Читать книгу Воспоминания. Путь и судьба (Григорий Николаевич Потанин) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Воспоминания. Путь и судьба
Воспоминания. Путь и судьба
Оценить:

3

Полная версия:

Воспоминания. Путь и судьба

Прежде всего казачьих офицеров обижала разница в жалованье: казачий офицер получал в год 72 руб., армеец 250 рублей; кроме того, армеец получал квартирные, фуражные, на отопление и освещение, казачий – никаких подобных прибавок к жалованью не получал. Армейский имел денщика, казачий сам себе чистил сапоги, армеец по окончании службы имел право на получение пенсии, а казачий офицер не имел. Затем, имя армейца, при переходе в казачье войско, ставилось в список офицеров выше казаков, поэтому, при производстве в высший офицерский чин, казаки всегда отставали от армейцев. Это неравенство обособляло армейцев от казаков; армейцы составляли отдельную группу, которая была ближе к главному казачьему начальству, атаману и полковым командирам, чем казаки; у начальства армейцы были на лучшем счету, пользовались большими льготами; атаман Воробьев, например, когда ему докладывали о наградах или о наказании какого-нибудь офицера, имел обыкновение всегда спрашивать: «Это из наших или из ихних?», т. е. из армейцев или из казаков? Если офицер «из наших», ему охотнее давалась награда— и наоборот.

Пирожков, возраст которого позволял уже ему бывать в офицерском обществе, слышал об этом недовольстве, приносил его в корпус и передавал нам. Мы тоже начинали волноваться и питать недружелюбные чувства к армейцам. В наших юных сердцах ненависть против армейцев дошла до того, что мы стали мечтать о том, чтобы по выходе из корпуса начать против армейцев партизанскую войну. Мы уговаривались, одевшись в киргизские шубы и малахаи и сев верхом на лошадей, нападать по ночам на проходящих по улицам города армейцев и стегать их нагайками. Конечно, эти мечты, по выходе из кадетского корпуса, как-то незаметно для нас сразу пропали.

Учителя

В военных школах всегда отдается больше внимания математике. Ждан-Пушкин30, который организовал учебную часть после реформы, конечно, поставил преподавание математики насколько было возможно удовлетворительно, но в этой отдаленной провинции ему приходилось бороться с недостатком преподавателей. Лучше всего преподавалась геометрия. Для этого предмета он не выписывал учителя из столицы, а воспользовался местной силой. Наш эскадронный командир Кучковский (Як. Ив.) преподавал геометрию еще в войсковом казачьем училище. Эту кафедру Ждан-Пушкин оставил за ним и после преобразования училища в кадетский корпус. Я и теперь с удовольствием вспоминаю уроки Кучковского, поражавшие своим, если можно так выразиться, изящно-ясным изложением. Мне кажется, благодаря такому изложению, в котором не было ни одного лишнего слова, он был в состоянии любого тупицу от самого простого положения довести до самой сложной теоремы, не вызвав в нем ни малейшего затмения.

Не так удачен был выбор других преподавателей, алгебры и тригонометрии. Конечно, и эти кафедры занимали хорошие знатоки своего предмета, и для учеников, специально созданных для занятий математикой, они принесли пользу; мои товарищи были ими очень довольны, но меня преподавание учителей алгебры, сколько их ни сменялось за мое время, не увлекало, и только раз, когда кафедра запустовала и Ждан-Пушкину пришлось самому преподавать предмет, я услышал такое же очаровательно ясное изложение алгебры, каким было изложение геометрии у Кучковского.

Бросая теперь взгляд назад, мне кажется, что Ждан-Пушкин распределил предметы преподавания в разумной пропорции. Хотя мы видели его одетым в военный мундир, но мы в нем видели не столько военного человека, сколько просто человека. Русский язык, история русской литературы, география, всеобщая история, закон божий – все эти предметы преподавались учителями, лучше которых и желать не надо. Для замещения некоторых кафедр Ждан-Пушкин сделал специальные поиски, но нескольких учителей он оставил из прежнего дореформенного состава. Кроме Кучковского, он оставил еще двух, Старкова и Костылецкого, первый в войсковом казачьем училище преподавал географию, второй – русский язык, теорию словесности и историю русской литературы.

Когда мы кончили курс, Ждан-Пушкин предложил Старкову прочесть эскадронным кадетам географию Киргизской степи подробнее, он сделал это потому, что служба казачьих офицеров, учившихся в сибирском кадетском корпусе, потом должна исключительно проходить в пределах Киргизской степи. Им предстояло ходить с отрядами казаков в степь, вести там кордонную службу и принимать участие в военных экспедициях, доходивших на юге до границ независимого Туркестана. Старков исполнил желание инспектора классов, и я вышел из корпуса с такими географическими знаниями соседней Киргизской степи, каких не имел ни о какой другой территории. Может быть, Ждан-Пушкин был единственный педагог в Сибири, который, занимая педагогический пост в Омске, не относился индифферентно к географическому положению окружающей местности. <…>

Общественные идеи достигали до нас двумя путями воздействия: школьным и не школьным. Школьными проводниками их были преподаватель русской словесности Ник. Фед. Костылецкий и преподаватель истории Гонсевский31.

Костылецкий познакомил нас с Пушкиным, Лермонтовым и Гоголем. На Пушкина он смотрел, как на национального гения; он казался ему необыкновенно одаренным человеком. Костылецкий рассказывал о встрече с поэтом. Автор «Истории Пугачевского бунта», проезжая через Казань, посетил университет. Студенты сбежались в заведение, чтобы увидеть великого поэта, но Костылецкому, который был тогда студентом, не удалось прийти в университет. Через несколько часов, когда он шел по одной из казанских улиц, мимо него проходит человек, от которого такой духовной мощью пахнуло на Костылецкого, что тот невольно замер, провожая его глазами. Студент подумал: «Это, вероятно, Пушкин». Он запомнил черты лица незнакомца, прошедшего мимо, подробности его костюма, манеру носить платье, и когда потом расспросил своих товарищей, то убедился, что действительно встретился с Пушкиным.

Костылецкий познакомил нас с взглядами Белинского на русскую литературу; он весь свой курс о русской литературе составил по критическим статьям Белинского. Кажется, я не ошибусь, если скажу, что такие деликатные предметы, как история литературы и всеобщая история, преподавались нам конспиративно. Костылецкий построил свой курс на Белинском, но имени Белинского ни разу перед учениками не произнес. Об этом я узнал только впоследствии, спустя восемь или девять лет, будучи вольнослушателем петербургского университета, когда пришлось прочесть полное собрание сочинений Белинского, тогда только что вышедшее32.

Кадеты, родители или родственники которых жили в городе, по воскресным дням отпускались домой. Они уходили из корпусов вечером в субботу и возвращались вечером в воскресенье. Таким образом, создавалось общение кадетской массы с городским обществом, и она подвергалась воздействию внекорпусной среды. Общение детей казаков со своими семьями имело мало значения, гораздо важнее были для кадет посещения семейств их ротными товарищами. Во-первых, казачий контингент был менее значителен; из общего числа кадет казаки составляли только одну пятую часть. Во-вторых, родители ротных кадет представляли среду гораздо более разнообразную и более интеллигентную.

Эскадронные кадеты были уроженцы только казачьей линии, кроме берегов Иртыша, Горькой линии и долины Алтая они других мест не знали, а в роте были кадеты не только со всего пространства Сибири, от Томска до Якутска, но тут находились и такие, детство которых прошло или в Архангельске, или в Кишиневе, или в Тифлисе, или в Москве и Петербурге. Затем родители ротных кадет не были одинаковы по роду своей службы. Одни были военные, другие гражданские чиновники; конечно, воспитание детей во время дошкольного возраста в этих семьях было различно.

Выше я уже говорил, что отцы эскадронных кадет были небогаты и что дошкольное образование их детей было очень скромное, в роте же числились дети генералов и важных гражданских чиновников, в домах которых собиралась самая просвещенная в городе молодежь. В этих домах интересовались русской литературой и внутренней политикой.

Новости, приносимые ротными кадетами в корпус из города, резко отличались по своему содержанию от новостей, приносимых эскадронными. Поэтому корпус получал свой свет из роты. Ротные кадеты отличались своей осведомленностью, а также более отшлифованными манерами; казалось, что у них и темпераменты мягче. <…>

Наши дортуарные библиотеки были очень бедны, в них не было совсем беллетристики. Этим материалом корпусные читатели снабжались из города, через ротных кадет. Таким путем к нам проникли «Вечный жид» Эжена Сю, «Три мушкетера» Александра Дюма, а также и романы Диккенса «Дэвид Копперфилд», «Домби и сын», «Мартин Чезлвит», «Записки Пиквикского клуба» и многие другие. Это было в последний год моего пребывания в корпусе.

Чокан Валиханов

Я с особенным увлечением читал Диккенса вместе с моим другом Александром Дмитриевичем Лаптевым33.

В то же самое время увлекался Диккенсом и другой мой друг Чокан Валиханов34. <…> Он был внук последнего киргизского хана, это был киргизский аристократ. <…> Это был очень талантливый мальчик. Местное начальство стало смотреть на него, как на будущего путешественника или русского агента в Туркестане или Китае. Он очень много рассказывал о киргизском быте; его рассказы так меня увлекали, что я начал их записывать. Вскоре из его рассказов составилась у меня толстая тетрадь. <…>

Чокан в это время еще плохо говорил по-русски и сам записывать не мог, но он умел рисовать и иллюстрировал мою тетрадь изображениями киргизского оружия, охотничьих снарядов, кожаной посуды и т. п. К концу пребывания в корпусе Чокан начал серьезно готовиться к миссии, на которую ему указывали его покровители, читал путешествия по Киргизской степи и Туркестану, изучал историю Востока и так далее. Впоследствии, когда Чокан был уже офицером, П. П. Семенов35 писал о нем в рекомендательном письме к своему дяде, как об удивительном молодом человеке, который, живя в глухой провинции, сумел приобресть громадную начитанность в литературе о Востоке.

Я был непрерывным свидетелем занятий Чокана; ему доставали для чтения интересные книги по Востоку, и он делился ими со мной. Одновременно мы прочитали путешествие Палласа36 в русском старинном переводе (1773–1788). Это было тоже для меня в высшей степени сенсационное чтение. Страницы этой книги перенесли нас в уральские степи, на берега Яика. От этих страниц пахнуло на меня ароматом полыни и степных губоцветных; я, кажется, слышал крики летающих над рекой чеграв и ченур. Моя мечта о путешествии получила новую форму: Паллас мои морские мечты превратил в сухопутные, и, мало того, он приблизил их к той территории, где будет проходить моя жизнь и моя служба. Он опустил наши мечты на почву действительности, указал нам тесные географические рамки нашей деятельности, по крайней мере, для меня, если не для Чокана. В 1852 году я расстался с Чоканом, окончил курс и вышел из кадетского корпуса, а Чокан должен был остаться в нем еще на год. Собственно, его одноклассники должны были после меня оставаться еще на два года, но Чокан выходил годом раньше их, потому что в последнем классе корпуса преподавались специально военные науки – тактика, фортификация, артиллерия и др., и правительство считало опасным для государства знакомить с этими науками инородцев. <…>

Тургенев остался нам в корпусе неизвестен. Я познакомился с ним года два спустя по выходе из корпуса.

Мы не имели также никакого представления о крепостном праве и о назревшей государственной потребности освобождения крепостных крестьян. Слышали ли мы тогда что-либо о декабристах, я теперь сказать не решаюсь. Вернее всего, что мы о них ничего не слыхали. Неизвестны были нам также и идеи социалистов. Эскадронным кадетам много новостей приносил Чокан Валиханов. Омское образованное общество очень интересовалось этим кадетом; некоторые лица из этого общества брали его в свои дома на воскресный отпуск; это были очень интересные дома. Особенное влияние на его развитие имел бравший его по воскресеньям преподаватель всеобщей истории Гонсевский. Поэтому мы, эскадронные кадеты, немало были обязаны этому киргизскому аристократу с демократическими убеждениями. По выходе из корпуса в течение еще десяти лет, по крайней мере, я это могу сказать о себе, мы жили идеями и влияниями, этого кружка друзей, к которому принадлежали в учебном заведении. Мы уже жили вне корпусных стен, а кружок продолжал развиваться; с некоторыми явлениями, например, с поэзией Гейне, мы познакомились уже по выходе из корпуса, но это было продолжением влияний корпусного кружка. <…>

<…> Один мой одноклассник по корпусу, артиллерийский офицер Колосов37, впоследствии передавал мне сцену, которая его сильно поразила. Группа кадет стояла у ворот двора кадетского корпуса, которые выходят на Иртыш; в этой группе находился и Чокан. Перед глазами молодых людей открывалась картина: река Иртыш, а за нею поднимающаяся к горизонту Киргизская степь. Валиханов жадными глазами смотрел вдаль и сказал, взглянув на свою ногу: «Бог знает, где эта нога очутится впоследствии». Колосов был тогда еще мальчиком, года на четыре моложе Чoкaнa. Он потом сам говорил, что эта фраза крепко им запомнилась, он как бы почувствовал, что перед ним стоял необыкновенный человек.

И в самом деле, для Чокана было невозбранно мечтать и о далеких берегах Хуху-Нора и о вершинах Желтой реки38. Совсем в другом положении находился я.

Я был казачий офицер, а казаки – это были крепостные государства. Все они были обязаны служить в военной службе определенный длинный срок, как простые казаки, так и офицеры.

Казачий офицер должен был в то время служить бессменно 25 лет; положение их было жалкое, жалование они получали скудное; тогда как пехотный офицер, вышедший из того же кадетского корпуса, получал жалованье 250 руб. в год, казачий офицер получал только 72 руб., при этом ему не полагалось ни квартирных, ни отопления, ни фуражных; а по окончании службы – никакой пенсии. Казачий офицер до 25-летнего срока не имел права отказаться от службы и не мог переменить род службы: он должен был служить 25 лет только в своем войске, т. е. сибирский казак только в сибирском войске, оренбургский только в оренбургском и так далее.

Как же я мог угнаться за соблазнительными мечтами Чокана? Его мечта была свободна, а я в своих планах был ограничен. Не странно ли: я по происхождению принадлежал к державному племени, а Чокан был киргиз, инородец, член некультурной расы. Я был не правоспособен, а он был свободный гражданин.

Когда Чокан развивал свои заманчивые планы, они не трогали меня. Твердая вера в несбыточность совместного путешествия с Чоканом обсекала мое воображение. Чокан говорил о своих планах с увлечением, с пафосом, а между тем его слова отлетали от меня, как горох от стены. Я привык совершенно мириться с мыслью, что буду собирать коллекции для ботанического сада и для зоологического музея Академии наук только в том районе, в пределах которого совершаются походы и разъезды казаков сибирского войска.

Хотя я мог служить офицером только в сибирском казачьем войске, а не в каком-либо другом, но в пределах этого войска, я мог выбрать любой полк. Я выбрал 8-й, штаб-квартира которого находилась в Семипалатинске.

Во-первых, мне, уроженцу Горькой линии, которая лежит между Курганом и Петропавловском, хотелось увидать юг, а 8-й полк самый южный из полков сибирского казачьего войска; во вторых, мне хотелось видеть собственными глазами горы, а значительная часть полка была расположена в долинах западного Алтая. Как уроженец Горькой линии, я видел только плоские степи и собственным воображением никак не мог составить правильного представления о горной стране. Я представлял себе горы в виде могильных холмов крупного размера, но равной высоты и расположенных на одном уровне. Мои представления о горах улетали еще дальше от действительности. В родительском доме, в праздники, когда ждали гостей, мой отец ставил на карниз печи курительные свечки, и мне казалось, что горная страна состояла из таких же конических фигур.

Глава 3

Служба. «Будем рубить и колоть»

«Подъезжая к р. Алматы, в версте или нескольких от нее, у самой дороги, мы увидели четыре шеста, воткнутых в землю, и на них четыре казачьих головы. Дело рук тоучубековских джигитов».

Киргизская степь

Я вышел из кадетского корпуса в 1852 г. Это был один из самых больших выпусков: он состоял из 50 офицеров, в том числе одних казаков до 20-ти. Это был первый выпуск, в котором все офицеры всецело были обязаны всем своим воспитанием пореформенному режиму. Три офицера из выпуска, Маслосов, Лаптев и я, записались в 8-й казачий полк. Маслосов и Лаптев были уроженцы этого полка. Маслосов по прибытии в полк, т. е. в Семипалатинск, тотчас был назначен полковым адъютантом, а я и Лаптев остались в строю. Служебные обязанности наши были несложны; изредка нас призывали в манеж учиться верховой езде, да на балах полковой командир Мессарош заставлял нас танцевать с дамами.

<…> По прибытии в Семипалатинск я тотчас же взял отпуск у полкового командира в Усть-Каменогорск, чтобы повидаться с жившим там моим дядей, и поехал туда вместе с моим отцом. Половина дороги туда от устья реки Убы до Змеиногорска гористая; тут я впервые увидел настоящие горы и убедился, в какой степени мои детские представления о горах расходились с действительностью. Меня очень удивило, что я немало видел в книгах картинок, изображавших горные долины, верно передававших действительность, и тем не менее в моем мозгу господствовала детская фантазия.

В Семипалатинске я прожил только зиму, а весной меня уже назначили в поход. В Семипалатинске я встретился с Достоевским39, но только на одну минуту; я входил в двери, а он выходил. Я остановился по одну сторону дверей, чтобы дать ему дорогу, он, оставаясь по другую сторону, предлагал мне первому перешагнуть порог. Произошло препирательство. Наконец он, улыбаясь, сказал: «Десять тысяч китайских церемоний!» Вот и все, что я от него услышал. <…>

<…> После меня на следующее лето в Заилийский край приехал путешественник П. П. Семенов, нынешний вице-президент географического общества, и в то же время здесь по делам службы оказался Чокан Валиханов, который в это время был адъютантом генерал-губернатора Западной Сибири. Они встретились.

От Чокана и частью от местных жителей Семенов узнал о том, что год назад здесь жил казачий офицер, который ходил в горы, собирал растения и сушил их и что-то записывал и, несмотря на свое скудное жалованье, 72 руб. в год, выписывал и получал журнал «Вестник Географического Общества». И Чокан и я показались ему интересными молодыми людьми. <…>

<…> В ближайшую же весну я и Лаптев назначены были в отряд, в Киргизскую степь. Мой отец получил от Панкова, адъютанта атамана казачьего войска, письмо, в котором он успокаивал отца и просил не смущаться таким распоряжением начальства, потому что отряд имеет важное назначение – занять новую территорию в Киргизской степи, и участвующие в экспедиции офицеры ничего не потеряют. В Семипалатинске были сформированы две сотни из казаков 7-го и 8-го полков. Они должны были отправляться в Копал, городок, расположенный в Семиречье. По присоединении к отряду роты солдат и конной батареи он должен был двинуться еще далее на юг, перейти р. Имо и достигнуть подошвы Тянь-Шаня. Так как этот отряд положил начало городу Верному, то я распространяюсь здесь об этом эпизоде из моей жизни поподробнее.

<…> Две казачьих сотни были отправлены из Семипалатинска в киргизскую степь, в Копал, селение, основанное при подножии Джунгарского Алатау. Отсюда они с присоединением роты солдат должны были двинуться дальше на юг, за реку Илю, чтобы при подошве Тянь-Шаня положить основание новому русскому поселению, нынешнему Верному. Я был назначен в составе этого отряда. <…>

От Семипалатинска до Копала нашему отряду предстояло пройти 700 верст. Поход имел вид приятной прогулки. С каждым переходом подвигались на юг и углублялись в степь, характер которой становился все типичнее и типичнее. Мы миновали горы Аркат, которые оставляют о себе память своими романтическими очертаниями, потом другие горы Арганаты, с вершины которых, сказали нам, на крайнем западе видны воды озера Балхаш. Заметнее прежнего на нас пахнуло югом, когда мы достигли берегов р. Лепсы. На ночлег мы расположились в лесу, состоявшем из деревьев, о которых я прежде только слышал от отца; дерево это называется по-киргизски «джигда». Его длинные, как у ивы, листья, такие же серо-зеленые, дают очень мало тени и заставляют чувствовать себя пришельцем в этой стране, лишенным уюта тени, бросаемой родными деревьями.

В то же время на всем протяжении от Семипалатинска до Копала было всего одно только населенное место – бедная казачья станица, построенная на берегу р. Аягуз. На всем остальном пространстве от Семипалатинска до р. Лепсы мы ночевали у колодцев, часто наполненных горькой и протухшей водой. Только к югу от Лепсы начали встречаться реки.

Копал расположен близ подошвы снежного хребта Алатау. Местность, на которой он лежит, отгорожена от Балхашской низменности второстепенным хребтом, так что с равнины, по которой протекают реки Лепса, Саркан и др., чтобы попасть в Копал, нужно подняться на его уровень по крутому ущелью. Впоследствии был найден более удобный путь через этот хребет, но мы еще поднимались по старой дороге, по ущелью Кисык-ауз (Кривой рот).

В Копале мы должны были простоять целый месяц в ожидании приезда генерал-губернатора Гасфорда, который хотел сделать нам перед выступлением смотр и лично благословить нас в дальнейший путь.

Месяц ожидания нам не показался скучным. Для северянина из-под Омска и Петропавловска в этом теплом Семиречье все было очень ново. Горы со снежными вершинами, горные пенящиеся воды, стремнины и ущелья «кремнистый путь» – все это говорило, что находишься где-то далеко от березовых колков и от русских деревень, в какой-то далекой, очаровательной стране, похожей на тот поэтический мир, о котором так много наговорили русскому читателю Пушкин и Лермонтов.

Около г. Копала в речку Копал впадает ручей Тамчи-булак (тамчи – капля, булак – ручей, ключ). Ручей этот берет начало по самой средине города, в нескольких десятках сажен от городской церкви. Начало его лежит в глубоком овраге с отвесными скалами. Отвесные стены оврага образуют цирк или колодец, из стен которого со всех сторон сочится и тысячами капель падает на дно оврага холодная прозрачная вода. Можно ли было ожидать подобной картины на прозаической почве Горькой линии?

Отряд наш в составе пехотной роты, двух казачьих сотен и конной батареи был поставлен под начальство полковника Перемышльского40. Приехал Гасфорд, сделал смотр и отпустил нас.

Перемышльский занимал должность пристава при Большой орде киргиз и жил постоянно в Копале. Эта должность была учреждена незадолго перед нашей экспедицией. <…> Перемышльский был по счету вторым приставом.

<…> О полковнике Перемышльском говорили, что он был побочный сын князя П. Д. Горчакова, бывшего до Гасфорда генерал-губернатором Западной Сибири, и что он сначала кончил курс в московском университете и потом поступил на военную службу, в университете он написал курсовое сочинение, в котором разошелся с реакционными взглядами своего профессора Каченовского41. Служа в Копале приставом при Большой орде, он выписывал [журнал] «Современник»12 и, я думаю, по собственному своему выбору, а не по чужой рекомендации. Это был очень симпатичный, гуманный начальник, но он держался от нас в стороне, как держатся капитаны военных кораблей от кают-компании. <…>

Экспедиция Перемышльского была уже второй попыткой занять Заилийский край. За год перед тем была отправлена туда экспедиция под начальством полковника Гудковского42. Гудковский с русским отрядом переправился через Илю и поднялся немного вверх по р. Каскелену, но был окружен толпой киргиз под предводительством [хана] Тоучубека. Киргизы начали неприязненные действия против русского отряда; силы киргизов превосходили русский отряд, и Гудковский должен был, отстреливаясь, отступить к берегам Или; благополучно переправившись через реку, он ушел в [город] Копал43.

Прощаясь с Перемышльским, Гасфорд передал ему написанный на бумаге приказ – осмотреть неизвестный край, выбрать место для постоянного пункта и возвратиться на север, но на словах сказал ему, чтобы он непременно остался на южной стороне Или на зимовку. Генерал дал понять Перемышльскому, что если он не исполнит последнего приказания, то потеряет расположение генерала. Я об этом слышал от тогдашнего русского консула Захарова44 в Кульдже. Я в то время отвозил консулу жалованье. Когда я рассказывал ему о нашей уже совершившейся тогда экспедиции, Захаров передал мне, что коварное поведение Гасфорда очень беспокоило Перемышльского и, уезжая из Копала, он написал кульджинскому консулу письмо, в котором просил, если в случае неудачи экспедиции его, Перемышльского, будут обвинять в самовольном зазимовании за Илей, принять меры к его оправданию.

bannerbanner