой выход.
И вдруг удача – в Стамбуле, когда речь идет о гувернантках, можно доверять только счастливому случаю, – он нашел то, что искал – мадемуазель де Куртон.
У мадемуазель де Куртон была мечта – побывать в Стамбуле в настоящем турецком доме: войти в турецкую семью, пожить турецкой жизнью на родине турок… Когда она ехала на ялы Аднан-бея, ее сердце трепетало от радости в предвкушении, что сейчас ее мечта воплотится в жизнь. Однако когда она вошла в дом, радость обернулась разочарованием. Она представляла огромный холл, выложенный мрамором, величавый купол, покоящийся на каменных колоннах, лежанки с отделкой из перламутра, устланные восточными коврами, возлежащих на них темнокожих женщин с выкрашенными хной руками и ступнями, с подведенными сурьмой глазами, с закрытыми чадрой лицами, с утра до вечера спящих над своими дарбуками[36 - Дарбука – небольшой барабан в форме кубка.], пока из серебряного мангала распространяется аромат амбры; женщин, не выпускающих из рук украшенную изумрудами и рубинами трубку кальяна, инкрустированного алмазами; она даже в мыслях не допускала, что турецкий дом может выглядеть иначе, чем это изображали европейские писатели или художники в своих произведениях о Востоке, полных вздора и легенд. Оказавшись в небольшой, но красиво обставленной современной мебелью комнатке для гостей, она осуждающе посмотрела на свою спутницу, приведшую ее сюда: «Это правда? Вы уверены, что привели меня в турецкий дом?»
Старая дева никак не хотела признать, что картина, которую она рисовала в своем воображении, не соответствует действительности. И хотя она вот уже много лет жила в центре турецкой аристократической жизни, глубоко в душе она все еще верила, что загадочный образ Востока, который укоренился в ее воображении, все же где-то существует.
Пережив огромное разочарование от того, что она не нашла то, что искала, мадемуазель де Куртон уже в первый день хотела вернуться обратно. И она так бы и поступила, если бы в тот день у нее в душе не родилось глубокое сострадание, смешанное с нежностью, к Нихаль, с трогательной доверчивостью протянувшей ей тоненькие пальчики, Нихаль, уставшей и измотанной от того, что вот уже два года лица гувернанток то и дело менялись, Нихаль с бледным, печальным и болезненным лицом. Сердце мадемуазель было полно нерастраченной любви. Эта несчастная женщина никогда не знала своей матери, не смогла полюбить своего отца, ни к кому не испытывала сердечной привязанности; ее наивное постаревшее сердцебилось, лишенное любви, всегда искало того, кого могло бы согреть своим теплом: она находила друзей среди окружающих ее детей, служанок, кошек, попугаев и щедро дарила им любовь, хранившуюся в ее сердце. Но обнаружив однажды в тех, кого любила, пустоту, с болью в душе, но совершенно ясно увидев, что ее любовь проливалась на сухой, неплодородный песок пустыни, она отрекалась от всех этих детей, служанок, кошек, попугаев, которых еще пять минут назад она считала родными.
В тот день, не выпуская руку Нихаль, она сказала:
– Детка, дай-ка я посмотрю на тебя, – и, когда Нихаль подняла длинные, светлые ресницы с загнутыми вверх кончиками, которые придавали ее взгляду странное, немного усталое выражение, и посмотрела на нее своими голубыми глазами с улыбкой, сияющей наивной чистотой, мадемуазель де Куртон, повернулась к своей сопровождающей и решительно сказала:
– Я остаюсь!
На следующий день она подружилась со всеми обитателями дома. Она тут же прониклась симпатией к Шакире-ханым, Шайесте и Несрин. Хотя она не понимала их языка, ей нравилось, как они ей улыбались и называли ее «Матмазель»; тут же подхватила на руки Джемиле, которая смешно ковыляла на маленьких ножках; потрепала Бешира за подбородок с ямочкой посредине, от которой по его лицу расходилась постоянная улыбка:
– О, моя маленькая черная жемчужинка!
Она осталась довольна прекрасным воспитанием, элегантностью и тонким умом Аднан-бея; тот особенно за столом выказывал ей знаки почтения. К Бехлюлю она не испытывала явной симпатии, но и не проявляла холодности. Однако среди всех обитателей дома она особо выделяла даже не Нихаль, а хозяйку дома.
Мать Нихаль была больна и на тот момент беременна Бюлентом. С ней мадемуазель де Куртон познакомилась последней. На третий день ее пребывания в доме Аднан-бей лично проводил ее в комнату жены. Доктора не позволяли больной выходить из дома и гулять; молодая женщина была обречена сидеть в своей комнате в просторном кресле перед окном. Когда мадемуазель увидела больную, ее худое лицо с тонкими чертами, бледность которого подчеркивали белое платье и светлые волосы, в сердце у старой девы шевельнулось сочувствие.
В тот день больная женщина, увидев приветливое и спокойное лицо, какое могло быть только у человека, прожившего пятьдесят лет, ничем не запятнав свою совесть, несомненно почувствовала к старой деве доверие, которое у нее не вызывали лица гувернанток, менявшихся на протяжении двух последних лет, и обратилась к ней при посредничестве мужа: «Надеюсь, Нихаль не доставит вам много хлопот. Она немного избалована, но по своей природе очень кроткая девочка, поэтому на нее невозможно долго сердиться. Я уже давно не могу ею заниматься. Даже не знаю, почему, но, может, потому, что она в любой момент может остаться без меня, я хочу как можно меньше видеть ее и думать о ней. Выходит, Нихаль остается на вас сиротой. Вы будете для нее не столько учителем, сколько матерью».
Голос ее дрожал, она с мольбой смотрела на мадемуазель: несчастная мать не столько боялась смерти, сколько переживала за свое дитя. Мадемуазель де Куртон, слушая перевод Аднан-бея, не отрывала глаз от печального лица молодой женщины, пытаясь понять состояние ее души. Последние слова затронули самые чувствительные струны ее сердца: стать матерью! Стать матерью для Нихаль – у нее не было детей, и среди всех лишений, выпавших на ее долю, это было самым горьким разочарованием в ее жизни. В сердце всех несчастных женщин, вынужденных отказаться от своего главного предназначения, могут утихнуть слезы по любым бедам и несчастьям, но одно из них – не познать материнства – это постоянно кровоточащая незаживающая рана, которая отравляет жизнь по капле. Считается, что природа поместила в глубину души женщины колыбель, и невыносимо, когда она пустует. В душе этой старой девы и была такая пустая колыбель, а рядом с ней ютились колыбельные песни, как плач матери, которая хочет укачать хотя бы пустоту. Услышав последние слова больной, она вдруг подумала, что теперь эта пустота заполнится и с этого момента к симпатии, которую она почувствовала к больной женщине, добавилась благодарность.
Как это свойственно людям благородного происхождения, у мадемуазель де Куртон было чувство собственного достоинства, которым она никогда не поступалась. Когда она вошла в дом Аднан-бея, она, демонстрируя свою значимость, поставила несколько принципиальных условий. Она не собирается заниматься повседневными заботами и обслуживанием детей, она будет контролировать, как они одеваются, но мыть и умывать их она не будет. У нее должна быть своя комната, она будет делать то, она будет делать се. Эти условия были перечислены, обговорены и имели силу официально подписанного договора. В тот вечер, после знакомства с матерью Нихаль, она попросила Несрин принести горячую воду и вымыть Нихаль ножки. Несрин, зная, что Нихаль смеется, когда ей щекочут пяточки, специально смешила ее, мадемуазель де Куртон на какой-то момент забыла про свое благородное происхождение, и все ее церемонные манеры мгновенно улетучились, она села рядом, закатала манжеты и, опустив руки в таз, взяла малюсенькую белую ножку и, словно показывая Несрин, как это нужно делать, ласкала, щекотала и смешила Нихаль. Мысль стать для Нихаль матерью отменила все ее условия, и они остались только на бумаге.
Каждый день, закончив до обеда занятия, она брала девочку, они шли в комнату больной матери, и, пока непоседливая Нихаль все переворачивала вверх дном, она, улыбаясь, сидела рядом с больной. Этим двум женщинам было достаточно посмотреть друг другу в глаза, чтобы излить душу. В молчании, понятном для обеих, даже без слов, они слышали, понимали друг друга и были подругами.
Когда родился Бюлент, больная настолько сдала, что для всех, включая мадемуазель де Куртон, стало очевидно, что дети обречены лишиться матери. Два года больная женщина провела, как нежный росток, потихоньку сохнущий за стеклом оранжереи, жизнь уходила из нее словно по капле. И вот однажды Нихаль в сопровождении мадемуазель де Куртон отправили на Бююкада[37 - Бююкада – самый крупный из четырех Принцевых островов в Мраморном море на юго-востоке Стамбула. Во времена Византийской империи был дачным местом, во времена Османской империи превратился в греческую деревню. После Крымской войны 1853 г., когда возросло торговое значение Стамбула и среди богатых слоев населения стали приживаться традиции европейского образа жизни, а также когда в связи с развивающимися торговыми отношениями стало приезжать много европейцев, между островами и материком было налажено паромное сообщение и острова снова превратились в дачное место.] к старой тетке Аднан-бея. За пятнадцать дней, которые они там провели, девочка ни разу не вспомнила про дом и не спросила о матери. Но в тот день, когда они вернулись, заметив заплаканные глаза встречающих, она тут же все поняла и закричала:
– Мама! Я хочу видеть маму!
Увидев, как растерянные обитатели дома молча прячут от нее глаза, она бросилась на пол в нервном припадке, выкручивающем ей руки и ноги, раздирающем горло, разрыдалась, взывая: «Мама! Мама!», но увы, эти призывы остались без ответа.
Тогда старая дева поняла, что настал час выполнить святую миссию, возложенную на нее: сделать так, чтобы эта сирота забыла о том, что лишилась матери…
Некоторые черты в характере Нихаль настораживали гувернантку. В поведении Нихаль была странная, не поддающаяся анализу противоречивость. В любви, которую к ней проявляли все обитатели дома, начиная с отца, преобладало сострадание. И чувство, что любят ее из жалости, накладываясь на доставшиеся ей в наследство слабые нервы, делало девочку еще более ранимой. В результате ее окружала атмосфера всеобщей покорности, словно любое резкое движение или слово или даже вздох может если не убить этот нежный цветок, но надломить его, и он увянет и побледнеет. В Нихаль жила боль сиротства, и, глядя на нее, у всех, кто окружал ее, на глаза наворачивались слезы.
Возможно это бы не бросалось так в глаза, если бы поведение Нихаль не было таким противоречивым. Перепады в ее настроении и постоянное потакание им создавали вокруг нее порочный круг, в котором еще заметнее становилась ее хрупкость. У нее были такие капризы, что можно было подумать, что это совсем другой ребенок. Особенно ярко это проявлялось в том, как она вела себя с отцом: она вдруг становилась как будто на несколько лет младше, забиралась ему на колени, хотела целовать его в губы, там где их не царапали усы, становилась назойливым ребенком, постоянно требующим ласки. Она хотела, чтобы ее любили еще больше, будто ее потребность быть любимой не удовлетворялась настолько, насколько ей хотелось. Усидеть больше пяти минут на месте, заниматься чем-либо больше пяти минут – этого нельзя было ожидать от Нихаль, которая, казалось, пытается постоянно убежать от тревоги, от глубокой сердечной печали, тайно гложущей ей сердце.
Это беспокоило мадемуазель де Куртон больше всего. Ей никак не удавалось заставить Нихаль хотя бы в течение получаса писать прописи или играть упражнения на пианино; занятия постоянно прерывались и состояли из каких-то отрывочных кусков. Но потом, несмотря на то, что занятия шли кое-как, вдруг каким-то непостижимым образом оказывалось, что Нихаль все выучила.
Иногда у нее бывали долгие периоды раздражительности, дурного настроения, когда с ней не было никакого сладу, и, если они не прорывались потоком слез или не заканчивались нервным припадком, они могли растянуться на многие дни. После слез, конвульсий, истерик на ее лице появлялось выражение покоя, как будто она долго-долго спала, словно приступ измотал ее, но и позволил расслабиться. Причиной этих нервных срывов, которые возникали непредсказуемо по совершенно нелепым поводам и которым непременно нужно было выплеснуться, была ее душевная ранимость. Эти приступы сменялись периодами неудержимого веселья, и тогда просторные холлы ялы и огромный сад наполнялись шумом ее бесконечной беготни вместе Бюлентом, Джемиле и Беширом.
Мадемуазель де Куртон опасалась, как бы эти перепады настроения не сломили слабый организм Нихаль, как ветра, дующие в разных направлениях, столкнувшись в одной точке, переламывают нежную тонкую веточку, оказавшуюся у них на пути.
Чего только ни придумывали они с Аднан-беем, к каким только средствам ни прибегали, чтобы справиться с этими перепадами настроения и привести в равновесие характер ребенка. Но все было напрасно, что бы они ни делали, им не удавалось решить эту загадку.
Особенно сложно оказалось наладить ее отношение к Бюленту. Узнав, что из животика мамы появится ребенок, она летала от радости и хлопала в ладошки, но когда он родился, эта радость стала проявляться иначе. Если раньше она заходила к матери один-два раза в день, то теперь она совсем не хотела выходить из комнаты, капризничала, блажила, никого не подпускала к ребенку, взбиралась на постель к матери и постоянно требовала, чтобы ей дали его поцеловать. Когда ребенок однажды целую неделю пробыл рядом с матерью, казалось, Нихаль сойдет с ума от ревности. Пришлось забрать ребенка у матери и передать его Шакире-ханым в другой конец ялы. Казалось, Нихаль забыла о Бюленте. Ребенка приносили матери редко и тайком, на ялы Бюлента можно было увидеть только случайно.
Позже, прежде чем забрать ребенка у Шакире-ханым и передать на руки мадемуазель де Куртон, с Нихаль посоветовались: «Мы хотим поручить Бюлента тебе, ты его будешь воспитывать, будешь укладывать его спать в своей комнате, раздевать и одевать. Теперь Бюлент твой». Нихаль попалась в эту ловушку. Она согласилась на это с сумасшедшей радостью, и с того дня Бюлент целиком и полностью принадлежал только Нихаль.
В ревности Нихаль, еще с тех пор, как она была совсем маленькой, не было подленького коварства, свойственного ревности почти всех детей: она не кусала ребенка тайком за палец, не щипала за руку. Ее ревность была другого рода. Складывалось впечатление, что она ревновала не всех к Бюленту, а Бюлента ко всем, это она должна быть ближе всех к Бюленту, и путь к сердцу Бюлента должен лежать через ее сердце.
В доме стало обычаем – началось это как шутка, но потом постепенно приобрело силу закона: если с Бюлентом что-то происходило, обращались к Нихаль, если нужно было Бюленту дать выговор или совет, поручали это Нихаль; мало того, если Бюлент плохо себя вел, то грозили тем, что расскажут Нихаль.
Когда умерла их мать, повинуясь неосознанному велению души, Нихаль еще больше сблизилась с Бюлентом. Природное чутье словно направляло эту маленькую девочку стать матерью Бюлента, но такой матерью, что ревнует своего ребенка ко всем, и каждый раз, когда кто-то дотрагивается до него, в ее душе что-то рвется.
Однажды Аднан-бей подбрасывал Бюлента на коленях. Нихаль смотрела в другую сторону, лишь бы не видеть этого. В какой-то момент, когда отец не удержался и стал целовать пухлые щечки хохочущего Бюлента, Нихаль повернула голову, не выдержала, и подойдя к ним, втиснулась между ними так, словно хотела стать препятствием на пути этих поцелуев. Когда отец остановился и посмотрел на нее, она покраснела, но призналась: «Ох, ну хватит, папа… Мне это неприятно!» Все состояние легко уязвимой души Нихаль было заключено в этих словах. С того дня Аднан-бей старался не ласкать Бюлента при Нихаль. Однако теперь Нихаль взяла за правило: стоило ей понять каким-то шестым чувством, что человеку хочется поцеловать или погладить Бюлента по голове, боясь, что он сделает это без ее разрешения, она говорила что-то вроде: «Почему вы никогда не приласкаете Бюлента?»
И если кто в этом мире смог избежать подобных тревог и был освобожден от соблюдения этих правил, да и вообще ничего об этом не ведал, так это был Бюлент. Его интересовало только одно: смеяться… И лучше всех в мире его смешила Нихаль, она легко могла вызвать у него приступ самого безудержного хохота. Особенно когда брат и сестра оставались одни и никто третий не встревал между ними.
Их спальная комната была на самом верхнем этаже, окна смотрели в сад. Из большого холла сюда вел довольно широкий коридор. В первой комнате спал Аднан-бей, в третьей – мадемуазель де Куртон, а в комнате между ними – дети. Так они были вроде бы и одни, но с одной стороны был отец, с другой – гувернантка. Между обеим комнатами были двери, и по ночам их не закрывали, комнаты разделяли только занавески. В четвертой, последней комнате дальше по коридору для детей была оборудована комната для занятий. Эта комната, где проходили уроки, всегда была головной болью для мадемуазель де Куртон. Она клялась, что в мире нет другого такого места, где царил бы такой беспорядок, – это скорее было поле, где гулял ветрами ураган под именем Бюлент, чем комната для занятий.
Аднан-бей, который был помешан на порядке до того, что устраивал скандал из-за сдвинутого с места столика для сигар, не мог войти в эту комнату детей, он утверждал, что каждый раз, когда он туда заходит, у него начинается мигрень. Здесь Бюленту разрешалось творить абсолютно все при условии, что больше нигде в доме он ничего не будет трогать.
Бюлент же использовал это разрешение так, словно мстил за то, что нигде больше на ялы он не мог оставить свои следы. Здесь были низенькие парты: он однажды изрезал их на свой вкус и цвет ножами для резьбы, которые стянул у отца; из журналов «Фигаро», которые выписывала мадемуазель де Куртон, он делал кораблики, колпачки, корзинки, их развешивали на стены, на ручки окон, на край письменной доски. Из всех старых книг и обложек от нотных тетрадей сестры он вырезал картинки и приклеивал их на окна, на двери, а один бумажный зонтик он налепил на географическую карту, и теперь тот, подхваченный попутным ветром, плыл по океану из Европы в Америку. Тысячи сломанных игрушек, разорванных книжек убирали каждое утро и вечер, но стоило Бюленту сюда заглянуть, и все словно оживало и некуда было ни шагнуть, ни сеть от мелочей, разбросанных по всей комнате, словно здесь пошалили непослушные котята.
Сейчас у Бюлента появилось новое увлечение: он разрисовывал карандашом стены. Из его безудержной фантазии сегодня возникал корабль, завтра верблюд, постепенно весь низ стен заполнялся рисунками. Поскольку уже не осталось места там, куда он доставал, в голове у Бюлента вот уже два дня вертелась новая задумка. Он еще не уговорил Нихаль – пока она не разрешила, но она всегда так делала: сначала не разрешала, а потом, увидев, что ее послушались, не видела необходимости запрещать… Ох, вот было бы здорово! Бехлюль принес ему целую коробку красок. Каких только цветов там нет, он мог бы раскрасить все рисунки. Верблюда он сделал бы красным: «Ведь правда, сестра, ведь верблюд красный?» Нихаль пока не смягчилась. Она только говорила: «Ты с ума сошел?» – и не рассказывала, какого цвета верблюд.
Почти вся их жизнь проходила в этой комнате. По утрам они просыпались, умывались, одевались, вместе с мадемуазель де Куртон спускались в столовую, пили кофе с молоком, в хорошую погоду около часа гуляли в саду, Бюлент бегал с Беширом, Нихаль сидела с мадемуазель под высоким раскидистым каштаном, потом старая дева смотрела на часы, которые всегда висели у нее на груди, и говорила: «Пришло время уроков». Они шли в дом и поднимались в свою комнату.
Начинались уроки. Нихаль переводила отрывки о нравственных устоях, переписывала стихотворения в прозу, училась писать деловые письма, необходимые в повседневной жизни, вечером она покажет все это отцу, и он исправит. Пока мадемуазель де Куртон занималась с Нихаль, Бюлент сидел по другую сторону письменного стола и не вынимал перо из чернильницы, он никак не мог заполнить до конца тетрадь с глаголами. Иногда мадемуазель де Куртон бросала на него взгляд и призывала к порядку: «Бюлент!» Бюленту в конце концов надоедал глагол, который он со всей серьезностью мог написать лишь до формы второго лица единственного числа, между столбцами несколькими кривыми-косыми линиями он пристраивал дворец, а прямо посредине страницы рисовал горшок, в котором росло нечто, в чем, приложив некоторые усилия, можно было угадать цветок.
Паузы, которые возникали по вине Бюлента, для Нихаль были настоящим спасением. После того как она написала восемь строчек, ей непременно надо было передохнуть, она только и ждала, когда подвернется удачный момент, и, зацепившись за какое-либо трудное слово, попавшееся ей на уроке, затевала длинный разговор с мадемуазель де Куртон, а пока мадемуазель де Куртон, встав со своего места, расчищала страницу от дворцов и горшков в тетради Бюлента, она подбегала к окну и выглядывала в сад. В конце концов урок Нихаль кое-как, с перебоями, но заканчивался, после десятиминутного перерыва начинался урок Бюлента.
Было решено, что пока мадемуазель де Куртон занята с Бюлентом, Нихаль будет заниматься игрой на пианино, вышивкой за пяльцами, шитьем и ручной работой. Но так как она была не в состоянии заниматься чем-то более получаса, ей разрешалось переходить от пианино к пяльцам, а от пяльцев к шитью тогда, когда ей захочется. Старая дева не знала, как еще справиться с этой стрекозой.
Мадемуазель де Куртон уже так привыкла, что Нихаль, не сосредоточиваясь ни на чем и толком не занимаясь, все выучивала, что этому она уже не удивлялась, но она не могла сдержать восхищения от того, как быстро Нихаль делала успехи в игре на фортепьяно. То, что другим давалось с трудом и достигалось путем упорных упражнений для развития беглости пальцев, у Нихаль получалось само собой или ей хватало одного дня. Все этюды Черни[38 - Черни, Карл (1791–1857) – австрийский пианист и композитор.] казались для нее детской забавой. Сейчас она разучивала Gradus ad Parnassum Клементи[39 - Клементи, Муцио (1752–1832) – итальянский композитор и пианист. Наиболее известны сонаты Клементи. «Ступень к Парнасу» – одно из его произведений.], за который боялась браться даже мадемуазель де Куртон. Она легко, повинуясь какой-то внутренней интуиции, словно видела или слышала их раньше, исполняла отрывки из итальянских опер Чимароза, Доницетти, Меркаданте, Россини, которые пачками приносил Аднан-бей. Мадемуазель де Куртон не переставала удивляться этому. Старая дева говорила Аднан-бею: «Вы знаете, на это уходит обычно не менее шести лет. Но тут нет ни моей, ни ее заслуги. Должно быть в пальцах этой девочки живет дух Рубинштейна»[40 - Рубинштейн, Антон (1829–1894) – русский пианист и композитор.].
В глазах мадемуазель де Куртон только присутствием в пальцах Нихаль гениального таланта Рубинштейна можно было объяснить этот невероятный факт и разрешить эту музыкальную загадку. Отныне она не видела необходимости искать другое объяснение.
Среди опер, принесенных отцом, была опера «Тангейзер» Вагнера[41 - Вагнер, Рихард (1813–1883) – знаменитый немецкий композитор, оказавший большое влияние на музыку данной эпохи, автор таких опер, как «Парсифаль», «Тристан и Изольда», «Кольцо Нибелунга» и многих других.] – мадемуазель де Куртон решительно запрещала Нихаль ее играть. Нихаль же, напротив, каждый день, улучив момент, когда Бюлент очень сильно рассердит гувернантку, обязательно начинала играть именно эту, запрещенную, вещь. Тогда мадемуазель де Куртон отвлекалась, забывала про Бюлента, подбегала к пианино: «Но, дитя мое, сколько раз я вам говорила, чтобы сыграть эту пьесу, у человека должны быть пальцы немца. Вы переиграете себе руки, и если бы только это, вы разрушите ваше понимание, ваше восприятие музыки! Представьте себе: такая буря, что опрокидывает трубы, срывает черепицу, вырывает с корнем деревья, рушит скалы, представьте весь этот грохот, а потом воплотите это в музыку – это есть месье Вагнер!»
Для нее творчество Вагнера было абсолютно неприемлемым. Стоило произнести его имя, и, казалось, даже кровь в жилах этой аристократической девы с презрением освистывает немецкого гения.
После этого продолжать занятия становилось невозможно, старая дева удалялась в свою комнату и не покидала ее до обеда, а дети были предоставлены себе и могли делать что хотели.
Нихаль шла к отцу. На самом деле внизу в своем кабинете Аднан-бей с нетерпением, то и дело поглядывая на часы, ждал этих утренних визитов дочери.
О, как прекрасны были эти счастливые часы, которые они проводили вместе. Она так обожала, так страстно любила своего отца, что никогда не могла вдоволь насладиться этим временем. У нее в душе жила неутолимая потребность быть любимой, быть любимой с каждой секундой все больше и больше. Рядом с отцом она становилась еще более своевольной, щебечущей птичкой, порхающей с места на место бабочкой. Ей всегда было что рассказать: она цеплялась за что-то, что она видела или слышала на уроках, и это становилось поводом задать отцу кучу вопросов. А тот без устали, даже с удовольствием, отвечал на них, забавляясь этими беседами, хохотал над неожиданными выходками или меткими замечаниями Нихаль, дурачился рядом с ней как дитя, словно и разницы в возрасте между ними не было.
После обеда Аднан-бей отправлялся в Стамбул. Тогда, если не была запланирована долгая прогулка с мадемуазель де Куртон, дети весь день бродили из угла в угол по ялы, ожидая возвращения отца. Любимым местом Нихаль в такие дни была кухня Шакире-ханым.