Читать книгу Своим именем (Григорий Павленко) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Своим именем
Своим именем
Оценить:

4

Полная версия:

Своим именем

Одно ведро за медяк — выходит, сегодня поят через раз. Ну, спасибо, что не через два.

Айра слезла с крыши по водостоку — руки в рукавицах, рукавицы на льду, всё как положено — и пошла считать.

Считать было что. Будка у колодца. Будка у входа в Корпус: с входящих медяк. Первокурсники стояли перед ней кучкой, как вчера перед Оттом. Только Отта, поди, можно было уговорить, а будку нет. Будка у дверей Архива. Будка у бани — с каждого, кто мыться. И у самых ворот — вчерашняя, та, что выросла за вечер, пока она несла свечу.

Пять. Вчера утром, между прочим, была одна, и та на дороге. Айра шла по двору, держа руки за спиной — от греха.

У Корпуса стоял ректор.

Перед будкой, с кошелём в руке — и по тому, как он держал кошель, было ясно, что достаёт его не первый раз. Первокурсники расступились, и Айра встала так, чтобы видеть его лицо. Лицо было вроде бы обыкновенное — лицо человека, который платит за вход к себе и ведёт этому счёт.

— Пятый. — Это он ей, не оборачиваясь, и положил медяк на доску. — Два на дороге, колодец, ворота, Корпус.

— Вы и у колодца?

— Я пью воду.

— Вы ведёте счёт.

— Чтобы знать, сколько мне вернут.

— Кто?

— Тот, кто это поставил. — Жердь поднялась, и он прошёл. — Когда я его найду.

Она прошла следом — не под жердью, а сбоку: у входа в Корпус, если знать, есть ступенька, на которую жердь не ложится. Из окошка на неё посмотрели без интереса. Кто прошёл мимо жерди, тот для них и не проходил. Это она поняла ещё вчера, а сегодня проверила: мимо жерди не окликают и не считают.

Внутри было хуже. У кабинета ректора, на третьем этаже, стояла ещё одна — маленькая, втиснутая между скамьёй и дверью. Но с окошком и с жердью, и жердь лежала поперёк двери кабинета.

— С хозяина — как со всех, — объявили из окошка.

Ректор помолчал. Дисциплина на подоконнике приёмной подняла голову и посмотрела на будку, как на новую мебель, которую никто не заказывал. Айра ждала, что он скажет «положено». Он не сказал. Он достал шестой медяк, положил на доску и ответил будке:

— Пока не найду.

И вошёл к себе. Дверь за ним закрылась, жердь легла обратно, и Айра осталась в приёмной с кошкой и с будкой — вдвоём против одной.


* * *


Урок у Виерны был в подвале, с утра, и у двери подвала стояла своя будка со своим мужиком.

К будке Тень подошла всей горсткой: Юст, Ним, Кейра и Айра. Тевр был при мастерской и всё ещё невидим: осеннее кольцо с пальца не шло. Учиться следу ему сегодня было не с руки: у Виерны его и так не видно.

— С учёных — как со всех, — объявили из окошка.

Юст полез в карман. В кармане у него, как почти у всех, было пусто. Оттуда он вынул тетрадку — ту самую, «выдано — принято», в которой вёл счёт всему, что уходило из его рук.

— Выдано, — начал он вслух и остановился, потому что выдавать было нечего. — Ладно. Выдано — ничего. Принято — тоже ничего. Так и запишу, в обе графы.

— Запиши, — разрешила Айра. — Однажды эта тетрадка кого-нибудь спасёт.

— Я тоже так думаю. — Юст закрыл тетрадку с достоинством.

У Ним медяк был: у Ним всегда что-нибудь есть. Она его вынула, показала окошку — как показывают собаке кость, которую не дадут, — и убрала обратно, в тот карман, про который знала одна она.

Виерна пришла последней и остановилась перед будкой на один взгляд, не дольше. Смотрела она, как всегда, не на будку — на тех, кто на будку смотрит.

— Занятие «след», — сказала она. — Первое после каникул. Вещь без следа не бывает, адепты: всякая вещь откуда-то пришла, и там, откуда пришла, что-то осталось. — И, не поворачивая головы: — Это не морок. Значит, у неё есть след. Найдите. В подвал не входим, пока не найдёте.

— А платить? — спросил Юст.

— Найдёте след — узнаете, кому.

Тень разошлась вокруг будки, как вокруг чужой телеги на рынке: не трогая, глядя под ноги. Айра пошла по кругу первой. Читать следы она выучилась раньше, чем буквы, и три года на улице этим кормилась. След у этой вещи должен был лежать где-то здесь: волок, ноги, щепа — ну хоть один гвоздь, оброненный тем, кто сколачивал.

Ничего.

Пыль на каменном полу лежала каникулярная, нетронутая, от лестницы до самой двери: две недели сюда никто не спускался, и следы Тени были в ней первыми. Будка стояла на пыли, как стакан на скатерти: ни дорожки к ней, ни борозды от угла, который волокли. Доски были свежие, а щепы под ними не было. Гвозди новые — а ни одного не валялось.

— Следа нет, госпожа декан, — доложил Юст, обойдя круг трижды: по разу на каждую надежду.

— Нет, — подтвердила Кейра. Она обошла один раз и больше не стала: ей хватило.

— И гвозди все, — прибавила Ним, которая первым делом проверила гвозди: по её опыту, пропадать начинают с мелочи. — Ни один не выпал. Так не сколачивают.

Айра — последней и коротко:

— Не приносили.

— Не приносили, — повторила Виерна. — Запомните это, адепты, и не записывайте: вещь без следа — это вещь, которая тут выросла. Такие бывают. Их не приносят, их разводят. — Она посмотрела на будку ещё раз, как на чужого ученика. — Метод засчитан. Занятие не окончено: оно продолжается, пока не найдёте, от чего они заводятся и кто развёл. В подвал не входим: за вход берут, а я за него не плачу.

И ушла, прямая, застёгнутая до горла, и ни одна доска в будке не скрипнула ей вслед.

«Их не приносят, их разводят». Спасибо, госпожа декан. Значит, будку у моего колодца кто-то развёл. Как кроликов. Или как дурака на рынке — и тогда дурак тут я. Осталось узнать кто — и чем травят. Вот и всё занятие. На всю зиму, поди.

Большая аудитория была наверху, и туда они поднялись все вместе: Юст сказал, что пропускать не положено, Кейра — что Эйн всё равно не заметит, и обоим хотелось убедиться.

Будки добрались и сюда. Эта стояла у самых дверей, а перед ней топтался сам лектор Эйн, тот, что читал всем трём факультетам с девяти, с хроникой под локтем и в том виде, в каком он приходил к девяти: наполовину проснувшись. На будку он глядел одним глазом. Второй он, надо думать, берёг.

— С учёных — как со всех, — объявили из окошка.

— Учёных, — повторил Эйн. — Хм. — Он подумал столько, сколько думает человек, решающий, просыпаться ему или нет. — Мытники.

— Кто? — спросила Айра.

— Мытники. — Эйн посмотрел на неё вторым глазом, и это было редкое зрелище. — Заводятся от проверок. Лет тридцать назад такое уже было: проверяли много, всё подряд, всех — и завелись. Стоят и берут. Люди платят, потому что положено, а положено — потому что стоят. — Он зевнул. — У нас считали? Считали. Прошлой зимой считали, весной считали, а этой осенью Совет привозил машину и считал всем кровь. Три проверки за год. Вот и завелись. Ничего особенного.

Тень стояла вокруг него молча. Юст открыл тетрадку — записать — и закрыл: слово было не для тетрадки.

— А как их вывели, лектор? — спросила Айра. — Тридцать лет назад.

— Вывели… — Эйн задумался. Глаз закрылся. Второй закрывался медленно, нехотя, как ставень на ржавой петле. — Вывели их, помню, зимой. Кто-то приехал… или уехал… И они… — Он привалился плечом к косяку аудитории, хроника сползла из-под локтя ниже. — …они…

И уснул — стоя, у будки, на полуслове, с открытым ртом, как засыпал на всех своих лекциях. В окошке терпеливо ждали медяка.

Юст осторожно потряс лектора за рукав, лектор всхрапнул и не проснулся. Кейра посмотрела на Айру, Айра на Кейру, и обе решили одно и то же: разбудить Эйна ещё никому не удавалось, а тем, кому удавалось, он потом отвечал вопросом на вопрос.

Первокурсники Архива — тонкие, серые — взяли его под локти, как брали, видно, не в первый раз. Лектор не сдвинулся: спящий стоя, он себя не держал и повис у них на руках всем весом, как мешок муки, и его бережно прислонили обратно к косяку. Ула стояла последней, с поднятой рукой — на всякий случай.

К обеду академия узнала слово, и слово ей понравилось: мытники — это уже не «кто-то поставил», это имя, а имя можно ругать. Ругали у колодца, у Корпуса, у аудитории, где Эйн так и стоял, привалившись к косяку, а будка при нём ждала. К обеду же у столба с доской фонда голос Тевра объявил, что фонд возмещает. Кто заплатил будке — тому медяк обратно: «это не плата, это грабёж, а грабёж фонд не признаёт». Очередь к столбу выстроилась длиннее, чем к колодцу. Жестянка фонда пустела на глазах — медяк за медяк, честно, до последнего. Самого Тевра было не видно, а честность его была видна и так. Последний медяк ушёл до сумерек.

— Фонд пуст, — доложил голос Тевра. — Первый раз с тех пор, как он есть. Я проверял.

— А завтра? — спросили из очереди.

— Завтра фонд принимает. Угадываем заново, кто их поставил. Медяков нет — значит, принимает бесплатно.

Скарб сделал проще. К кладовым, что внизу, будка тоже добралась — с каждого, кто за припасом, медяк, — и Скарб при ней не задержался ни на шаг: вошёл к своим вещам и запер дверь изнутри. Припасы наверх с тех пор не поднимались. Марга послала к двери мальчишку с ведром, потом Тобба с топором, потом пошла сама и взяла Айру — нести. Нести было нечего. Из-за двери, на стук, Скарб ответил один раз — голосом человека, у которого вещи живут семьями:

— Вещи не платят. Я при вещах. Сорок лет только запирал — теперь и подавно.

Марга постояла перед дверью с тем лицом, с каким на кухне объявляют постные дни, повернулась и пошла наверх. Айра пошла за ней с пустым ведром: ведро, как-никак, надо было вернуть.


* * *


В мастерскую она пришла вечером — не через дверь. У двери в мастерскую, как и у всех дверей, стояла будка, и Серак, судя по звуку изнутри, чинил засов и на будку внимания не тратил: будка была не его.

Окно мастерской смотрело во двор, низкое, полуподвальное, и с осени его не запирали. Айра вошла в него так, как входит человек, для которого окно — дверь: боком, ногами вперёд, не задев ни стекла, ни рамы.

— Это я, — предупредила она, потому что в углу — если он никуда не делся — сидел Тевр, невидимый, а невидимых лучше предупреждать: у них слабые нервы.

— Я знаю, — отозвался угол. — Кот на тебя смотрит.

Кот занимал крышку короба, как все эти дни, и на неё действительно смотрел — взглядом, припасённым для тех, кто лезет в окно, когда у всех есть дверь. Двое каменных стояли по обе стороны короба, головы вниз, руки на рукоятях. Горн остывал, и пахло железом, окалиной и сухим дубом.

Серак от верстака не обернулся.

— Будка не пускает? — спросил он засов.

— Будка пускает. За медяк.

— У тебя есть медяк.

— У меня есть окно.

— Разумно. — Засов он держал двумя пальцами, как держат живое. — Я бы тоже в окно. Но у меня верстак.

Она подошла к коробу — проверить, как проверяла все эти вечера: крышка на месте, Кот на месте, каменные на месте, — и положила ладонь на дуб рядом с Котом, потому что так делала всегда.

Знак под рубахой вспыхнул.

Знак у неё под рубахой теплел у этого короба всякий раз, как она сюда приходила, тихо, будто здоровался. Сегодня не потеплел: вспыхнул жаром, будто кто-то поднёс к нему уголь, и на один вдох, не больше, она увидела на крышке не свою ладонь. Чужие руки, две, крупные, мужские: они подняли эту самую крышку и опустили в короб два камня, те самые, которые не разнять, один за другим, бережно, как в колыбель. Потом крышка легла, и руки ушли. Крышка была крышкой, ладонь — её ладонью, а Знак остыл сразу — как не было.

Она не отдёрнула руку. Отдёргивать — значит показать, а показывать было некому: Серак чинил засов, Тевр сидел в углу.

Знак греться умел. Показывать — нет. А показал.

Кот смотрел — на её ладонь, потом на неё. Потом отвернулся к стене. Хуже этого он ничего сделать не мог: отворачивался Кот редко и только тогда, когда понимал больше, чем ему полагалось.

— Что-то не так? — спросил Серак, не оборачиваясь: у него было чутьё на руки, которые замерли.

— Всё так. Задумалась.

— Здесь не думают, — заметил Серак. — Здесь чинят. Думать ходят наверх.

И то правда.

Она ушла тем же окном. Во дворе было темно, лампы Корпуса линяли, и в будках светились окошки — тускло, одним и тем же светом, ни одно не мигало, — а вокруг будок лежал снег без единого следа. У ближней стоял магистр Ольдер и объяснял двоим первокурсникам, что это попечительная мера и что столица совершенно спокойна. Ладонь он держал поднятой — предупреждая вопрос, которого никто не задавал. Первокурсники ушли от него быстрым шагом и, кажется, за свечами.

Ещё одно окошко светилось у её собственной двери.

Будка стояла в коридоре крыла Тени, под самой её дверью, — маленькая, как та у кабинета, с жердью поперёк порога, — и из окошка на неё взглянули, как на всех.

— С жильца — медяк.

С жильца. Значит, я теперь жилец. Три года меня выселяли отовсюду, где я ночевала, а тут — пожалуйста: ты жилец, с тебя медяк. Дожила.

Медяк у неё был. Медяки у неё водились всегда — три, шесть, сколько надо, — но платить за вход в собственную комнату она не стала бы и при полном кошеле. Была своя дверь и своё окно, а окно, если знать, выходило на карниз, карниз — на водосток, водосток — во двор. Ночевать в комнате можно было и через окно — это она умела, пожалуй, лучше всех в этой академии.

Она постояла перед жердью — недолго, столько, чтобы всё посчитать, как считала всегда. Потом слазила в окно и вынесла оттуда одеяло. Спать тут она не собиралась, одеяло брала, чтобы наверху не просить у него. И пошла наверх.

Расчёт был простой: за её дверь берут, за его — нет. У его двери — не кабинета, а той, что в комнаты, над которой с осени сидит беглый огонёк, — будки не было, это она заметила ещё утром и запомнила, как запоминала всякое место, где не берут. Почему не было — она подумала и решила, что знает: будка садится туда, где уже за что-нибудь брали. А за эту дверь не брали никогда: туда ходят в гости. Она сама и ходит.

Дисциплина на подоконнике приёмной даже не подняла головы: пустые руки она уже видела, одеяло её не касалось, а будку у скамьи она не одобряла с утра.

Огонь в очаге горел. Ректор сидел у стола, и перед ним лежали медяки — в ряд, будто улики.

— Восемь. — Это вместо здравствуйте. — Я ходил к Эйну. Колодец второй раз, кабинет второй раз.

— Казённых?

— Половина. Половина — мои. Я веду два счёта.

Она села на второй стул — тот, что стоит у окна с той осенней ночи, когда каменные встали при коробе.

— У моей двери будка.

— Я видел. Я проходил.

— У вашей — нет.

— Я заметил.

— Вот и я заметила.

Он помолчал — не подбирая ответ, а как молчат, когда ответ есть и он неприятный.

— Это не решение, адептка.

— Это бухгалтерия. Где не берут, там и ночуют. На улице это первое правило.

— Второе, — поправил он. — Первое — где кормят.

— Где кормят, теперь через раз.

Спорить он не стал: воду через раз он пил сам. Он встал, взял с её колен одеяло и повесил у очага греться — спиной к ней, молча, по-хозяйски: вещь с мороза. Про будку у её двери он больше не сказал ничего. И она ничего: сказать пришлось бы правду, а правда была такая — медяк у неё был, окно у неё было, и пришла она не из бухгалтерии. Ей хотелось сюда. Список того, о чём она никому не расскажет, стал длиннее на пункт.

— Эйн уснул, — это она ему в спину. — На «как вывели».

— Я знаю. Я был там после вас. Он спит стоя.

— И?

— И будка ждёт. — Он повернулся. — У нас медяков на три дня. Потом академия перестанет входить в свои двери. И тогда поглядим, что мытники делают с теми, кому платить нечем. Эйн этого не помнит, и я думаю, что до этого не дошло: тридцать лет назад их вывели раньше.

— Кто?

— Он уснул на этом слове. — Ректор сел. — Я буду будить его каждое утро. Это входит в мои обязанности.

Одеяло у очага высохло к утру.


* * *


Тай встретила её у колодца — с лицом человека, который ночью совершил поступок, — и первым делом посмотрела на одеяло у неё через плечо: домой его было не занести, дома брали. Потом — на неё, с прищуром.

— Дисциплина нарушалась, — доложила Тай. — Опять.

Ответа она не ждала. Прищур сошёл сам, и Тай переступила с ноги на ногу — чего Айра за ней не помнила.

— Ну да ладно. Тут такое дело… — Она посмотрела на колодец. — В общем, я её сожгла. Ночью. Ту, что у колодца.

Будка у колодца стояла. Такая же: доски, окошко, жердь поперёк сруба. Вокруг неё, на снегу, чернело кольцо углей — круглое, как от костра, — и от углей ещё тянуло горелым.

— Она стоит.

— Значит, плохо сожгла? — Тай посмотрела на будку с личной обидой. — Нет. Я её хорошо сожгла. Я всё сделала как надо. Дождалась, пока внизу пройдёт патруль: он ходит в двадцать минут и без двадцати, я это с первого курса знаю. Полена взяла четыре. Нет, пять: одно на растопку, оно не считается. Подошла с наветренной стороны, чтобы дым на Корпус, а не на плац: у нас Брек по дыму просыпается. Мужик вышел, встал рядом и смотрел. Я тоже стояла и смотрела. Горела она хорошо, честно, до углей — я даже подумала: ну вот, а говорили, что дебош у нас запрещён. Потом ушла спать. Утром — вот.

— А мужик?

— Сидит. Тот же или другой — я не разглядывала. Они все на одно лицо, а я одно лицо не запоминаю, это не моё.

— Тай.

— Я только говорю, что это был не дебош. Дебош — это когда не вырастает обратно. — Тай поправила половник за поясом: она носила его теперь, как нож. — Зато я теперь про них всё знаю: они горят. Просто потом вырастают. Это тоже знание. Осталось попробовать всё остальное, и я составила список. Он длинный. Половник в нём первый. Будку я всё равно присмотрела. Просто теперь — другую.

Айра посмотрела на угли. Угли были настоящие. Будка над ними — тоже. Из окошка на них с Тай глядели так же вежливо, как вчера и позавчера, и ждали медяка за воду.

Сгорела и выросла. За ночь. Спасибо, Тай: теперь мы знаем, чем их не травят. Огнём. Ладно, одним способом меньше.

От ворот закричали — не «медяк», а «едут!» — и Айра пошла к воротам: смотрительнице положено видеть всё, а этого «всего» сегодня, видать, прибавилось.

С надвратной кладки, если встать на выступ у ниши, дорога была видна далеко — до того места, где туман съедал её целиком. Вчерашняя будка стояла на своём месте, у самых ворот, с жердью поперёк дороги. А по дороге, из тумана, шёл обоз.

Не сани: сани скребут, а этот обоз шёл без единого звука. Впереди плыли сундуки — сами, без рук, ребром, как льдины, — за сундуками шляпная коробка, за коробкой — носильщики, серые насквозь, в ливреях столетней моды. Чёрного камня никто из них не касался: шли над ним, на ладонь выше. Позади носильщиков, не спеша, двигались трое: дама в мехах, которые сидели на ней безупречно и были мертвы не первый век, — и две девочки, обе в шубках, серые и прозрачные, как мать. Девочки глядели по сторонам.

Хладная Графиня возвращалась — как всякую зиму, из северных земель, где проводила лето: летом тут, на её вкус, слишком много живых. Она жила в этих стенах дольше самих стен, и старшие говорили про неё одно: вернулась — значит, зима легла. На живых она не смотрела: у живых, объясняла она девочкам, бывает столько болезней.

Обоз шёл к воротам. На дороге, между обозом и воротами, стояла будка, и жердь лежала поперёк, и в окошке сидел мужик — вежливый, терпеливый, положено.

Айра стояла на выступе и смотрела, как сундук — первый, углом вперёд — подходит к жерди.

С покойницы — как со всех. Ну-ну. Вот на это я погляжу.

Глава 3. Зима легла

Сундук дошёл до жерди и не остановился.

Айра ждала, что он хоть притормозит — всё-таки вещь, углы медные. А он прошёл сквозь жердь, как проходят сквозь дым: жердь осталась лежать, сундук поплыл дальше, и ни та, ни другой друг друга не заметили. Следом второй сундук, следом шляпная коробка, и вот коробка на жерди застряла. Ткнулась в неё, покачалась и встала. Носильщик — серый, в ливрее, из тех, кому давно не платят, — подошёл и протолкнул её плечом. Привычно: эта коробка, надо думать, застревала везде, где было за что.

— С поклажи — медяк, — потребовали из окошка.

Сказали в пустоту: сундуки уже шли к воротам, коробка — за ними, а носильщики над медяком не задумались ни на шаг. Мужик в окошке проводил их взглядом — без обиды, не по его части — и повернулся к тем, кто шёл следом.

Айра тоже повернулась. На выступе у ниши было место на одного, и она это место занимала. Потом сзади влезла Тай — с половником за поясом и с таким пыхтением, будто выступ был крепостью, а она его брала. Теперь на выступе стояло полторы, и половина висела над двором.

— Ну? — спросила Тай. — Что там?

— Смотри сама.

Тай посмотрела вниз, на дорогу, где из тумана выходили трое. Впереди всех, как выяснилось только вблизи, плыл слуга со светильником: издали его было не видать, потому что светильник ничего не освещал — в том числе и самого слугу. Свет у призраков, видно, не для дела, а для чина. За слугой шла дама в мехах. Меха умерли давно, раньше здешних стен, а сидели как на живой: без единой складки не по делу. По обе руки от неё — две девочки в шубках, серые, прозрачные. Головы у обеих ходили по сторонам, как у всех девочек на свете, которых привезли туда, где они не были всё лето.

Мороз пришёл раньше обоза. Айра почуяла его подошвами — по кладке, снизу, как из погреба, — и только потом увидела, что иней на жерди пошёл гуще.

Ну, здравствуйте. С приездом. У нас тут кое-что завелось без вас.

— С пешего — медяк, — сообщил мужик светильнику.

Слуга прошёл сквозь него. Не сквозь будку — сквозь мужика: вошёл в окошко и вышел из задней стенки, и светильник вышел следом, всё так же ничего не освещая. Мужик даже не поёжился. Обочина его не занимала, а ходить сквозь него, выходит, тоже.

— С покойницы — как со всех. — Это он даме.

Вот это Айра слышала. Она и сама, пока Графиня шла, успела подумать: с покойницы, поди, как со всех. Подумала для себя, на выступе. А теперь это сказали вслух, с дороги, и вышло не смешно. Вышло, как всё у них: положено.

Графиня на него не посмотрела. Она вообще ни на что не смотрела: ни на жердь, ни на будку, ни на мужика в окошке. Шла, как у себя, где всё на местах и глядеть не на что. Одна девочка — младшая, та, которую прошлой зимой на балу звал танцевать первокурсник, — обернулась на окошко. С любопытством: новое.

— Не смотрите, девочки, — велела Графиня. Голос — сквозняк под дверью, как всегда. — Здесь никого нет.

И прошла сквозь будку.

Будка постояла. Один вдох — столько, сколько стоит вещь, которой ещё не сказали, что она кончилась. Потом окошко просело внутрь, крыша в один скат легла на лавку, лавка — на пол. И всё это, доски, гвозди, смола и мужик в тулупе, осело в одну кучу, серую и тихую, как зола в холодной печи. Жердь легла на пыль. Верёвка от жерди уходила теперь в ничто и лежала на дороге, как лежит верёвка, когда с того конца отпустили.

Тай рядом сказала «ох». Тай никогда не говорила «ох».

Обоз шёл дальше — к воротам, — и Графиня шла с ним, не сбавив, а девочки оглянулись обе: на кучу, потом на мать. Мать не оглянулась.

— Она их… — Тай искала слово, — не посмотрела?

— Не посмотрела.

— И всё?

— И всё.

— Так и я могу!

— Ты не можешь.

— Я на Брека так не смотрю, когда он орёт. Он тогда орёт громче, но это его дело, а я стою и не смотрю. Второй год. Я умею.

Тай перевела глаза на вторую будку — на ту, что стояла у самых ворот, под нишей, прямо под ними, — и не посмотрела на неё. Не смотрела она так, что смотреть больше было не на что. Лицо у неё стало каменное, шея прямая, взгляд — поверх, в туман, где нет ничего. Половник за поясом ходил ходуном.

Будка у ворот стояла. Мужик в окошке ждал медяка.

— Она стоит, — сообщила Айра.

— Я на неё не смотрю!

— Ты на неё дышишь.

— Я живая! Мне положено!

— Вот и она про то же.

Тай выдохнула — всё разом, с паром — и посмотрела на будку прямо, обиженно, как давеча на угли.

— Значит, это не дебош, — определила она. — Это покойница. Покойницей я быть не согласна. Пусть сама.

— А половник зачем?

— Против мужика в будке половник лучше ножа. Нож режет, а половник объясняет. — Тай похлопала по нему, как по плечу. — Марга сама дала. Сказала: «Верни». Верну, когда объясню.

Сама и шла. Обоз подходил к воротам, и внизу, у арки, притихли: Тобб с топором на плече, двое с вёдрами, кто-то из первокурсников, кто вышел на «едут» и теперь жалел. Стихоплёт в нише век не поднял. Сундуки прошли сквозь жердь, коробка застряла и была протолкнута, слуга со светильником прошёл сквозь мужика. Мужик выговорил своё «с покойницы — как со всех» тем же голосом, что и тот, первый. Может, это и был тот, первый. Кто их разберёт.

Графиня прошла сквозь.

Будка у ворот сложилась так же: вдох — и куча. Пыль даже не поднялась. Легла сразу, всей кучей, — и жердь легла сверху, и Тобб внизу снял топор с плеча и поставил на снег, чтобы не держать.

bannerbanner