banner banner banner
Самоубийство Пушкина. Том первый
Самоубийство Пушкина. Том первый
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Самоубийство Пушкина. Том первый

скачать книгу бесплатно


– Однако ж, надо согласиться и с тем, что общественная нравственность нынче так беззащитна, что я не могу отменить цензуру.

– Я сам, государь, убеждён в необходимости цензуры, когда она на защите нравственности. Но… Я надеюсь, мне сегодня можно быть смелым?..

Пушкин, то ли оттого, что озяб на улице, то ли от увлечения разговором, может, и от волнения тоже – во время этого разговора выходит постепенно из тех рамок, к которым, кажется, обязывает обстановка, непростой собеседник, сама тема разговора. Он протягивает руки к теплу в камине, потирает их, потом поворачивается к огню спиной, явно наслаждаясь этим. Некий М.М. Попов, чиновник Третьего отделения, описывает одну из мизансцен этого разговора так: «…ободрённый снисходительностью государя, он делался более и более свободен в разговоре; наконец, дело доходит до того, что он незаметно для себя самого приперся к столу, который был позади его и почти сел на этот стол. Государь быстро отвернулся от Пушкина…».

– У нас, Ваше Величество, цензура похожа на грубого будочника, поставленного, на перекрестке, чтоб не пускать публику за верёвку… Жуковский переводит славную балладу Вальтер Скотта, где герой назначает свидание накануне Иванова дня. Цензор баллады не пропускает. По его мнению грешить неприлично вообще, и тем более перед таким праздником… Другой автор называет глаза своей любезной небесными, цензор меняет эти глаза на голубые, только потому, что на небе, по его мнению, обитают ангелы… Меня самого осудили однажды за то, что я написал слово «корова»… У писателя, Ваше Величество, есть только два инстинкта, которые, однако, владеют им полностью. Это корыстолюбие и тщеславие. Запретительные меры не дают нам удовлетворить корыстолюбие и тогда усиливается тщеславие. Если вы хотите получить неукротимого оппозиционера, не давайте писателю печататься. И, поверьте, государь, всегда найдутся люди, которые рады будут подлить масла в огонь его уязвленного самолюбия… Я знаю, государь, как беспощаден русский вынужденный бунт, но ещё более страшен мне талантливый мерзавец, вышедший за черту нравственности, преступивший божеские и человеческие законы. Ничем нельзя остановить влияние обнародованной мысли. Аристократия денег и породы ничтожна перед аристократией духа. Эта аристократия самая мощная и самая опасная… Она на целые столетия налагает свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки… Потому, государь, для цензора мало иметь чин коллежского асессора, и записи в формуляре, что он закончил университет…

– Ты меня пугаешь, Пушкин! Где ж мне взять таких цензоров, которые, положим, встали бы вровень с тобой?

– Не смею, государь, давать советы. Я лишь полагаю, что высшая должность в государстве есть та, которая ведает делами человеческого ума. Я так же полагаю, что нет ничего разрушительнее, чем снаряд, запущенный типографией. Ни власть, ни здравый смысл не устоят перед ним. И потому, конечно, класс писателей надо уважать, но не до такой степени, чтобы они овладели вами совершенно…

В этом месте Николай Павлович стал задумчив. Вышла пауза, из которой видно было, что Пушкин озадачил царя.

– Мне странно от тебя слышать это, – заговорил, наконец, император. – Ты сам сочинитель. Слывешь вольнодумцем. Если бы кто-нибудь передал твой разговор для истории, то некоторым он мог бы показаться странным для революционера…

– Государь, это ошибка, я никогда не был революционером. Я знаю, что лучшие и самые прочные изменения те, которые дает одно только улучшение нравов. Без насилия и политических потрясений, страшных для человечества… Велика опасность подстрекать и играть на терпении русского человека. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уже люди жестокосердые, коим и своя шейка копейка, а чужая головушка полушка… Поверьте, говорю то, что обдумал… Во что верю…

– Однако ж, как думают, ты враг теперешней формы правления. Значит, враг своего государя?..

Пушкина заметно смутил вопрос. Но отчаянная решимость говорить правду и тут решила дело. Прижмурив глаза, напрягшись в струнку, как бы готовясь метнуться с кручи, сказал:

– И тут не так. Я не был врагом государя. Я враг абсолютной монархии…

Царь видит, что смелость стоит Пушкину большой нравственной силы. Он и это оценит потом. А теперь на лице его лишь усмешка.

– Понимаю, это то, что зовёшь ты деспотизмом?

– Да, государь.

– Значит, ты, как итальянский карбонарий или немецкий тугенбунд желаешь для России демократии? Это, как я понимаю, правление большинства. Чем же, по-твоему, деспотия большинства лучше тирании одного человека? Ведь большинство это и есть та чернь, о которой и ты, судя по стихам твоим, не слишком хорошего мнения. По мне, так самодержавие этой черни – и есть самое опасное самодержавие, ибо в нем правду подменяют количеством не просветлённых голосов. Толпу, которая живёт не облагороженным инстинктом, легче всего сбить с толку. Проходимцы и жулики могут тут решать судьбу народа, играя на страстях и инстинктах тёмной массы. Можно ли это допустить? Разве не решением большинства был распят Христос? Разве не лучшая из демократий казнила Сократа?..

Николай умолк, прошёлся по кабинету, потом вдруг резко остановился против Пушкина. Спросил:

– Что же ты на это скажешь, поэт?

Взволновался Пушкин. Подобного разговора у него не было ещё. Важность всякого слова была тут в том, что оно не могло остаться без последствий. Не только для самого поэта, но и для царя. И для России, смутно грезилось Пушкину. Это был не тот не обязывающий, даже в остроте своей, пустой разговор, который, бывало, вёл он в дружеской или случайной компании. Здесь был разговор двух великанов, которые теперь имели едва ли не равную силу и влияние. Один – на ход государственный, исторический, другой – на ход мыслительный, а, значит, опять же способствующий исправному движению истории.

– Ваше Величество, – тщательно подбирая слова, говорит Пушкин, – я имел в виду другое. Да, я знаю, что в России свободой первыми воспользуются негодяи. Но знаю так же, что кроме республиканской, демократической формы правления, которой в России мешает огромность её территории и пестрота населения, существует ещё одна форма государственности – конституционная монархия…

Царь при этом опять попытался улыбнуться, но получилось это так, что он лишь обнажил верхний плотный навес ровных широких зубов. Вышел предупреждающий оскал раздражённого зверя.

– Пушкин, ты поверил в конституцию потому, что потерял веру в правду… Кто пишет на скрижалях твоей конституции? Пестель? И ты думаешь, что он напишет что-нибудь лучше божьих заповедей? Русской конституцией долгое время ещё должна оставаться Божья воля. Иначе – погибель. Там, где правят все, не правит никто. И тут полное раздолье для ловкачей и выскочек. Поверь мне, Пушкин, народовластие начнётся с убийства Бога. Бог мешает честолюбцам из черни подступиться к власти. Россия сильна, пока народ верит в божественный смысл власти. Конституция расчистит дорогу к ней честолюбцам из черни, из толпы. Твоих друзей, кюхельбекеров и каховских, я отношу к черни, потому что они опираются на её темноту. Конечно, солдаты кричали на площади: «Да здравствует Константин и Конституция!». При этом они думали, что Конституция, это имя новой польской содержанки наследника. И только на этом основании вы утверждаете, что конституции требует народ?..

– Государь, я могу согласиться с тем, что народ имеет мало понятия о конституции. Но ведь и Бог создал человека свободным. Всякого человека. И эта Божья воля должна быть закреплена в человеческих законах. Так я думаю о конституции. Если бы вы, государь, дали своему народу эти законы, вы бы раздвинули пределы человеческого и царского величия…

– Да пойми ты, наконец, что я готов уважать то, что подразумевается под этим словом… Удивлю тебя больше, я чувствую нутром, что тот изначальный ум, который осилил это понятие, вложил в её дух и букву нечто, призванное напомнить каждому о его неповторимой человеческой сути. Головой же и знанием, в котором, как сказано у Эклезиаста, «многая печаль», понимаю я, что всё это не более, чем грязная метла, которой мерзкая моему духу политика расчищает себе дорогу… Я хотел бы представить себе вашу конституцию в виде прекрасной женщины. Однако мой небогатый мужской опыт говорит, что женщину можно боготворить, но и самую прекрасную можно держать лишь для грязной похоти… В России демократия не удержится в первом разряде. Она родит таких чудовищ, каких твоим друзьям-революционерам и представить сейчас невозможно… Знаешь ли ты, в чём главная слабость и сила моего… (Царь взглянул на Пушкина и, будто решив окончательно поставить его рядом с собой, поправился) …нашего народа? Он велик, пока во главе его великое лицо, изберите во главу его ничтожество, и он тут же сам впадёт в ничтожество… Изберите мерзавца, он станет мерзавцем… Это свойство неустоявшейся нации. Я не могу сейчас доверить мой простодушный народ произволу политической игры. Его немедленно обманут… Вы хотите отдать власть всем? Вы видите в этом свободу? Однако вы забываете, что сколько голов, столько мнений. Русская голова так устроена, что в каждой своя правда. Бесчисленные мнения, породят бесчисленные партии. Каждая захочет решать судьбу государства. Политический спор тут не удовлетворит. Прольются реки крови. Вот каким будет ваше царство демократии. И вы говорите, что русский народ находит в нём свое выражение? Как же вы плохо думаете о своём народе… Ты, вероятно, думаешь, что я был жесток с твоими друзьями? Нет! Я не задумаюсь повторить то же, если гидра революции вновь поднимет оставленную по недосмотру голову…

– Я могу согласиться с вами, государь, только отчасти. Абсолютная власть все же узда и не может быть вечной. Высшая мудрость – уметь пользоваться свободой. Как же научить этому наш народ, если искоренить саму мысль о свободе?.. Вечно оберегая народ от ошибок, вы так и не дадите ему выйти из духовного младенчества. Это ли надо великому народу?

– Постепенно, Пушкин, постепенно. Осторожная медлительность в переменах – вот где русская государственная мудрость. Россия – это тот воз, который всегда на крутом повороте. Только раз дёрнешь вожжей неосторожно, и опрокинется…

– Есть, однако, государь, вещи, которые надо уничтожать немедленно. Иначе они уничтожат и Вас и Россию.

– Выражайся яснее.

В царе происходит постепенно, в течение разговора, замечательная перемена. Он как бы сходит с пьедестала. Выразительные до скульптурности манеры и ужимки, меняются на вполне человечные. Окаменелость взора оживляется вниманием. Пушкин, прежде смущенный обстановкой, боровшийся с приступами врождённой застенчивости и потому непроизвольно державшийся фертом, наоборот, проявляет теперь всё внешнее достоинство и простоту упорно мыслящего человека. Постепенно они внутренне приближаются друг к другу.

– Государь, Россию губит самоуправство. Народ не знает другой власти, кроме власти чиновника. Эта власть злобна и бесстыдна. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена! Справедливость в руках мздоимцев. Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи. Судьбою каждого управляют не закон, а фантазия столоначальника… В высшем почёте у нас казнокрады. Укравшего копейку, у нас еще могут посадить, а крадущего миллионы назначают в правительство… Что ж тут удивительного, что нашлись люди, восставшие против этого порядка. Мне видится в мятеже другое, нежели вам, государь. Те, которых вы считаете злодеями, хотели уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения – свободу, вместо насилия – безопасность, вместо продажности – нравственность, вместо произвола – покровительство закона. Другое дело, что в патриотическом безумии, они зашли слишком далеко, но я уверен, что даже карая их, в глубине души вы не отказывали им ни в сочувствии, ни в уважении! Я уверен, что если государь карал, то человек прощал…

– Смелы твои слова! – сказал Николай сурово, не определив, однако, гневаться ли ему. – Значит ты, всё-таки, одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?

– О, нет, Ваше Величество, я только хотел сказать, что если это не устранить, то когда-нибудь поднимется такой вихорь, который всё снесёт. Если бы вы решились вытравить и эту гидру, я мог бы потерпеть и двадцать лет диктатуры… умной…

– Занятно, – только и сказал на это царь.

– Тут царь опять помолчал, чуть прищурив чудное круглое око своё, испытывая Пушкина:

– Значит, ты не был бы на площади в день возмущения, если бы был в Петербурге четырнадцатого декабря?

Всё в Пушкине замерло. Решительное настало в разговоре. Пушкин бывал иногда робок и странным образом застенчив. Но, подготовив себя, и перед дуэльным выстрелом стоял не моргнув. Это он себя потом изобразит в повести «Сильвио», плюющим черешневые косточки под прицельным прищуром. Такое с ним было.

– Не буду лукавить – я встал бы в толпу мятежников. Там были мои друзья!.. Я и теперь не перестал их любить…

– Да можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер? – Это единственный вопрос, который Николай Павлович подал чуть живее, чем весь остальной его разговор, размеренный, как водопад, или как бег облака.

– Все, кто знали его, считали сумасшедшим. Можно только удивляться, что его сослали с людьми умными, во всяком случае, действовавшими сознательно.

– Ну, хорошо, я думаю, подурачился ты довольно. Теперь ты в зрелом возрасте, пора быть рассудительным. Меня беспокоит, что у тебя нет желания работать. Я призвал тебя, чтобы ты послужил России. Какого цензора ты бы хотел?

– Государь, я много думал и теперь сам себе могу быть цензором…

– Этого, однако, сделать нельзя. Цензуры из-за одного Пушкина я отменять не стану.

– Государь, я говорил уже, что цензор важное лицо в государстве, сан его имеет нечто священное. Это место должен занимать человек неуступчивой чести и высокой нравственности. Мне надо верить его уму и познаниям. Он должен быть смел, чтобы уметь отстаивать свое мнение даже пред Господом, коли будет нужда…

Царь хмурит брови. Однако лицо его вдруг светлеет в усмешке.

– Тяжела задачка, но, кажется, я одного такого человека знаю… Даёшь ли ты мне Пушкин, слово переменить образ жизни, образ мыслей, образ музы твоей…

Пушкин долго и мучительно думает. Подвижное лицо его отражает жестокое волнение. Похоже, он должен решится на некий отважнейший в жизни шаг. Он что-то мучительно взвешивает. И, видно, решается, наконец, почти в судороге. Во внутреннем кармане сюртука та бумага, он достает её. Решительно шагнул к камину, для чего ему надо едва ли не повернуться к императору спиной… Бросает бумагу в огонь. Пульсирующие, как кардиограмма, строчки пропадают на мгновенно истлевшей бумаге.

– Простите, Государь, это мой ответ…

– Не понимаю, – царь в замешательстве. – Я вижу, с поэтом нельзя быть милостивым. Ты меня ненавидишь за то, что я раздавил ту партию, к которой ты принадлежишь, но ты забываешь, что я тоже люблю Россию, я не враг своему народу. Я хочу, чтобы он был свободен, но тогда лишь, когда для того созреет…

В миг становится холодным и тёмным, как лесной омут, взгляд царя. Будто гроза занялась в туче бровей.

– Государь, вы не так меня поняли. Этот ответ мой таков, что я готов перемениться окончательно. Да и переменился уже. Даю в том слово своё, Ваше Величество…

Лицо царя обретает прежнюю безмятежность не сразу. Оборот с сожженной бумагой все же ему непонятен и не по нутру.

– Государь, не просите меня объяснить. Верьте только, что я искренен перед Вами…

Император успокоен.

– Довольно ты подурачился. Ведь не юноша уже, пора взяться за ум, и мы не будем более ссориться. Ты будешь присылать ко мне всё, что сочинишь. Отныне я сам буду твоим цензором…

Москва. 8 сентября 1826. Около 8 часов вечера. Дом Василия Львовича Пушкина на Басманной.

Пушкин явился сюда прямо из дворца. Все такой же усталый, но с просветлённым лицом. Теперь он сидит в том же дорожном костюме, только снявши тяжёлую шубу. Чешет иногда загустевшие тяжелые, узорчатые, как из каслинского чугуна, страшные бакенбарды. С дядей обо всём важном уже переговорено. Пушкин наслаждается мочёной морошкой, таская ягоды из фарфоровой дорогой чашки прямо пальцами. У Сергея Львовича подвижное, живое лицо салонного вольтерьянца. Длинный наследный нос его завалился несколько набок. Оттого на лице навечно застыло какое-то птичье выражение любопытства и насторожённости. Впрочем, неправильность эта только подчеркивает его отшлифованные породной кровью черты.

– Да что же он тебе такого сделал? – вопрошает он у Пушкина, округлив нескрываемым вниманием жёлтый выпуклый глаз, как ястреб, почуявший шорох мыши-полёвки.

– Из первых дел ничего лучше не мог придумать? Как это некстати!..

– Да ведь он написал на меня что-то ужасное.

– Как же ты, не зная из-за чего, хочешь подставить лоб под пулю. Этот Американец-Толстой имеет на дуэлях жестокое счастье – одиннадцать человек убил…

– Я уже пять лет ищу встречи с ним. Известные тебе обстоятельства не дали нам сойтись. Долги его между тем сильно выросли. В Молдавии дошло до меня, что он пустил клевету, будто меня высекли в Тайной канцелярии. Общество наше так ничтожно, что обязательно хочет этому верить. Думаю, тебе хорошо известна эта жадность толпы к глумлению. Низкой душе надобно знать, что нет такого достоинства, которое нельзя унизить Тем самым она думает заступить место рядом с ним… Зря радуетесь, подлецы. Я могу быть и мерзок, и низок, но всё-ж не так, как вы – а иначе!

Тут торопливый донёсся стук башмаков по лестнице и в открытую дверь влетел запоздавшый молодой голос невидимого слуги, доложившего:

– Барин, к вашей милости господин Соболевский…

Соболевский не то, чтобы опередил этот голос, а как бы влетел на нём. И тут же, будто готовясь к схватке, по-борцовски пошёл на Пушкина, разбросав руки.

– Соболевский, сокол мой ясный, – радостно вскочил ему навстречу Пушкин и засмеялся тем своим замечательным смехом, о котором Брюллов скажет так: «сразу видно счастливого человека, так смеется, что вот-вот кишки увидишь…».

Новый гость при всём наряде, навит, припудрен, победительно подкручены височки. Аромат от него как от хозяйки французской лавки. Он в полной бальной форме, в мундире и башмаках.

– Я, брат, прямо от князя Куракина. У него маршал Мормон дает бал по случаю коронации…

Пушкин, виснувший на шее высокого Соболевского чуть не с женственной ласкою, отстраняется вдруг.

– Погоди, милый, я четыре дня по ямским избам тёрся. Весь в репьях, поди, да блохах, как шелудивый пёс. Запаршивел, бакенбарды вот чешутся....

– Эх. Пушкин, да ведь блоха с твоего тела, она много стоит. Ее внуков в паноптикуме показывать будут, большие деньги можно заработать… Ты знаешь, какую новость я тебе принёс? Полчаса назад сам свидетелем был. Подходит на балу у Мармона государь Николай Павлович к графу Блудову и говорит при тишайшем почтении зала: «Знаешь, что я нынче два часа говорил с умнейшим человеком в России?». Граф изобразил на лице вопросительное недоумение, император ему и говорит… Нет, Пушкин, дальше я тебе ничего не скажу, за гордыню твою опасаюсь… Впрочем, изволь. На недоумение графа государь говорит: «Этот человек Пушкин!..».

– А где же тут новость?

– Нет, Пушкин, ты просто невозможен. Согласись, что ведь не про всякого человека так говорит царь.

– Ты знаешь, царь наш тоже не глуп. Согласись, что не про всякого царя так говорит Пушкин…

– Ужасный человек. Не своей смертью ты помрёшь, язык подведёт тебя…

– Ты как в воду смотришь, друг Соболевский. Что меня не своя смерть ждёт, не ты первый говоришь мне. Мне давно одна петербургская ведьма её нагадала. А грек чародейный в Одессе всё повторил. Повёз меня в поле, дождался пока луна выглянет из-за тучи, ветер свистнет, спросил час и год моего рождения. Подтвердил, что погибнуть мне от лошади или беловолосого человека, жаль, что не догадался я спросить – белокурого или седого надо мне опасаться. Однако с тех пор я осторожно вкладываю ногу в стремя и всегда вежлив даже с рыжими… После двух изгнаний ведьма обещала мне немного счастья. Теперь должно оно начаться… Как думаешь?..

– Э, Пушкин, счастье это как Бог, все знают, что оно есть, да никто не видел.

– Ты ли это говоришь Соболевский? Неужели миновали времена, когда даже девки из весёлого заведения могли сделать нас счастливыми. Не вспомнить ли старое?.. Может к девкам? А?..

– Да ведь я женатый теперь.

– Это что же, если я завёл собственного повара, мне и в ресторацию не сходить?.. Вздор!.. Это просто анкураже (encourage) – когда, в обращении не капитал любви, а мелкая монета её… Чего же тут такого…

Василий Львович, как человек в летах и степенный в этот рискованный разговор не вступает. Он лишь округлые птичьи глаза переводит с одного на другого, поводит долгоносым лицом. И трубку кальянную держит двумя иссохшими ручками, как попугай жердочку насеста.

Пушкин вдруг резко серьёзнеет.

– Ты кстати приехал, Соболевский. Мне требуется, чтоб ты завтра утром передал известному тебе «американцу» графу Толстому мой вызов на поединок. В обстоятельства дела я пока не вхожу, верь, однако, что они достаточны…

Соболевский такому обороту не удивлён. Те, кто знают характер Пушкина, перестали ему удивляться.

– Да он как будто в отъезде. Я уточню, конечно…

– Это было бы досадно.

– Я прибежал поцеловать тебя, а теперь мне опять на бал. Государь заметит, что я покинул его – будет числить по разряду оппозиции. А это не моя должность…

За дверью, на лестнице, Пушкин порывисто останавливает друга, кладёт руки на плечи, с волнением и влагой в голосе говорит:

– Ты знаешь, любезный мой, какие ужасные минуты я пережил сегодня. Я ведь не знал, зачем требует меня император. Я вообразил, что на расправу. Я готовил шаг отчаянный. Не сносить головы, так хоть остаться в памяти славной историей… Когда входил к нему в кабинет, почувствовал угар в голове и последнюю степень дерзости, как перед дуэлью. Пропадать, так с музыкой… Я всю отчаянную решимость, весь ужас неизвестности вложил в жестокие стихи. Дорогой, как пулю их шлифовал. На бумажке изложил, до самого конца в кармане держал, да там же, у царя и кинул в камин… Ну, думаю, государь, посчитаемся мы с тобой. В твоих руках моя жизнь, в моих – твоя честь. Объявит он мне свою волю, и я в лицо ему швырну этот стих – «восстань, восстань, пророк России, в позорны ризы облекись, иди, и с вервием вкруг выи, к царю душителю явись…». Поверишь ли, на волоске висело… Ты первый и последний, кто слышит это. Страшно, брат, бывает читать стихи…

Соболевский безмолвствует.

Другая сцена с Соболевским. Спустя несколько дней.

Сергей Соболевский похож на злого духа. Единственно, что не хромает. Да глаза одинакового пепельного цвета.

– Скажи мне, Пушкин, это верно, что ты для памяти ведёшь какую-то бухгалтерскую книгу, куда вносишь должников на эпиграмму?

– Правда, записываю…

– Да покажи, нет ли и меня там?

– Тебя нет, а прочих достаточно.

Подает Соболевскому книгу в чёрном коленкоре. Тот листает. Из книги порой выпадают бесформенные обрывки бумаги, на которых и в самом деле обозначены имена.

– Муравьев? А этот как сюда попал?

– Да попасть сюда просто. Тут требуется только задолжать. Я не терплю неотмщённого остроумия на свой счёт. Тут ждут своей очереди так же и журнальные остряки и скоморохи. У меня, знаешь ли, правило – не отвечать на критики, но удовольствия насадить на булавку я упустить не могу…

– Да ведь Муравьев не критик.

– А этот потому, что просто белокур. Ты же знаешь, мне ведьма смерть от белокурого нагадала. Вот я и хочу угадать, не тот ли это человек… Впрочем, она говорила, что могу умереть я и от лошади. А этот Муравьев оказался и преизрядной лошадью. Хочешь, расскажу… Третьего дня были мы на вечере у князей Белосельских-Белозёрских. Там этот Муравьев налетел на гипсовую статую Аполлона. Отвалилась рука. Простая неловкость, ему бы это дело замять, так ведь нет. Разразился совершенно лошадиными стихами. Изволь послушать: «О, Аполлон! Поклонник твой хотел померяться с тобой, но оступился и упал, ты горделиво наказал: хотел пожертвовать рукой, чтобы остался он с ногой". Ну, не лошадиный ли экспромт?.. И ты думаешь можно оставить безнаказанным это покушение на…