Читать книгу Тропою испытаний (Григорий Анисимович Федосеев) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Тропою испытаний
Тропою испытаний
Оценить:
Тропою испытаний

5

Полная версия:

Тропою испытаний

– Что, собака, жаловаться пришла? Или непогоду чуешь?

Умное животное ластится и печальными глазами смотрит на меня.

Наледь пухнет и жидким тестом расползается по ущелью.

На крутом правобережном склоне пасутся олени. Куда-то на кормёжку летят стайки мелких птиц.

– Я думаю, наше дело хорошо, – говорит Улукиткан, – вода близко, мясо варим, чай пьём, работа нет, всё равно что бурундук в норе, – громко смеётся.

Он за свою долгую жизнь, вероятно, не раз отсиживался у наледи, боролся с пургой и попадал в более сложную обстановку. Жизнь приучила его ничему не удивляться.

…День проходит удивительно скучно.

Наконец, солнце падает за высокий хребет. Пламень в печке перебирает сушник. Каждый погружён в свои думы. Тоскливо, оттого что ограничены движения, мысли прикованы к этой проклятой наледи, преградившей нам путь.

По ущелью разливается густой сумрак, окутывая осыпающиеся скалы седой дымкой. Одиноким огоньком загорелась на юге звезда. Потянула холодная низовка. Ночь прикрыла ущелье. Мы сидим вокруг накалившейся докрасна печки.

Улукиткан затянул жалобную эвенкийскую песню. Ему, видно, невмоготу томительное молчание, и он тянет свою песню долго, однообразно, на одной ноте, перебирая высохшими губами непонятные нам слова.

– О чём ты поёшь, Улукиткан? – спрашиваю его.

– Эко не знаешь! Эвенкийской песни постоянный слова нету, каждый раз новый. Что сердце чувствует, что глаз видит, что ухо слышит, о том поёт.

Укладываемся спать. Проводники располагаются возле печки, Мищенко и Геннадий зарываются между тюками, а я забираюсь в спальный мешок и, скорчившись между собаками и крайними бревнами настила, пытаюсь, но не могу уснуть.

На голову текут бледные лучи звёзд. Звёзд становится всё больше, они горят всё ярче, словно торопятся воспользоваться темнотой до появления луны. Чёрные силуэты скал, похожие на древних старцев, склонились над нашей стоянкой. Всё сковано холодным дыханием северной ночи. Тихо. Только наледь бурчит, лениво переваливаясь по колоднику, да в лесу рождаются глухие стоны, и тогда кажется, что кто-то бесшумно бродит возле настила.

Утром всех нас будит Улукиткан:

– Наледь кончилась, олень сам сюда идёт.

Я пока ничего не вижу, но слух улавливает мелодичные звуки, просачивающиеся сквозь лес. Это бубенцы на оленях мирно перекликаются в утренней тишине.

Вода где-то выше нашей стоянки промыла проход и ушла в русло, оставив после себя нетолстую корку ноздреватого льда.

Один за другим появляются олени. Улукиткан достает из потки[20] замшевую сумочку величиной с варежку, с прикреплёнными по краям когтями медведя, рыси и белохвостого орлана. Он трясёт ею в воздухе, и когти, ударяясь друг о дружку, издают дребезжащий звук. Услышав его, животные бросаются к настилу, лезут наверх, вытягивают черноглазые морды. Старик щепотками достает из сумочки соль, кладёт под губу каждому оленю и, улыбаясь, что-то шёпотом рассказывает им на своём языке.

Василий Николаевич возится у печки – готовит завтрак. Остальные берутся за топоры, вырубают из-подо льда нарты, очищают полозья и укладывают груз. У всех одно желание: скорее бы вырваться из этой западни!

Через два часа мы готовы продолжать путь. Улукиткан по-хозяйски проверяет упряжки на оленях и грустным взглядом осматривает ущелье, словно впереди, за крутым поворотом, нас ожидает ещё большая неприятность.

– Однако, надо скоро ходи, сколько сила олень хватит: близко корма нет, – говорит старик, выводя пару оленей.

За ними выстраиваются остальные. На месте стоянки среди заиндевевших елей и скал остаются настил да надпись на свежем пне о нашей вынужденной стоянке.

Олени дружно бегут вперёд, и снова мы слышим подбадривающий голос Улукиткана:

– Мод… мод… мод…


Наш путь, как и два дня назад, идёт по дну Купуринского ущелья, сдавленного цепью полуразрушенных гор. Уж очень мёртво и тесно в этой щели! Но скоро нагрянут потоки горных вод, взревут пробудившиеся пороги, обдавая густой пеной валуны и чёрные скалы, ещё неприветливей станет в ущелье от несмолкаемого рёва разбушевавшейся реки. Но сейчас здесь спокойно. Весело заливаются бубенцы на передних упряжках. Дружно стучат копытами олени. Поют полозья. Кажется, ничто не омрачает сегодняшний день.

Улукиткан, однако, с беспокойством поглядывает на горы и всё настойчивее поторапливает оленей. Когда животные, устав, замедляют ход, он соскакивает с нарт и бежит рядом с ними, мелко перебирая ногами по льду. «Надо скоро ходи, сколько сила олень хватит», – вспоминаю я его слова.

А погода неожиданно изменилась. Вихрем врывается в ущелье ветер, мешает движению оленей.

Теперь едем по замёрзшей наледи шагом. Чем выше поднимаемся, тем тоньше становится лёд, прикрывающий пустоту, образовавшуюся после исчезновения воды. Олени и нарты начинают проваливаться. Караван разорвался, участились остановки. Ноги передних оленей стали кровоточить.

– До корма далеко? – спрашиваю я Улукиткана на одной из остановок.

– Далеко… Эко худой дорога! Однако, не дойдём.

Он устало присаживается на корточки возле нарт.

Олени топчутся на месте, намереваясь лечь, но под ногами дробный лёд.

– Может, передохнём часа два?

– Отдыхай не могу, сегодня тут ходи худо, а завтра совсем не пройдём, – отвечает Улукиткан, вскакивая, словно пробуждаясь от дремоты.

Он лучше нас знает цену времени и, наверно, не раз за час промедления расплачивался сутками. Только этим и можно объяснить пренебрежение старика к своей усталости.

Подтягиваем отставшие нарты, просматриваем груз и трогаемся дальше. Проводники ведут оленей, а мы на лыжах проламываем лёд. Уже скоро и день на исходе, а вокруг всё одна и та же картина: за поворотом – поворот, за россыпью – россыпь, под ногами – хрупкий лёд.

След обоза залит кровью из ран на ногах оленей. Нужно бы остановиться, дать им передышку, но место неудобное: справа и слева россыпь. Бедные животные!

Только преданность человеку может заставить их идти дальше.

Впереди, километрах в полутора, виден чёрный лоскут низкорослого ельника, растущего по карнизам невысокой скалы. Решаем любой ценой пробиться до него.

Сумрак быстро окутывает ущелье. В темноте теряется ельник. Над нами медленно ползёт туман, цепляясь за уступы и камни. Путь кажется невероятно тяжёлым. Одежда на нас промокла и обледенела. Голод мучает всех. Жаль и людей и оленей, но нужно идти. Там, возле ельника, мы рассчитываем обсушиться и дать передышку животным. Из каких-то неведомых источников вливается в уставший организм крохотными долями сила. И мы идём.

Последний отрезок сегодняшнего пути проходим в полной темноте. Цепочка разорвалась. Василий Николаевич подрубает лёд, ломает и крушит его лыжами. Мы с Геннадием помогаем оленям протаскивать нарты. Сзади слышится крик и ругань обычно очень спокойного Улукиткана. Лиханов где-то отстал.


И вот давно уже ночь. С чёрных уступов гор валится густой туман, закрывая беловатыми глыбами проход. Дует ледяной ветер. Я подставляю ветру то плечо, то спину и чувствую, как он впивается в меня, запуская холодное жало под самое сердце.

В памяти уже не осталось ни времени, ни места. Кажется, всё умерло, не будет ельника, не появится больше солнце, никогда не кончится этот мучительный путь и мы все вместе с оленями обречены вечно тащить нарты.

– Ого-го… – прорвался из темноты голос Улукиткана.

«Какая ещё беда стряслась?» – подумал я.

Караван задержался. Усилием воли заставляю себя вернуться к старику. Бреду по обломкам льда, спотыкаюсь. Ничего не видно, ноги застыли и плохо повинуются.

Улукиткан, услышав шаги, говорит чужим, уставшим голосом:

– Олень дальше ходить не могут, все упал, надо нарты бросать…

Зажигаю спичку. Животные лежат на промятой борозде, в лужицах крови. С трудом ставим их на ноги, развязываем упряжные ремни и уводим в темноту.

И снова слышатся хруст льда под ногами оленей, крик, понуканье, угрозы.

Наконец-то нам удаётся добраться до ельника.

На небольшой площадке под скалой разводим костёр. Вспыхнувшее пламя освещает безрадостную картину: на кромке льда вповалку лежат олени, сложив как-то по-детски друг на друга ноги, головы; там же виднеется трое заледеневших нарт – лишь их нам удалось дотащить до ельника.

Костёр окружают усталые, осунувшиеся люди. Близко прижавшись к костру, крепко спят старики. Василий Николаевич и Геннадий беспрерывно ворочаются, отбиваются от наседающего с внешней стороны холода. Мокрая одежда у всех парится.

Я дежурю. На моей обязанности – поддерживать огонь и следить, чтобы у спящих не загорелась одежда. Сон наваливается непосильной тяжестью, глаза смыкаются. В глубине кармана нахожу давно забытый сухарь, очищаю его от мелкого мусора и ем крошечными кусочками. Как это вкусно! И пока грызу сухарь, сон щадит меня.

Кажется странным, что где-то далеко-далеко, за пределами мрачного ущелья, люди живут в спокойствии, страдают бессонницей, едят строго по расписанию, не преодолевают усталости, наледей, не боятся бурь…

Что же заставляет нас отказаться от удобств, что толкает в этот холодный, неустроенный край, где ещё властвует над человеком дикая природа, где почти каждый шаг требует упорства, борьбы? Жажда исследования?

Да! Исследователю не приходится задумываться над тем, какой ценой ему придётся заплатить даже за первые крохи открытий. Но зато какое счастье видеть с вершины горы побеждённое пространство с обнажёнными долинами, с ясным контуром лесов, со сложным рисунком изорванных отрогов! Как радостно, стоя на покоренной вершине неизвестного хребта, дышать холодным воздухом, навеянным из цирков, лежащих далеко внизу, любоваться необозримой далью!


…Проснулись на другой день поздно.

Ветер рвёт в клочья край чёрной тучи, поднимает с земли столбы снежной пыли. Мышцы, спина болят, словно после кулачного боя, но достаточно нескольких движений, куска отваренного мяса и чая с горячей лепёшкой, чтобы мы забыли об этом.

Только Улукиткан ест плохо. Он осунулся, почернел, однако и теперь не теряет бодрости духа.

– Ленивому человеку – сон, оленю – ягель, нам бы – сухую тропу, – шепчет он, заворачивая ногу в портянку.

Мы подтаскиваем к стоянке брошенные ночью нарты, чиним их, укладываем груз, поднимаем изнурённых оленей. На них жалко смотреть! Они с трудом передвигают израненные ноги, безропотно подчиняясь проводникам. Два оленя не могут встать совсем, их ляжки в крови. Я понял, что вести этих оленей дальше уже нет смысла.

Улукиткан осмотрел обессилевших животных, ощупал их бока, заглянул в глаза и снял уздечки. Он заботливо приставил освободившуюся нарту к скале.

– Другой люди когда-нибудь тут ходи – возьмут её. Человек не должен свой труд зря бросать, – ответил он на мой недоумевающий взгляд.

В десять часов обоз тронулся дальше.

Брошенные олени вдруг встали, повернули головы и долго смотрели нам вслед. В моей памяти навсегда запечатлелась эта картина: край скалы с низкорослым ельником, дым догорающего костра и два обречённых оленя, наблюдающих за удаляющимся караваном.

Ломкой бороздой по льду Купури тянется след гружёных нарт. Скорбно поют полозья, им уныло вторят бубенцы на передней упряжке. Сгорбились костлявые спины оленей. Вот уже сутки, как животные ничего не ели. Одни из них окончательно ослабели, еле тащатся на поводных ремнях, на других легла двойная тяжесть нарт. Из открытых ртов свисают красными лоскутами языки. Уши обвисли. В глазах безнадежность. Малейший подъём теперь кажется горой. Никто не кричит на оленей, чуть остановка – мы все разом впрягаемся в нарты и тащим их сами.


Уже давно рассеялся туман. В лучах поднявшегося солнца купаются вершины плоских гор, а мы всё ещё не можем добраться до первого поворота.

– Ходить надо, ещё ходить, дальше корм есть, там будем остановку делать, – говорит Улукиткан, хмуро поглядывая на оленей.

Идём… А день в разгаре. С неба сочится теплынь. В легкую дымку кутаются утёсы нависших отрогов.

За поворотом справа виден широкий распадок. Впереди что-то смутно чернеет по руслу, надвигаясь на нас.

– Опять большой наледь ползёт, как пойдём? – восклицает Улукиткан.

С распадка налетел ветерок. Он, вероятно, принёс запах мха, ягеля, и олени, не ожидая команды, поворачивают навстречу ветру. Мы без сговора следуем за ними.

Стоянкой расположились на высоком берегу. Освобождённые олени тычут мордой по уши в снег, ищут корм и, пожевав немного, ложатся отдыхать. А наледь уже накрыла наш след и со зловещим шипеньем ползёт густым тестом дальше по реке.

Людской говор, стук топоров да жаркий костёр пробудили распадок. Улукиткан печальными глазами смотрит на оленей и мнёт бороденку.

Над тайгой, каркая, летит ворон. Старик оглядывается и сосредоточенно следит за птицей.

– У-у, проклятый, каркаешь! – бросает он вслед.

– Чего сердишься? Чем ворон виноват? – спрашивает Мищенко.

– Разве не знаешь? Она худой птица, шибко худой! Чужому горю радуется.

На обветренном лице старика застыла тревога. Он прислушивается к шелесту наледи, поднимает голову и, щуря глаза от солнца, всматривается в зубчатый горизонт. Потом долго говорит шёпотом с Лихановым, вторым проводником, и что-то чертит концом палки на снегу. За обедом старик вдруг объявляет:

– Однако, наледь может долго не пустить нас, надо стараться искать другой дорога.

– Куда же пойдём? – спрашиваю я. – Кругом снег, горы, тайга.

– Вот и я думаю, как попадать будем на Маю? Хребет должен близко, да никто не знает, есть-нет перевал на ту сторону. Ходить туда надо, хорошо смотреть. Ты как думаешь?

– Ты проводник, тебе и аргал[21] в руки. Завтра можно разведать. Кто пойдёт?

– Однако, я, – говорит Улукиткан. – Лиханов тут останется: надо узды, лямки починить, нарты просмотреть, лепёшек напечь. Ты пойдёшь со мной?

– Пойду, если возьмёшь.

– Хорошо, рано утром будить буду.

Мы разгрузили нарты, собрали упряжь, развесили на солнце одежду, постели. Млела тайга, овеянная тёплым ветром, вылуплялись из таявшего снега грани чёрных скал. Казалось, вот сейчас защёлкает глухарь, выползет из берлоги батюшка медведь, полетят на север угловатые стрелы быстрокрылых птиц. Но природа не раз обманывала нас мартовским ветерком, и мы сейчас недоверчиво прислушиваемся к шелесту крон многоярусных елей, к стуку дятла, шороху оседающего снега.

Тут ещё зима.

Олени, поднявшись с лежбищ, лениво потягиваются и один за другим уходят в тайгу. День кончился. Через час погас костёр, и на лагерь легла тёмная ночь.

С вечера я подготовил продукты, лыжи, карабин.

Улукиткан хочет взять с собой трёх оленей.

– Тепло стало, лес потемнел, – говорит он, – снег будет, а то и пурга. Боюсь, задержимся, надо постели брать.

– Разве надолго пойдём?

– Кто знает. Может, не скоро перевал найдём или зверь попадётся, далеко уведёт, – ответил он, не отрываясь от работы.

Вспугнутой птицей пролетела ночь. Обжигая лицо, тянет предрассветный ветерок. Нас провожают недоуменным взглядом привязанные Бойка и Кучум. Мы идём вверх по распадку, навстречу утренней заре. Впереди Улукиткан в старенькой латаной дошке, с пальмой в руке, с берданой на левом плече. Он ведёт на длинном поводке трёх оленей с легкими вьюками и, горбя спину, месит широкими лыжами снег, а лёгким взмахом пальмы рассекает запушенную изморозью чащу.

Светлеет холодная просинь неба. На ослепительной белизне зимнего покрова ночные хищники оставили следы разбойничьих набегов. Вот вдоль колоды, едва касаясь снега, прошмыгнул ловкий соболь. У края он приподнялся на пень, выглянул, затем вернулся, обошёл колоду, прополз на животе до сугроба… Два-три прыжка – и у кровавой лунки осталась куча куропачьих перьев. Позже следом соболя сюда прибежал голодный колонок. Зверёк порылся в перьях, слизал со снега кровавую накипь и, вспугнутый рассветом, ушёл в своё скрытое убежище. Но уходя он не забыл зарыть под валежину несъедобное крыло.

Солнце, поднявшись высоко, греет тайгу. У горизонта копятся тучи. Олени дышат тяжело, идут рывками.

Лес редеет. Наплывает крутизна ближних отрогов.

Наш путь пересекло небольшое стадо сокжоев[22]. Улукиткан голой рукой ощупал след старого быка, дважды проткнул его пальцем и, склонив тощую грудь на рукоятку пальмы, смотрит прищуренными глазами в сторону ушедшего стада.

– Недавно прошли – след не пристыл. Голодные, где-то близко жируют.

– Почему ты думаешь, что они голодные? – спросил я.

Старик удивлённо посмотрел на меня:

– Глаза есть, а слепой! Смотри хорошо: зверь мордами тыкал снег – корм искал; значит, правда голодный.

Распадок сузился, завернул влево, и мы стали подниматься по крутому бесснежному гребешку. Вспугнутая стая куропаток поднялась в воздух и белыми хлопьями пронеслась над перешейком.

– Однако, тут перевал в другую речку, – сказал старик, наблюдая за удаляющейся стаей птиц.

– Если это перевал, хорошо: тут можно на нартах подняться, – говорю я.

Улукиткан повёл плечами.

– Выйдем наверх, смотреть будем – может, правда, хорошо попали. Только почему эвенки тут раньше не ходили? – раздумчиво говорит он и смотрит на небо, уже затянутое взлохмаченными тучами.

Берём последний подъём по надувному снегу. Горячий пар окутывает морды оленей, на скулах старика размякла загорелая кожа, распахнулась дошка, и грязный, липкий пот слепит ему глаза. Но вот переломилась крутизна – и мы на перешейке. За ним скалистый склон и глубокая падь, убегающая на юг. А дальше белеют купола гор и ремни плоских хребтов. Беглым взглядом Улукиткан окинул простор и вдруг помрачнел.

– Тут не пройти, перевал там, за падью, – и замахал рукой в сторону хребта.

Улукиткан присел на корточки и стал торопливо затягивать ремешками свою дошку на груди.

– Что же делать будем? Непогода идёт. Может, спустимся в падь и там заночуем? – спрашиваю я, вздрагивая от озноба.

– Что ты! Ходить туда нельзя, худое место.

– Почему?

Улукиткан смотрит вниз на выкрои стылых болот, на сутулые отроги, прикрытые тёмными пятнами лиственничной тайги. О чём-то печальном напомнила ему падь.

– Место узнаю, – сказал он, помолчав немного. – Видишь, возле сопки ельник? На краю его сын младший похоронен. Медведя в берлоге добывал с товарищем. Ружьишко плохое было – кремнёвка. Собаки подняли зверя, а ружьё не вспалило, осеклось. Насел медведь на парня, а он понадеялся на товарища, да напрасно. Оробел тот, сбежал, как пакостливая росомаха, а собаки молодые были – не отстояли. Очнулся сын: один, глаз нет, ноги помяты, зима. Полез по снегу, всё думал – товарищ вернётся, да так и не дождался… Худой люди есть!.. – гневно добавил старик. – Бросать товарища в беде – всё равно что убить его, даже хуже!.. Нашёл я сына после и там, у ельника, похоронил… Не поедем тут, сердцу больно. Нехорошо и покойника беспокоить.

Улукиткан поднял конец поводного ремня и потянул след на север по отрогу. Шёл, не оглядываясь, торопливо, как олень от выжженных мест. Только за сопкой, когда не стало видно ни пади, ни плоских гор, он остановился, поправил вьюки на спинах оленей и в раздумье, куда идти, окинул взглядом местность.

Слева в долине чернела гарь. Впереди, сквозь непогодь, маячили далёкие хребты. А справа, на широкую седловину, выткнулся малорослый осинник с чёрным на середине пятном, напоминающим вывернутый корень. Улукиткан насторожился и, не отрывая глаз от осинника, на ощупь отвязал бердану от вьюка. Вдруг он согнулся, стал боком пятиться назад к пригорку, таща за собою животных. Я, не понимая, в чём дело, тоже пригнулся и последовал за ним.

– Сохатый! – произнёс он, весь загораясь.

Вмиг слетела с Улукиткана печаль, забыт покойник. Куда девалась старость, боль в сгорбленной спине! С ловкостью юноши он сбросил с переднего оленя вьюк, достал из кармана затвор, завёрнутый в тряпочку, и зарядив бердану, повёл оленя на пригорок. А мне серьёзно пригрозил пальцем, как непослушному мальчишке: дескать, не выглядывай, не спугни зверя.

Но кто мог вытерпеть, чтобы не подсмотреть, зачем он взял с собой оленя и как он будет с ним скрадывать сохатого! Я достаю из потки бинокль, поднимаюсь на пригорок, осторожно выглядываю. Сохатый всё там же, в чаще. Я вижу его широкую грудь. Вот он поднял неуклюжую, громадную голову и ломает толстыми губами осинник, но вдруг, словно ужаленный, встревожился, торчком поднял срезанные вкось уши.

Где же Улукиткан? Я вижу только оленя – он медленно шагает, как бы намереваясь обойти зверя слева. Сохатый пугливо выскакивает из осинника. В его позе растерянность. Два-три прыжка, и он останавливается – видимо, не может понять, кто это ходит.

Где же, действительно, старик? Почему он не стреляет? Меня начинает охватывать тревога: зверь уйдёт!

А олень замедляет шаги, останавливается, и я вижу, как из-под него появляется горб старика, просовывается вперёд ствол берданы. На несколько секунд все замирают: и сохатый, и Улукиткан, и олень. Кажется, даже тучи прекратили свой бег. Но вот в стылой тишине тяжело грохнул выстрел. Пугающий звук расползся по горам. Сохатый упал в снег.



Улукиткан не подошёл к убитому зверю, словно и не было выстрела. Он уселся на снег, вытащил ножом из берданы пустую гильзу, завернул затвор в тряпочку и опустил его глубоко в карман. Затем, не торопясь, он достал из шапки иголку с ниткой и стал пришивать к дошке оторвавшуюся завязку. «Какое равнодушие!» – подумал я, наблюдая за стариком. Но вот он встал и, горбя старчески спину, вернулся с оленем к пригорку.

– Удача нам с тобой: и зверь большой и место хорошее таскать мясо. Не часто так бывает. Ты кушаешь печёнку? – вдруг спросил он и, не дождавшись ответа, добавил: – Сырой печёнка хорошо, шибко хорошо! Сейчас обедаем и ночёвку искать будем.

Мы взвалили на оленя вьючок и пошли к убитому зверю. Но его на месте не оказалось.

– Как так – и шкура и печёнка совсем ушли?! – сокрушался старик.

Мы подошли к лунке, где был свален пулей сохатый. От неё по снегу шёл кровавый след. Зверь уходил по крутому склону в падь и был от нас метрах в трехстах.

Улукиткана снова не узнать. Тут уж некогда доставать из кармана затвор, искать в подсумке патрон без осечки. Второпях он даже забыл перекинуть через плечо бердану. Несколько секунд – и из-под широких камосных лыж старика легкой пылью взвихрился снег. В левой руке у него пальма, в правой ременный аркан – маут. Пригибаясь почти до земли и подавшись вперёд, он птицей понёсся за зверем.

Сохатый, почуяв погоню, пугливо шарахнулся в сторону, бросая тяжёлое тело вперёд, разгребая грудью метровый снег. Какую-то долю минуты Улукиткан и зверь мчатся рядом. Но вот над головою сохатого кругами взметнулся аркан, и на короткой шее захлестнулась петля. Старик подтягивается на ремне ближе, и оба со страшной скоростью катятся вниз. Блеснула пальма, сохатый торчмя зарылся в снег, и в облаке поднявшейся пыли мелькнули широкие лыжи старика.

Меня не без основания охватила тревога за жизнь проводника. Много ли нужно старику? Споткнись он на бегу, упади – и не заметишь, как из его тщедушного тела выскользнет жизнь. Я сбросил с оленей вьюки и, дав волю лыжам, вихрем скатился к Улукиткану.

Он лежал в глубокой яме, выбитой в снегу при падении. Лыжи сломаны, вязки на дошке оторвались, шапка скатилась далеко вниз. Старик стонал. На его лице – нестерпимая боль.

Я бросился к нему, ощупываю ноги, руки…

– Говорил, худое место, – процедил он сквозь сжатые зубы.

У Улукиткана вывих левой ключицы. Я хватаю его руку и сильным рывком пытаюсь вправить её на место. Пока не удаётся эта операция, старик неистово кричит.

Пытаюсь его поднять, но – увы – ходившие восемьдесят лет по земле ноги отказываются служить: одна сильно ушиблена, у другой, видимо, растяжение сухожилия.

Что же делать? Куда идти? По вершинам туповерхих гольцов уже завывает неумолимый буран, а по седловине колючий ветер перевеивает сыпучий снег. Мимо нас в падь торопливо проносится стая белых куропаток. Вечер грязнит и без того мрачное небо. Нет времени для раздумья. Вспоминаю, что наверху остались олени.

– Худое тут место, надо уходить, обмануть смерть. Только как пойдёшь? Может, мне остаться тут? – говорит он спокойно и смотрит на меня усталыми глазами.

«Бросить товарища в беде – всё равно что убить его, даже хуже», – вспомнились слова старика. Я подбадриваю его:

– Дойдём, не так уж далеко.

Кормлю Улукиткана тёплой печёнкой, растираю ему ушибленную ногу, потом ем немного сам, с неприятным предчувствием прислушиваюсь к разыгравшейся непогоде. Со страхом думаю, как вытащить беспомощного проводника на седловину. Там спальный мешок, две шкуры, потники – возможно, спасёмся.

Я поднимаю Улукиткана, натягиваю на его голову ушанку, перехватываю дошку маутом. Старик с трудом становится на одну ногу, второй припадает на носок. Отдаю ему свои лыжи, и мы покидаем «худое место».

bannerbanner