
Полная версия:
Своим именем

Григорий Павленко
Своим именем
Глава 1. Положено
Огарок в фонаре у Стихоплёта дожил до утра, и это была первая новость дня. Айра вынула его из-за стекла, пока он не додумался погаснуть сам, и убрала в ящик. Огарок — тоже имущество, если ты смотрительница. А смотрительницей она была с лета и с должностью давно не спорила: должность кормила, грела и была своя.
Каменный страж в нише даже не повернул головы. Веки у него были опущены, и из-под век шло бормотание — низкое, как жёрнов на холостом ходу:
— …кто с дороги воротился… Нет. Отдано. Прошлой зимой отдано. Недостойно.
Он сочинял. Все каникулы дорога стояла пустая, и все каникулы он сочинял впрок — на всех, кто сегодня вернётся. Каждому воротившемуся полагалось от него по паре строк, а повторяться он не умел. Айра ему не мешала. С камнем, который ищет рифму, лучше не заговаривать. Это она усвоила ещё в первую осень — на чужом примере, к счастью.
Работай, работай. У тебя сегодня очередь.
Дорога за воротами лежала чёрная и голая — снега она не признавала, — а по сторонам стоял замёрзший туман, слоями, как в прошлую зиму. Сойди с чёрного камня в туман, и обратно не выйдешь, это тут знал всякий. Туман на неё поглядел. Айра на туман. Оба решили, что не сегодня.
Она перехватила ящик поудобнее и пошла обратно через двор — последний раз через пустой.
Две недели академия стояла пустая, и она ни разу за все каникулы не сказала себе, что это плохо. Осенью тут стояла машина Совета и считала кровь. Её посчитали: Знак у неё под рубахой чужой, брата Ренна, честный и казённый, и машина взяла его за чистую монету. Не взяла бы, и считать адептку Сол было бы уже некому. Человек Совета, который приезжал считать, уехал с итогом «без изменений». А то, за чем он приезжал, два камня, которые не разнять, так и лежало в мастерской у Серака, в коробе под крышкой. На крышке сидел Кот, по бокам стояли двое каменных, которые не едят и не спят. А ректор сказал тогда у окна: Совет думает долго и раньше весны не вернётся, значит, зима наша. Зима и была: полмесяца пустых коридоров, дрова, которые он теперь подкладывал сам, и она — наверх, каждый вечер. Осенью носила ему туда дрова, чтобы был повод, а теперь ходила без дров и без повода. В гости. Приличные люди ходят в гости не каждый вечер. Ну, у приличных людей и зима покороче.
Список того, о чём она никому не расскажет, пополнился за каникулы на один пункт: ей понравилось. Ходить в гости, сидеть у чужого очага, говорить про дрова — понравилось. Что с таким пунктом делают, она не знала: раньше в этом списке лежало только ворованное.
Сегодня зима не кончалась — до весны было далеко. Кончались пустые коридоры.
Дисциплина на подоконнике приёмной глядела на двор сверху — десятник над артелью, которая вот-вот явится с гулянки: пересчитать, отругать, накормить. Айра ей кивнула. Кошка кивка не вернула — у неё был пост.
Первые сани она услышала раньше, чем увидела: полозья по чёрному камню скребли так, будто кто-то тянул ножом по чугуну. Стихоплёт в нише вскинул веки — со скрипом — и приосанился, насколько умеет приосаниться камень, у которого и так подбородок к небу.
Сани вкатили к воротам широко, с разворотом: возчик на облучке всю дорогу злился и хотел, чтобы это заметили. Он был с кнутом, красный от мороза и от чего-то ещё, а рядом сидел парень в тулупе, с сундуком на коленях, — первокурсник, по сундуку видно. У первокурсников сундуки новее, чем у всех, и обиднее: сразу видно, что покупали к отъезду.
— Медяк! — крикнул возчик воротам, не слезая. Стихоплёт открыл рот. Возчик его не слышал. — Посреди дороги! Жердь, будка, мужик в будке — медяк с саней, говорит, два с родителей. Положено, говорит! Я ему — кем? А он — положено. Я ему говорю: я не родитель, я дядя!
— Папа, — попробовал парень.
— Дядя. — Возчик даже не обернулся. — До ворот — дядя. Ты мне медяк должен, между прочим.
Стихоплёт всё это время держал рот открытым, и в конце концов из него вышло — сдержанно, с достоинством, для племянника, а не для дяди:
— Кто воротился к нам с зимней стороны —
тому и стол, и кров, и книги. До весны.
Две строки, а парень покраснел до ушей и полез с сундуком с саней: ему, судя по лицу, и двух строк было много. Дядя строфы не заметил вовсе.
— Кто взял медяк? — спросили сзади.
Айра не обернулась. Оборачиваться было незачем: этот голос она узнавала теперь по одному слову, а тут было целых три. Ректор стоял в арке — с пустыми руками, без плаща. Академия возвращалась, и он вышел её встречать, как выходил всякий год. Только раньше он делал это с крыльца, а в этот раз вышел к воротам, где стояла она.
Что вышел он к воротам из-за неё, было видно — ей, во всяком случае. Стихоплёту, поди, тоже, но камень молчал. Всем он отдавал по две строки, а ей с лета не отдавал ни одной: молчание у него — высшая почесть, и он её держал.
— Мужик, — повторил возчик, теперь ректору, и слез наконец. — В будке. Я ж говорю. Дощатая, свежая, с окошком, и жердь поперёк. Я сюда пятый год езжу — не было. А тут стоит.
— Кто поставил?
— А кто ж его знает. Стоит — стало быть, положено. — Он развёл руками, и в руках у него не было медяка, а был только кнут. — Не заплатишь — жердь не поднимет. А объезжать там негде: с дороги сойди — и всё, туман.
Ректор перевёл взгляд на дорогу — так, будто на бумагу, в которой нашлась строка не его рукой.
— На этой дороге застав не бывало триста лет. — Это он не возчику. Вроде бы дороге. — Я схожу и посмотрю.
— Я с вами.
— Смотрительнице положено?
— Смотрительнице положено видеть всё. Будку на дороге я ещё не видела.
— Вы с крыш видите.
— С крыш сегодня скользко.
«Неразумно» он не сказал. Задержался взглядом на ящике у неё под локтем — понял, что ящик она не отдаст, хоть проси, — и пошёл под арку первым.
* * *
Дорога в это утро длину решала сама, как всегда, — и решила, видимо, не задерживаться: башни за спиной ушли в туман в два счёта, а впереди, там, где у дороги полагалось быть середине, стояла будка.
Где у Знаковой дороги середина, не знал никто. Дорога была то в час, то в три шага, смотря по настроению. Но будка стояла посередине — это было видно сразу, и как это было видно, лучше было не думать.
Они шли вровень. Не сговариваясь: он не убавлял шага, она не прибавляла, и выходило вровень само. Так они ходили через двор с той осенней ночи, когда двое каменных сошли со своих мест и встали к коробу у Серака. Двор к этому привык за одни каникулы, потому что двора во дворе не было: все разъехались. Сегодня возвращались все. Значит, привыкать предстояло заново — и всем, и ей.
— Вы её видите? — спросил он, не поворачивая головы.
— Вижу. Дощатая. Одна.
— Я спрашиваю не про доски.
— Я поняла, про что вы спрашиваете. — Ей это сказать было легко: с ним про это было легко с осени. — Мороки я вижу насквозь, вы знаете. Это не морок.
— Плохо. Морок сняли бы к обеду. За доски придётся искать хозяина.
— Я тоже так подумала.
Будка была дощатая. Свежая, некрашеная, из тех досок, которые ещё пахнут смолой, — с окошком, с лавкой внутри и с крышей в один скат. Поперёк дороги лежала жердь: одним концом на столбике, другим на верёвке, и верёвка уходила в окошко. А в окошке сидел мужик.
Мужик как мужик. Тулуп, шапка с ушами, борода в инее, рукавицы. На коленях — ящик с прорезью. Таких на любом рынке — дюжина на ряд, и ни одного не запомнишь, хоть гляди до вечера.
Будку Айра просмотрела насквозь — прикрыла глаза, как делала всегда, когда надо было поглядеть не глазами: позвала тьму на один вдох, по щиколотку, только чтобы видеть, и посмотрела сквозь неё. Так она смотрела на всё, что ей не нравилось. Доски, смола, гвозди, иней на гвоздях — всё настоящее. Ну и хуже.
— Здравствуйте. — Вежливо, без всякого рвения. — С пешего — медяк.
— Кем поставлена застава? — спросил ректор.
— Положено.
— Кем положено?
— Не могу знать, господин хороший. — Обиды в этом не было ни капли. — Стоит — стало быть, положено.
— Кому идёт сбор?
— В ящик.
— А ящик кому?
Он покосился на ящик, как на вопрос, которого ему ещё никто не задавал, и честно подумал.
— Ящику положено, — решил он наконец.
Ректор помолчал. Айра эту паузу знала: в ней он раскладывал перед собой варианты, будто бумаги на столе, и выбирал, какую подписать. Потом он вынул кошель — маленький, кожаный: платить ему приходилось редко и по счёту, и кошель это, похоже, знал. Достал медяк. Положил на доску окошка.
Айра посмотрела на медяк. Потом на него.
— Вы заплатили.
— Да.
— Человеку, которого сами не ставили.
— Я заплатил правилу. — Он убрал кошель. — Я не могу требовать с академии, чтобы она исполняла правила, которых не исполняю сам. Пока эта жердь стоит, она правило. Когда я выясню, чьё, я его отменю.
— А если не выясните?
— Тогда подпишу. — Он повернулся к жерди. — Мне доводилось находить у себя правила, о которых я не знал. Обычно они старше меня.
Мужик взял медяк рукавицей и опустил в прорезь.
И вот тут Айра перестала слушать ректора — на вдох, не больше, но перестала. Потому что медяк не звякнул.
Медь о дерево звякает всегда. За три года улицы она наслушалась, как падают монеты, — в тысяче ящиков, кружек, кошелей и подолов. Медь звякает о дерево, звенит о медь, глухо стукает о тряпку — но звук есть всегда. У медяка нет другой работы, кроме как звякнуть. Этот упал в прорезь и умолк, будто под прорезью не было ничего. Ни дна, ни других медяков, ни ящика.
Мужик поправил ящик на коленях — одной рукой, как поправляют пустое лукошко. Ящик был лёгкий. Это она тоже увидела.
Запомнила. Куда ты их деваешь, милейший, я ещё узнаю. Не сегодня.
Она сошла с дороги на обочину, в иней, и иней под сапогом хрустнул. Туман стоял тут же, слоями, прошитыми инеем, и первый слой был ей по плечо. Слои считать она не стала: из дальнего на неё уже смотрел туман, не спеша, как смотрят на то, что рано или поздно само подойдёт ближе. Айра посмотрела в ответ, обошла столбик с жердью, сделала четыре шага по инею и вышла на чёрный камень с той стороны.
— Адептка Сол. — Это ректор, ей в спину. — Вы сейчас обошли правило по инею.
— Я обошла жердь. — Она отряхнула сапог. — Правило пусть стоит.
Сидевший в будке на неё не обиделся. Он на неё даже не посмотрел: обочина была не по его части. Его часть была жердь.
— Обходить — не запрещено? — спросил ректор у окошка. Он спросил это тем голосом, каким спрашивал у Отта, куратора двора, что там в списке.
— Обходить положено.
— И платить положено.
— И платить.
— Вы понимаете, что одно с другим не сходится?
— Не могу знать. — И было ясно, что он не врёт: он и правда не мог.
Полозья они услышали оба. Сзади, из тумана, с той стороны, откуда сегодня ехали все, — и полозья эти не скребли, а визжали: возчик гнал. Гнал — значит, сзади сидел кто-то, кому не терпелось, и говорил это вслух всю дорогу.
Сани вылетели из тумана, увидели жердь и встали — лошадь встала сама, возчик только руками развёл. Медяк за сани он отдал в окошко молча, раньше всяких разговоров: возчиков на этой дороге спорить отучили. А с саней, не дожидаясь, пока они встанут окончательно, спрыгнула Тай.
Она была вся с мороза: щёки медные, от рукавов пар, и над плечами воздух чуть дрожал, как над печной заслонкой. Пахло от неё корицей и дорогой. Сундук она сгрузила одной рукой, будто пустой, поставила на камень, выпрямилась — и оглядела всё по порядку: жердь, будку, ректора с кошелём, Айру по ту сторону жерди — с инеем на сапогах и с ящиком.
— Так. — Тай кивнула сама себе. — Вижу.
— Адептка Ру, — напомнил ректор.
— За каникулы дисциплина нарушалась.
Это был не вопрос. Так Тай определяла погоду и дебош: поглядела — и знает.
— Мне мать велела поглядеть, как вы тут, — прибавила она. — Я поглядела.
— Что она велела передать? — Это Айра, быстро, чтобы Тай не успела развернуться.
— Что зимой приедет. Поглядеть, как топят. Я сказала — плохо. Она сказала — тем более. — Тай подумала и выложила остальное, раз уж начала: — Ещё она сказала: если там что-нибудь изменилось — не лезь. Я поглядела. Изменилось. Я не лезу, я запоминаю. — И обернулась к будке, и будка ей понравилась ещё меньше, чем всё остальное. — А вот это что?
— Застава, — отозвались из окошка. — С саней медяк. С седока медяк.
— Я не седок. Я слезла.
— С пешего — как со всех.
— Я не как все. Я демонидка. — Тай подумала и честно уточнила: — Наполовину.
— С половины — полмедяка. — Без запинки: половины ему, видно, попадались.
— У меня нет полмедяка.
— Тогда положено целый.
Тай примерилась к жерди. Жердь была ей по пояс. Она была Клинок, и через вещи по пояс она перешагивала, не глядя, с первого курса.
— Через — не положено, — предупредили из будки.
— А под?
— И под.
— А если её… — Тай не договорила. Она смотрела на будку — на смолу на досках, на иней на гвоздях, — и над её плечами воздух дрогнул сильнее.
— Тай.
— Я только сказала. — Тай опустила руки. — Она деревянная. Я это только сказала.
И будке, отдельно, честно — как объясняют собаке, почему её не пустят в дом:
— Я не сейчас. У меня сундук. В сундуке гостинцы от матери, и если я сейчас начну, гостинцы сгорят первыми: они сверху. Я вернусь налегке.
Ректор достал кошель второй раз.
— Адептка Ру числится за академией, — сообщил он в окошко и положил медяк. — Академия платит.
Второй медяк упал в прорезь так же, как первый. Никак. Тай этого не услышала: она по части жара, а не тишины. Ректор услышал — она видела, как он задержал на ящике взгляд: чуть дольше, чем нужно. И ничего не сказал. Тоже, выходит, решил — не сегодня.
Жердь поднялась. Верёвка ушла в окошко, столбик скрипнул, и сани прошли под жердью, а за ними Тай с сундуком, а за Тай — ректор, своим шагом, который не прибавлял ни для кого. Айра ждала их с той стороны — она там и стояла.
— Ты чего там стояла? — спросила Тай.
— Обходила.
— Правило?
— Жердь.
Тай кивнула. Это она поняла целиком.
Обратно шли втроём, и сани скребли сзади. Тай шла посередине, потому что посередине она ходила всегда, — и шагов через двадцать покосилась налево, направо и сказала то, что видела:
— Вы теперь так и ходите?
— Как? — спросил ректор.
— Вровень.
Ректор шага не сбил, Айра тоже. Тай проверила ещё раз, налево и направо, и осталась довольна:
— Понятно. — И понятно ей было всё, до последнего. — Будку я присмотрела. Мало ли.
* * *
К полудню академия была полна, и про будку знали все.
Про неё знали раньше, чем про то, кто вернулся: сани въезжали в ворота с одним и тем же словом, и слово это было не «здравствуйте». Кто платил медяк — злился. Кто два — злился вдвое и объяснял, что он не родитель. Кто-то платил за себя и за двух сестёр и по дороге до двора успел придумать, кому он это припомнит. Стихоплёт выдавал по две строки на каждого воротившегося — новых, ни разу не отданных. К полудню голос у него сел до скрипа, а очередь у ворот стояла такая, что Айра засомневалась, кто тут застава.
Отт стоял в арке с листом и принимал воротившихся по списку.
Поодаль, не в арке, а в тени арки, стоял магистр Ольдер из реестровой службы — сухой, сутулый, с ключами на поясе, обшитыми кожицей, чтобы не звенели. С утра он ходил на дорогу смотреть будку и, рассказывали, обошёл её дважды по большому кругу, не касаясь, потом всё-таки тронул угол — быстро, как проверяют, не горячая ли печка, — и пошёл обратно, оглядываясь через плечо.
— Вернулись. По списку. — Отт отмечал, не поднимая глаз. — Кто не по списку — тот не вернулся.
— Я вернулся, — говорил кто-то.
— Проверим.
Парень с сундуком, тот самый, дядин, стоял в кучке первокурсников и рассказывал, что заплатил медяк. Ему не верили: у первокурсников медяков не бывает. «Дядя дал», — говорил он, и ему не верили ещё больше.
Первокурсников за две недели все успели забыть, и теперь они стояли в дверях Корпуса тесной кучкой, по-осеннему, — только сундуки у них были уже потёртые, а лица нет. Одна из них — невысокая, серая, из Архива, с косой через плечо — держала руку поднятой. Не тянула, не махала — держала, как держат фонарь. Отт прошёл мимо неё дважды.
— Вопросы запрещены, — бросил он на третий раз, не останавливаясь.
— Я не спрашиваю. — Руку она не опустила. — Я показываю, что есть.
— Что есть?
— Вопрос.
Отт остановился. Вопрос, который не задают, а показывают, в его листе не значился, и он постоял, соображая, куда это отнести.
— Не запрещено, — решил он наконец и пошёл дальше. Рука осталась поднятой.
Ула, вспомнила Айра. Осенью про эту руку рассказывали: торчит на каждой лекции Эйна, и Эйн отвечает ей, не просыпаясь.
Ну, держи. У тебя вся зима впереди.
Верен вышел из Архива с сумкой на плече — с дорожной сумкой, застёгнутой на все ремни, — и встал в общий поток, в самый хвост, для порядка.
— Верен, — окликнула Айра. — Ты же не уезжал.
— Не уезжал. — Он поправил очки. — Я был в Архиве. Там тепло и никого нет, это лучшее, что бывает с Архивом.
— А сумка?
— Все с сумками. — Он огляделся, проверяя, все ли. Все были. — Я не хотел выделяться. Это неосторожно в день начала занятий.
Он прошёл мимо Отта. Отт отметил его в списке как вернувшегося. Верен не возразил: спорить с листом было ещё неосторожнее.
У столба с доской фонда объявил голос: фонд принимает. Голос был Тевров. Самого Тевра во дворе не видели с осени: взял по доброте чужое кольцо, кольцо село на палец и сходить не собиралось, а кто его носит, того не видно. Доску, по крайней мере, видели все, и на доске стояло: кто поставил будку — ставки принимаются. На Скарба, кладовщика, не принимали вовсе: «нечестно», отрезал голос, «Скарб из кладовых не выходит, это все знают». Кессельроде прошёл мимо доски со свитой, четверо в красном за плечом, и не поставил ни медяка. Айра проводила его глазами и решила, что ей это нравится меньше, чем если бы поставил.
Расписание висело на том же столбе, под доской фонда, — один лист, четыре гвоздя: сверху ставки на будку, снизу — кому завтра куда идти. Виерна вышла к столбу, когда там уже гудели вернувшиеся, и встала рядом так, будто лист повесила не она, а он сам. Здороваться она не стала — не водилось за ней такого. Притихли без окрика: перед деканом Тени притихал любой курс, даже тот, на котором с её факультета и десятка не набиралось.
— Занятия с завтрашнего дня, — сказала она листу. — С утра. Кто не выспится с дороги, не выспится и на занятии, это одно и то же время. — И, уже отворачиваясь, в ту сторону, где стояла Айра: — Будка на дороге — морок, адептка?
— Не морок, госпожа декан.
— Жаль. Морок такого размера я бы кому-нибудь засчитала за год.
И ушла, а лист остался, и у столба задышали снова. Айра пробежала лист глазами — не читать, читала она медленно, а найти своё — и нашла: подвал, утро, «след». Ну и ладно: след она читать умела, а оставлять — умела не оставлять, и это Виерна тоже когда-нибудь засчитает.
Столовая в этот день пахла всем сразу: за каникулы в ней не осталось ни души, и разом вернулись все. Капуста, горячий хлеб, мокрая шерсть и сотня разговоров, из которых не слышен ни один. Марга стояла у раздачи с черпаком и глядела на очередь с лицом человека, которому полмесяца некого было кормить и который эти полмесяца помнит. Тай села за стол Тени — она с Клинка, а место за этим столом заняла в первый же день, — и Тень, как всегда, сделала вид, что так и надо.
Разговор за столами шёл один — про будку, — и к вечеру набралось четыре версии, кто её поставил, и все четыре считались верными разом.
— Это Совет, — объявила Тай за столом Тени так, чтобы слышал и стол Клинка. — Совет всегда сначала берёт медяк. Потом — всё остальное. Мать так говорит, а мать с ними дело имела. Про что — не скажу, это семейное. — И взяла второй хлеб, потому что за такие слова, по её разумению, полагалось поесть.
— Да это городские, — говорили за столом Архива. — Ходят тут люди туда-сюда без дела — пусть платят.
— А может, это… ну… никто? — предположил дядин парень, и первокурсники притихли. — Просто мужик решил денег пособирать с дураков.
Айра ела и молчала. Ректор заплатил дважды, а дураком его в этой академии ещё никто не называл, и додумывать эту мысль за столом она не стала.
Четвёртую версию принёс Торп — от поленницы, где дворня пила свой чай и где он один из всей столовой догадался спросить.
— Спрашиваю: кто? — рассказывал он за столом. — А они мне пальцем — вверх. Сам, говорят. Который наверху. Я говорю: Рраг, что ли? Они на меня как на дурака: Рраг же внизу. Ну, говорю, мало ли. — Торп помолчал, как, должно быть, помолчал и тогда. — Оказалось — ректор. Сам. У них так положено.
Сам так Сам. Новый сбор: зима, дрова, платить нечем — вот и придумал, а чтобы видели, первым и заплатил. Версия была складная, и приняли её сразу, а раз уж её принёс Торп, к завтрашнему утру её будут знать все.
Айра и тут промолчала. Она видела, как он платил, и слышала, как медяк не звякнул, — из этих двух вещей складывалось что угодно, только не новый сбор. Объяснять это Торпу было незачем: складную версию он на правду не променял бы.
Ладно. Пусть у них будет своя будка. А у меня — моя.
Свечу в фонарь Стихоплёта она понесла в сумерках — заведённый с лета порядок: лампы Корпуса начинали линять, двор пустел на ужин второй смены, и она шла к воротам. Ящик остался наверху: свеча в одной руке, кремень в другой, дорога знакомая.
Кот пошёл с ней. Он вообще-то с короба слезал редко, но короб сегодня был под присмотром — двое каменных, и присмотра у них хватало на троих, — и Кот, видно, решил, что вечером ему полагается прогулка. Он шёл рядом, тяжёлый, чёрный, драное ухо вперёд, и по снегу за ним оставались вмятины: их видел всякий, а его — никто.
Стихоплёт в нише молчал. Не сочинял — молчал: веки опущены, рот закрыт. За день он выдал по две строки на каждого, кто вернулся, и теперь, надо думать, был со всеми в расчёте.
Айра открыла фонарь, поставила свечу, чиркнула кремнем — раз, второй, с мороза всё делается со второго раза, — и огонёк взялся. Она закрыла стекло. Свет лёг на чёрный камень ниши, на каменное колено, на черту, стёртую тремя сотнями лет подошв.
И на жердь.
Жердь лежала поперёк дороги в трёх шагах от ниши. Одним концом на столбике, другим на верёвке. Верёвка уходила в окошко, а в окошке сидел мужик — тулуп, шапка с ушами, борода в инее, рукавицы. Будка была дощатая, свежая, из тех досок, что ещё пахнут смолой. Утром её здесь не было. Весь день у ворот стояла очередь — при Стихоплёте, при Отте с листом, при полном дворе, — и никто за ужином не обмолвился, что видел, как будку везут, ставят или сколачивают. А про будку за ужином говорили все. Она тут выросла за день, гриб грибом.
Кот прошёл под жердью, не останавливаясь, и двинулся дальше по дороге, по своим делам. Из будки его не окликнули: его там не видели. Единственный во всей академии, кому всё положено бесплатно.
Стихоплёт на будку не глядел. Будка не входила и не выходила — значит, по его части не проходила. Айра стояла, зажав в кулаке кремень, ещё тёплый от ладони, и смотрела на жердь у собственных ворот.
Медяк — это не деньги. Медяк с каждого, кто войдёт и выйдет, — это уже жалованье. Чьё — вот и вопрос.
— Положено, — сказал мужик. Вежливо. Не дожидаясь вопроса.
Глава 2. Будки
За ночь будки размножились. Как это у них вышло, не видел никто, а к утру у колодца стояла своя — дощатая, свежая, с окошком, всё как у той на дороге. Только жердь у неё лежала не поперёк дороги, а поперёк колодезного сруба. Кто за водой — медяк.
Марга пришла первой, с двумя вёдрами, и Айра с крыши поварни видела всё: как она поставила вёдра, как посмотрела на будку, как сходила за черпаком. Черпак был длинный, кухонный, и на будку он не произвёл никакого впечатления.
— За воду, — это Марга будке, — платят в городе. У нас, стало быть, город?
— Положено, — ответили из окошка.
— Кем?
— Не могу знать.
Марга подумала. Айра с крыши видела, как она думает: черпак ходил в руке вверх-вниз, как хвост у кошки, которой не нравится, но она пока терпит.
— За одно ведро, — определила Марга. — Второе я тебе не заплачу. Второе я из бочки возьму.
И заплатила: вынула медяк из кармана фартука, положила на доску окошка, и медяк ушёл в прорезь без всякого звука, будто под окошком не ящик, а дыра. Марге было некогда прислушиваться. Айра прислушалась и запомнила. Жердь поднялась, Марга набрала ведро, а второе понесла пустым: на кухне стояла бочка, налитая ещё до всяких будок, и до бочки будка пока не додумалась.

