banner banner banner
Самоубийство Пушкина. Том первый
Самоубийство Пушкина. Том первый
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Самоубийство Пушкина. Том первый

скачать книгу бесплатно


Костёр веселья разгорался неторопко. Оркестр вверху, на ярусе, шумел, как улей – настраивались инструменты.

Фрачный Пушкин весёлой лёгкою походкой летит на середину зала с какою-то очаровательной молдаванкой, которую называет Марией. Машет оркестру рукой, как бы задавая такт.

Молоденький пехотный офицер, опережая Пушкина, пытается командовать оркестру.

– Кадриль! Кадриль! – кричит он. – Давайте кадриль!..

– Мазурку! – командует Пушкин, и со всей решительностью пускается со своей дамою по зале.

–Играй кадриль, – повторяет офицерик, впрочем, не совсем решительно.

– Мазурку, мазурку, – кричит со смехом Пушкин.

Музыканты, которые и сами в военной форме, берут, весьма неожиданно, сторону фрачного Пушкина. Мазурка грянула.

Сконфуженный офицерик отходит в сторону.

За сценою этой с мрачною миной наблюдает полковник Старов. Выбрав момент, он подзывает к себе робкого своего подчинённого, чтобы сделать выговор.

– Экий вы не смелый, – говорит он. – Надобно, по крайней мере, чтобы Пушкин извинился перед вами. Потребуйте от него извинений.

– Да как же мне требовать, – мнётся тот, – я их совсем не знаю…

– Не знаете, – сурово глянул на него Старов, – ну так я сам позабочусь о вашей чести. Запомните, молодой человек, – переходит он к назиданию, – офицерская честь – наше общее дело, не след ронять её перед всяким фрачным шпаком…

Кишинев. февраль 1822. Вечер на масленицу у вице-губернатора М.Е. Крупенского.

Странное впечатление производит этот вечер. Есть движение, говорят слова, люди жуют, пьют шампанское, играют в карты, но все это так накатано и привычно, что не должно остаться этого вечера в памяти, будто его и не было, как не было огромного числа дней и вечеров, бывших прежде этого. И если даже смеются люди и отпускают шутки, то всё это с тем жестоким оттенком бездушия, при котором через мгновение не остаётся следа ни от шутки, ни от смеха, ни от самой жизни… И в лицах и в осанке большинства – утомительная обязанность проматывать это даровое драгоценное наследие – жизнь, неизвестно за что данную этим людям.

Инерция давно остановившегося движения. Житейский тлен, подгоняемый ленивым ветром привычки жить.

Болото жутко тем, что затягивает.

Можно ли объяснить жутью этой ряд диких и бессмысленных выходок Пушкина в кишиневскую пору? Его нельзя оправдать, понять можно. Им руководил страх так же превратиться в живую мумию. Какого контроля надо ждать от человека, который почуял вдруг гибельную власть трясины, когда отвратительная жижа уже достигла горла и готова смешаться с живым дыханием?

Сопротивление болоту и гибельный страх не выбирают формы. Форма нужна красоте и покою, стремительность и ужас обрести её не успевают.

Можно ли научиться вести себя достойно в мире призраков?

…Вот Пушкин. Он продолжает с офицером Липранди начатый ещё на улице разговор.

– Э. Пушкин, зачем нам сетовать на несчастную жизнь. Несчастье – это отличная школа, – говорит Липранди.

– Ну, знаешь, коли так, то счастье – университет, и я бы предпочёл совсем не иметь школьного образования…

Смеётся так, что обращает на себя общее внимание.

– Скажи, брат Липранди, – продолжает Пушкин, – это верно, что среди местных молдован есть такой обычай, что они за обиду на дуэль не вызывают, а нанимают молодцов с палками, да их руками и дубасят противника?..

– Был тут такой случай, буквально второго дня. Тут поссорились два молдавана и обошлись друг с другом ровно таким способом…

– Забавно, забавно.

Пушкин в рассеянности оглядывает пестрое собрание, в котором смешались долгополые молдавские хламиды, офицерские сюртуки, мужские и женские наряды, вполне соответствующие последней волне парижской моды.

Знакомое лицо давешней миловидной напарницы Пушкина по неудавшейся мазурке Марьи Балш останавливает его взгляд.

Тут следует кое-что пояснить. Сделаем это выдержками из дневника кишинёвского знакомца Пушкина, военного топографа И.П. Липранди, с которым он только что вошёл в избранное местное общество, и вскоре станет свидетелем происшествия, наделавшего много шуму и пересудов.

«Марья Балш… была женщина лет под тридцать, довольно пригожа, черезвычайно остра и словоохотлива; владела хорошо французским языком, и с претензиями. Пушкин был также не прочь поболтать, и должно сказать, что некоторое время это и можно было только с нею одной. Он мог иногда доходить до речей весьма свободных, что ей очень нравилось, и она в этом случае не оставалась в долгу. Действительно ли Пушкин имел на неё какие виды или нет, сказать трудно; в таких случаях он был переметчив и часто без всяких целей любил болтовню и материализм, но, как бы то ни было, Мария принимала это за чистую монету. В это время появилась в салонах некто Альбрехтша; она была годами двумя старше Балш, но красивей, со свободными европейскими манерами; много читала романов, многое проверяла опытом и любезностью своей поставила Балш на второй план; она умела поддержать салонный разговор с Пушкиным и временно увлекла его. У Балш породилась ревность; она начала делать Пушкину намеки и, получив однажды отзыв, что женщина эта (Альбрехтша) историческая и в пылкой страсти, надулась и искала колоть Пушкина. Он стал с ней сдержаннее и вздумал любезничать с её дочерью, Аникой, столь же острой на словах, как и мать её, но любезничал так, как можно было любезничать с двенадцатилетним ребенком. Оскорблённое самолюбие матери и ревность к Альбрехтше (она приняла любезничанье с её дочерью-ребёнком в том смысле, что будто бы Пушкин желал этим показать, что она имеет уже взрослую дочь) вспыхнули: она озлобилась до безграничности. В это самое время и последовала описанная сцена…».

– Скучно мне, Марья Степановна, – вполне дружелюбно начинает Пушкин. – Хоть бы кто нанял подраться за себя что ли…

Но, видно, не под добрую руку подошёл Пушкин. Марья Балш его дружелюбного настроя не принимает.

– Да вы, Пушкин, лучше бы за себя подрались, – резко говорит она.

– Не понимаю, – Пушкин хмурится, чувствуя её раздражение.

– Да у вас, кажется, со Старовым поединок не совсем по чести закончен…

Пушкиин даже отшатнулся при этих словах, будто замахнулись на него.

– Марья Степановна, – с усилием сдерживая себя, начинает он, – не следует вам толковать о делах чести, вы не мужчина. А если бы вы были мужчиной, я бы нашёл способ объяснить вам, как поступают в делах чести, – медленная и тяжёлая ярость загорается в нём. – Впрочем, я узнаю сейчас так ли же думает о моей чести ваш муж?..

И уже подталкиваемый единственно гневным неблагоразумием, он идёт в глубь залы, туда, где в сизом чаду табачного дыма видны фигуры картёжников. Там отозвал он в сторону Тодора Балша, тучного, немолодого уже молдаванина, в пышных вельможных одеждах.

– Ваша жена сделала мне оскорбление, – четко, чтобы не враз взорваться, выговаривает Пушкин. – У нас говорят, – муж и жена – одна сатана… Потому придется вам держать ответ за слова своей жены…

– Не понимаю, что вам угодно, – надменно говорит вельможный молдаванин.

– Мне угодно знать, так ли же вы думаете о моей чести, как ваша жена?

Видно, Тодор Балш не может взять в толк, чего хочет от него этот ниоткуда взявшийся перед ним яростный юнец.

– Погодите, я узнаю у жены что там такое…

Он уходит, а Пушкин, провожая его взглядом, нервно мнёт широкими зубами трепетные свои губы. Так, закусивши удила, трепещет перед броском рысак самых чистых кровей…

Балш возвращается.

– Как же вы требуете у меня удовлетворения, а сами оскорбляете мою жену, – с прежнею флегматичной надменностью произносит он.

Пушкина прорвало. Задохнувшись, не говоря больше ни слова, он хватает с ближайшего стола тяжёлый бронзовый подсвечник с горящими свечами и бросается с ним на Балша, соря свечами и огнем. Подоспевший полковник Алексеев перехватывает его руку. Сцена выходит безобразнейшая.

– Уберите от меня этого ссылочного, – кричал в свалке, утративший всяческое достоинство Балш.

Поднялся женский визг.

«Старуха Богдан, мать Марии Балш, – рассказывали потом очевидцы Петру Долгорукому, – упала в обморок, беременной вице-губернаторше приключилась истерика, гости разбрелись по углам, люди кинулись помогать лекарю, который тотчас явился со спиртами и каплями, – оставалось ждать ещё ужаснейшей развязки, но генерал Пущин успел привести все в порядок и, схватив Пушкина, увёз с собою. Об этом немедленно донесли наместнику, который тотчас велел помирить ссорящихся…».

Примирение, однако, вышло таким, что не добавило теплоты в отношения между пытавшимся сохранить хладнокровие Балшем и ничуть не пытавшимся сдержать себя Пушкиным.

То, что должно было называться примирением, происходило в том же доме вице-губернатора Крупянского, в той же обширной зале, в которой вчера происходила карточная игра и ворвавшиеся в её мирный ход сцены необузданной и бессмысленной свары.

Пушкин сидит за ломберным столом и разложивши на нём разного рода принадлежности, холит и чистит свои длинные, изящной миндалевидной формы ногти. Этому занятию предавался он часто и с долей упоения. Оно приводило в порядок его возбуждённые нервы.

Входит Балш, грузный, в тех же долгополых нелепо торжественных одеждах, в феске. Та же надменная вельможная грация, тщательно сохраняемая им в медлительной важной походке, в осанке, даже в складках пышных нелепых одежд.

– Меня уговорили извиниться перед вами, молодой человек, – небрежным тоном начинает он. – Лишь из уважения к тем, кто уговаривал, я хочу это сделать. Какого извинения вы хотите. Подскажите мне слова, и я повторю их…

Договорить он не успевает. Пушкин, не того ожидавший, будто ужален. Он живо вскакивает со стула и, размахнувшись, отвешивает заносчивому молдаванину увесистую пощечину.

– Вот вам аплодисмент вашим речам, оваций они не стоят…

Не зная, чем ещё унять своё исступление, Пушкин выделывает вокруг молдаванина некие весьма энергичные гневные па и, угадав лишь одно средство унять себя, бежит на улицу, прочь от Балша.

Тригорское. 13 января 1824 года. Васильев вечер.

Пушкин любил святки. Он знал их. Многочисленные строки его романа «Евгений Онегин» – это как бы признание за этим праздником первенства среди всех остальных украшений народного веселья… Суровые законы православия как бы отступали в эти дни, их узда ослабевала. Да и разве могло быть иначе, если сам Господь православных, познавший великую радость отцовства, от доброты и восторга своего выпустил на волю всех бесов, томившихся до сей поры под тяжким замком в преисподней. И вот заполонили они на целых четыре отпускных недели весь белый свет и будто вселились в людей, бросили их в неистовость игрищ, плясок, лицедейства и прочего греха. Многое из того, что было недопустимо в любые иные дни и ночи, впрочем, и не считалось грехом. Многое в святки прощалось крещёному люду. Даже прямое общение с нечистой силой, вышедшей куражиться и тешиться своей неуёмной силой в христианский мир… Татьяна, «русская душою», из его романа, жила, конечно же, недалеко от Михайловского. В Тригорском, например. Есть у Татьяны тут подруги, такие же русские души, как она сама – Екатерина и Мария, а также Анна и Евпраксия, приедет сюда два раза при Пушкине Анна Керн, о которой будет в этом киноповествовании отдельный разговор… Нынче наступает Васильев вечер, время самых верных девичьих гаданий, и тут с нетерпением ждут молодого и ласкового ко всем соседа Пушкина. А он сейчас велел запрягать коня в сани с медвежьей полстью (на дворе – морозец) и думает, наверное, о том, чтобы, не дай Бог, не попался ему навстречу поп, или заяц не перебежал дорогу, да чтобы Арина Родионовна некстати не вышла на крыльцо с чем-нибудь забытым в дорогу – худые все это приметы.

Вот у тригорских соседок раздался звон колокольчика у крыльца. Это Пушкин. Он вбежал – чёрный, улыбчивый, живой, как ртуть, стал сбивать рукой, одетой в вязаную варежку, сосульки с бакенбардов. За ним, виновато виляя хвостом, вошла собака. Её не стали гнать: знали – Пушкин заступится.

…Стали гадать на воске. Пушкин взялся быть консультантом. То ли в самом деле знал гадание, то ли прикидывался и готов был подшутить. Судя по серьёзному взгляду, кажется, в этот раз почтение к старой забаве будет соблюдено. Сторожу Агафону велено было принести ведро воды из речки Сороти, студёной. Девицы взяли по стакану, зачерпнули из ведра. Стали лить сквозь материно обручальное кольцо нагретый на ложке воск. Попадая в холодную воду, воск мгновенно застывал, схватывался в виде затейливых фигурок.

«Татьяна любопытным взором на воск потопленный глядит…» – отлилась у Пушкина строчка, которую он не знает ещё, куда определить. Но то, что этот вечер обязательно запомнится ему и, отстоявшись, ляжет со временем в затейливое кружево грандиозного создания, уже начинающего бередить воображение, совершенно ясно.

Пушкин поочерёдно берёт стаканы, рассматривает их на просвет. Благо, свечи сегодня яркие, праздничные. Фигурки, в основном, похожи на покосившиеся церквушки. Это значило, что всем можно обещать скорое замужество… Анне, которая была постарше других, и считалось уже, что она несколько засиделась в девках, гадали особо. Вместо воску плавили олово и так же лили его в холодную воду. И ей Пушкин нагадал скорую свадьбу. Жалел нынче Александр Сергеевич деревенских подруг своих. Жалел, а потому и был щедрым. Смеялись все одинаковым посулам.

Потом из-под стола заметали по очереди мусор, специально там оставленный от прежних предпраздничных дней, искали хлебное зерно – тоже к замужеству.

Сняли все кольца свои, связали ниткой единой. И Пушкин снял было с большого пальца «талисман», подаренный ему в Одессе молодой графиней Воронцовой, Прасковья Александровна не допустила, чтобы эта «басурманская штука», не дай Господь, не повлияла на русскую забаву и не испортила правдивые святочные предвещания.

И от этого останется у Пушкина строчка: «Из блюда, полного водою, выходят кольца чередою…». Надо было медленно вынимать из воды связанные ниткой кольца и внимательно слушать, что происходит за окном. Это серьёзное дело доверили девушки Пушкину, а сами сидели настороже, чутко прислушиваясь и стараясь не пропустить своего кольца… По разным уличным звукам, по обрывкам песен, например, или разговоров можно было напророчить многое… Произошёл тут насмешивший всех случай. Вывесили за окошко ключи и щётку. Погасили свечи, чтоб темней было и таинственней, и стали ждать – кто пройдет мимо, а ещё лучше, если заденет или ключи, или щётку. Тогда надо будет спросить: «Как звать?». Какое имя прохожий назовёт, таким будет имя суженого.

По жребию выпало спрашивать Анне.

И надо же так случиться, что неугомонный старик Агафон, от скуки, опять пошёл за водой в прорубь. И мимо окна. Ключи зазвенели…

– Как ваше имя?

– Агафон.

Смеялись все. И особенно Агафон, уронивши пустое ведро и обессиленно приседая на корточки… И, осмелевши, подлил масла в разгоревшееся веселье. Рассказал давнее, незабытое.

– Как был помоложе, дак тоже гадали. У нас другое было. Девки ходили в сараюшки да овец лентами обвязывали, а кто и коров… Утром смотрели, чья овца либо корова станет головой к воротам – то готовь девка приданое, замуж нонче возьмут. Если боком, аль хуже того, задом – куковать тебе девонька ещё год в ожидании… Вот как-то раз наладились наши девки ворожить да гадать, пошли в овчарух, значит, повязали овец поясами. А мы, ребята молодые, чтоб, значит, досадить им, овец-то поразвязали, наловили собак, да их поясами и окоротали, да в овчарне и оставили. Девки наши поутру-то пришли, глядь, а вместо овец – собаки. И что ж бы вы думали? Ведь девки-то те замуж повыходили да и жили всю жизнь с мужиками своими, как собаки цепные. Я вот со своей тоже намаялся… Чистая скарапея, вся и разница, что выползины кажную вёсну не оставляет после себя…

Пушкин насторожился при последних словах сторожа Агафона. В глазах засветились лампадки подступающего творческого восторга.

– Что означает слово «выползина», – живо обратился он к рассказчику.

– Ну, это когда змея кожу свою сбрасывает, выползает из старой. Сброшенная кожа и есть выползина…

– Какое точное слово!.. Как бедны мы, что не знаем русского языка. Спасибо, брат Агафон за науку. Можно мне приходить слушать тебя?..

– Да что, барин, наши рассказы – вода текучая, текут без смысла…

– Нет, Агафон, ты меня сегодня шлифованным камнем алмазным одарил. Цена ему велика…

Агафон смотрит на Пушкина с испугом, недоумевая, о какой цене речь.

…В Михайловском за нравственностью и благочестием Пушкина следить приставлен был местный священник отец Иона.

Вот и пришёл он к Пушкину. Явно не готовый к тому, чтобы выполнить долг. Совестливый оказался старичок.

Пушкин усадил его за стол. Велел няне подать наливки. Выпили по единой. Обоюдная неловкость не прошла. Выпили по второй.

– Александр Сергеевич, – начал старик, – на меня возложено дело неблагое. В некотором смысле – иудино… Мне надобно еженедельно отписывать в епархию, – священник пытается отыскать слова поделикатнее, – докладывать о поведении вашем, в смысле соответствия христианским правилам…

– Ну, так что ж?

– Да как же, не обучен шпионить, грехом почитаю. Да и грамоте не шибко властен. Сами, поди, знаете – писание и то с чужих слов толкуем, по памяти… Иногда с амвона такое возгласишь, как только Господь терпит… Надо мной недавно даже кучер надсмеялся, предерзостный, надо сказать, малый. Сквернослов ужасный, вместо кнута у него – брань. Лошади только эти слова и понимают. Говорю ему как-то: «Ты, – говорю, – как вижу, гораздо лучше упитан телесно, нежели духовно». «Чего мудрёного, батюшка, – отвечает, – ведь телесно мы сами себя кормим, а духовной пищей нас потчуете вы». Какова бестия?..

Пушкин, до сих пор слушавший попа как бы по принуждению, вдруг расхохотался. Принуждённость исчезла.

– Думаю отказаться от поносной этой должности, – заканчивает отец Иона.

– Ни в коем случае, – живо говорит Пушкин. – Донесения ваши в епархию я сам буду сочинять. Тут сразу две благодати – будут они грамотные и греха от них тебе никакого…

Тригорское. 15 декабря 1825 г. Вечер. Тут происходят чьи-то именины.

Всё семейство Осиповых сидит за чаем. Семейство Осиповых обширно. Но сейчас, за столом, одно женское сословие. Во главе стола сама Прасковья Александровна. Две дочери от первого брака с Николаем Ивановичем Вульфом – Анна, ровесница Пушкина и Евпраксия (шестнадцати с небольшим лет). Две дочери от второго брака с Иваном Сафоновичем Осиповым – Екатерина (ей всего два годика) и Мария (пяти лет). Тут же падчерица Праскрвьи Александровны, двадцатилетняя Александра. Самой Прасковье Александровне сейчас сорок четыре года. Выходит, она старше Пушкина на восемнадцать лет. Два уже года как она снова вдова.

Во главе стола, как положено по этикету подобного застолья, сама хозяйка дома. В конце стола – Пушкин. Он очень весел сегодня. Атмосфера вечера самая сердечная – в прямом смысле. Здесь в Пушкина почти все влюблены. Начиная с Прасковьи Александровны, отношения которой с Пушкиным загадочны и до нынешних дней. Ясно только, что они не были платоническими. Анна влюблена в Пушкина по уши. Пушкин относится к её чувству почтительно, пытается отгородиться от пылких проявлений этого чувства неоскорбительным, необидным юморком. Впрочем, её имя в 1829 году в так называемом «донжуанском списке» будет обозначено. Юная Евпраксия влюблена в Пушкина иначе – влюблённостью тщательно скрываемой, застенчивой, нервной, трепетной и ранимой – первой. В 1829 году и её имя появится в том же «донжуанском списке». Сам Пушкин чувствует сейчас сердечную тягу к падчерице Александре. Её имя так же будет обозначено в указанном списке любовных трофеев.

Евпраксия замечательно играет Россини по нотам, которые выписал для неё Пушкин, и так же замечательно варит жженку. Домашнее имя её Зизи попадёт потом в «Онегина».

Мы можем представить некоторых действующих здесь лиц с той достоверностью, как запечатлелись они в памяти тех, кто близко знал их.

Вот Прасковья Александровна.

«Она, кажется, никогда не была хороша собой, – поделилась Анна Керн, – рост ниже среднего, гораздо впрочем в размерах, стан выточенный, кругленький, очень приятный; лицо продолговатое, довольно умное, нос прекрасной формы, волосы каштановые, мягкие, шелковистые; глаза добрые, карие, но не блестящие; рот только не нравился никому: он был не очень велик и не неприятен особенно, но нижняя губа так выдавалась, что это её портило. Я полагаю, что это была бы просто маленькая красавица, если бы не этот рот. Отсюда раздражительность её характера…».

И ещё:

«Она являлась всегда приятной, поэтически настроенной. Много читала и училась. Она знала языки: французский порядочно и немецкий хорошо. Любимое чтение её было когда-то Клопшток».

Фридрих Готлиб Клопшток был поэтом немецкого Просвещения, писал эпические поэмы на темы Библии и истории, написал оду в честь французской революции. Все это могло повлиять на внутрений склад П.А. Осиповой.