Полная версия:
Красная карма
Николь поправила шарф. Сегодня она выбрала белую блузку, вельветовый пиджак и джинсы. Единственным заметным элементом ее наряда был этот льняной индийский шарф, напоминавший своим лиловым цветом церковную епитрахиль. Еще одна ошибка.
– Самое важное сегодня, – начала она, – это освободить слово и энергию, которые так долго подавлялись в нашем буржуазном обществе.
Николь гордилась этими вступительными словами. И ждала аплодисментов, одобрительных выкриков. Увы, никакой реакции. Громадный зал оставался немым и холодным, как смерть. Николь набрала в грудь воздуха и начала развивать свою главную, столь дорогую ей идею – о «творческой спонтанности, задавленной веками угнетения». О том, что давно пора «разбудить мысль, мотивировать творчество…».
Из рядов донесся голос:
– Это все измышления буржуазной элиты! Рабочим начхать на такую белиберду, им нужна достойная зарплата!
Николь на лету подхватила эти слова.
– Нет, рабочие достойны большего! – возразила она. – Пора перестать смотреть на них как на неодушевленные орудия производства. Они тоже имеют право свободно мыслить, выражать свое мнение, получать образование!
Свистки, аплодисменты…
– Вот уже три недели, – продолжала она, – стены говорят, улицы сражаются! И нужно продолжать! Нужно уничтожить запреты! Нужно предоставить каждому классу нашего общества свободу слова! Рабочие должны вернуть себе право на свободное волеизъявление!..
– Да плевать им на тебя, этим рабочим!
Николь в ужасе съежилась на своей кафедре. Эта аудитория – заспанные студенты, распоясавшиеся пролетарии и прочие маргиналы – хотела только одного: поразвлечься за ее счет.
– Выслушайте меня! Я сформулировала этот принцип без всякого пренебрежения или жалости по отношению к…
– Да пошла ты!
– Речь не о том, чтобы насильно окультурить рабочего, но чтобы рабочий сам создавал свою собственную культуру!
В ответ раздался звучный пердеж.
Николь почувствовала, что у нее взмокло лицо. И шея. Ей было очень неуютно в сфере, касавшейся пролетариата. Эта примерная девочка с бульвара Инвалидов грезила о новом обществе, построенном на новых (или, напротив, на самых старых) принципах, но в такой вот самой что ни на есть реальной ситуации теряла почву под ногами.
Опустив глаза, она заглянула в свои записи. План выступления был сорван, дрожащие руки теребили измятые листки.
– Нужно задавать себе актуальные вопросы… – пролепетала она наугад.
– Точно! Когда жрать пойдем?
Всеобщий хохот.
Внезапно в поле ее зрения возник тот лохматый парень – ведущий.
– А ну, заткнитесь! – взревел он. – Дайте ей говорить! Иначе я вас вышвырну!
Наступило короткое молчание.
Воспользовавшись этой паузой, Николь продолжила, теперь уже увереннее и спокойнее:
– В настоящее время у нас царит жестокость…
– Точно! Эй, все на улицу!
– Спецназовцы – гестаповцы! Спецназовцы – гестаповцы!
Этот лозунг сопровождался аплодисментами и свистом. Ясно было, что амфитеатр оккупировала шайка разнузданных хулиганов. Николь говорила в пустоту.
– Послушайте меня! – все-таки выкрикнула она. – Жестокость – это тупик, но сейчас она необходима. Так же необходима, как иногда взламывают дверь. А когда пройдет первый шок, возникнет что-то новое, живое и естественное… Повеет новым… чем-то…
– Интеллигентские слюни!
– Вы хотите конкретики? Прекрасно! Наш главный враг – это буржуазный строй и его основные ценности: хозяйство, семья, работа и сексуальное угнетение… Эту модель нужно изменить самым коренным образом. Начав в первую очередь с системы воспитания, основанной на страхе. Угнетение личности начинается со школьного учителя, преподавателя университета, унтер-офицера, кюре, хозяина предприятия и, наконец…
– Она права! Долой институт брака! К черту!
– Да здравствуют групповухи!
– Заткнись!
Николь выпрямилась и провозгласила:
– Социальное неравенство, образование и культура для избранных – со всем этим пора покончить! Креативность – вот подлинная колыбель революции!
Поднялся гомон – непонятно, одобрительный или осуждающий. Его перебивали другие, посторонние разговоры, вплетавшиеся в общую неразбериху. Николь готова была расплакаться.
Чувствуя, что ей грозит провал, она сделала последнюю попытку завладеть аудиторией:
– Проснитесь, товарищи! Мы переживаем исторический момент! Отныне студенты – хозяева Сорбонны, а рабочие занимают фабрики – значит наша судьба в наших руках!
В воздух взлетел сэндвич, потом кусок багета и шкурки от ветчины… Началась «битва жратвой» – точь-в-точь как в школьной столовке. Эти «революционеры», которым еще предстояла военная служба, были попросту детишками…
– Не будем мечтать о нашей жизни! – выкрикнула Николь. – Давайте жить нашей мечтой!
Она вдруг осознала, что перефразировала один из самых популярных плакатов месяца мая.
– Сек-са! Сек-са! Сек-са!
Ударив кулаком по столу, Николь закричала:
– Секс – это всего лишь один из освободительных векторов, который…
– Груп-по-ву-ху!
– Любое освобождение происходит естественным образом…
– Долой!
– Заткнитесь!
Эти вопли неслись со всех сторон, сливаясь в нестройный хор, которому аккомпанировали хлебные корки и колбасные огрызки, летевшие во все стороны, как конфетти.
Революция – это праздник.
– Доло-о-ой!
Николь без сил рухнула на стул, листки конспекта рассыпались у ее ног. Она сидела, обхватив голову руками, а шум вокруг нее все нарастал, как морской прибой, грозя захлестнуть, поглотить, уничтожить. Она была всего лишь жалкой, ненужной свидетельницей этой великой весны, которая грозила вымести ее со сцены истории.
13«Маленький швейцарец» упрямо открывался каждое утро.
Несмотря на развороченное шоссе, обрушенные баррикады, гомон бригад по уборке улиц, это бистро, расположенное на перекрестке улиц Корнеля и Вожирар, по-прежнему принимало посетителей.
Усевшись на террасе, Николь, с покрасневшими от слез глазами, смотрела, как уборочные машины разгребают остатки баррикад, а путевые рабочие с грохотом забрасывают в кузова мусор и обломки. Какое позорное фиаско!
Ей следовало бы подготовиться к этой нежданной дискуссии и научиться давать отпор противникам, даже если они из ее среды. Революция пожирает своих детей – это уже давно известно.
– Да ладно, не расстраивайся, – шепнула ей Сесиль, болтая ложечкой в чашке с кофе. – Они просто безмозглые идиоты.
Николь не ответила; она сидела, нервно кусая губы.
– И все это потому, что мы девчонки! – убежденно добавила Сесиль. – Верно сказала Симона де Бовуар: «Человечество – это понятие мужского рода, и мужчина оценивает женщину не безотносительно, а в сравнении с собой». Мужское превосходство не готово услышать женщин.
Она была права. Сегодня утром Николь ушла с поля боя побежденной. Даже в разгар мятежа ей пришлось смириться с этим видом предрассудков…
Она подумала о вьетнамских женщинах, которые умели стрелять из пулеметов на рисовых полях; о советских крестьянках, которые возглавляли колхозы в СССР… Да, революция освободила женщин, однако Франция как была, так и осталась страной мелкой буржуазии, державшейся реакционных убеждений.
И вот теперь она, считавшая студенческий мятеж благородным освободительным движением в духе соцреализма, была вынуждена признать, что его участники – всего лишь банда вульгарных тупых юнцов. А если бы ей пришлось выступать перед рабочей аудиторией? Наверно, было бы еще хуже.
Значит, прав был ее отец, который обожал комментировать события со свойственным ему едким сарказмом. Когда она излагала ему социально-политическую программу их движения, он попросту отвечал: «Ну да, все прекрасно, и завтра нас будут брить бесплатно!» А когда она заводила речь о необходимости улучшить жизнь рабочих и пробудить в них творческое начало, бросал с легкой усмешкой:
– Сколько песок ни поливай, ничего не вырастет!
Сколько песок ни поливай… Вот она и обрела убедительное доказательство бесполезности – если не бессмысленности – своих возвышенных политических надежд.
Николь, которая давно ждала «Великого вечера»[28] и питала радужные надежды на будущее, получила хороший урок… Она взяла из пепельницы свою «голуазку» и так свирепо затянулась, словно хотела сжечь фильтр вместе с табаком.
– Давай больше не будем об этом, ладно? – попросила Сесиль.
– Ладно.
– Забудь ты все это. Подумаешь, какие-то полоумные…
– Это наши товарищи по борьбе!
– Ага, как же… сопляки и лоботрясы!
Николь слышала о другом протестном движении – в США, а конкретнее – в Сан-Франциско, где люди повели себя совсем иначе. Никаких демонстраций, никаких насильственных действий. В прошлом году, с наступлением лета, двести тысяч молодых людей, съехавшихся со всего света, захватили квартал Хейт-Эшбери[29] и провозгласили там новый образ жизни: музыка, любовь, наркота…
В течение нескольких месяцев все необходимое – еда, жилье и медобслуживание – было бесплатным. Молодежь посвятила себя главному – свободе, любви, дружбе… А песня Скотта Маккензи обессмертила этот волшебный период:
If you’re going to San Francisco,Be sure to wear some flowers in your hair.If you’re going to San Francisco,Summertime will be a love-in there[30].Эти молодые люди не пытались свергнуть официальную власть – они просто дали «расцвести любви».
– О чем размышляешь? – спросила Сесиль.
Николь стряхнула с себя задумчивость.
– О движении хиппи; тебе это что-нибудь говорит?
– Ты имеешь в виду ребят из Вер-Галана?[31]
Нужно изменить человека. Взяться за проблему с самых истоков. Провести тайную, глубокую мутацию внутри себя. Она, Николь, должна серьезнее исследовать пацифистское движение – прочесть книги и статьи, изучить свидетельства очевидцев. Вот он – другой способ совершить революцию.
Эти парни не занимались политикой? Что ж, тем лучше!
14– Чем займемся? Двинем к забастовщикам или к молодым коммунистам?
– Ой нет, терпеть не могу троцкистов!
– Ну тогда, может, к маоистам?
– К маоистам?! Еще того хуже!
Тривар в своем пухлом «дутике» воздел руки:
– Ты вообще за кого?!
Демортье скорчил задумчивую гримасу:
– Ну… скорее, за социалистов – они, по крайней мере, хоть что-то делают реально. Это тебе не теоретики, которые только и умеют, что сотрясать воздух.
Эрве смотрел на своих дружков и думал о том, что нынешнее утро не располагает к судьбоносным решениям. Накануне встреча кончилась тем, что они вернулись в родные пенаты – пешком, конечно.
У Эрве было достаточно времени, чтобы переварить свои страхи, тем более что по дороге его несколько раз одолевали мускульные судороги и приходилось время от времени присаживаться на бульварные скамейки.
Жуткие воспоминания о дворце Броньяра подействовали на него так угнетающе, что дома он буквально рухнул на кровать, не в силах размышлять хоть о чем-то.
А нынче утром, когда он выпил кофе с молоком, сваренный бабушкой, и выкурил свою первую «голуаз», на него снова нахлынули эти видения.
Жестокие схватки, тусклые сполохи огня, окровавленные лица и – как апогей всего этого ужаса – Биржа. Конец был уже близок, сомневаться не приходилось.
Ему очень хотелось поваляться в постели, но чувство долга (а вернее, баранья покорность) заставило его натянуть английские туфли и погнало к Сорбонне.
– Ну а ты-то сам что об этом думаешь?
Как всегда, Тривар обращался с этим к Эрве, желая услышать его выводы.
– Думайте что хотите, – сказал тот. – Все равно делу хана.
– Это еще почему? – спросил Демортье, напружив свою мощную боксерскую шею.
– Вы что – газет не читаете? Парижанам уже осточертели наши идиотские игры!
Ни Демортье, ни Тривар не ожидали от Эрве такого предательства. Они буквально рухнули на скамью рядом с ним. Разговор происходил на бульваре Сен-Мишель, поблизости от улицы Руайе Коллара. Ее вид не внушал оптимизма: поваленные деревья, перевернутые машины, вывороченные из мостовой булыжники… И только атланты и кариатиды на фасадах зданий бесстрастно взирали на эти жалкие человеческие потуги разрушения. Завтра все это будет уже забыто.
– Если революция затихнет в Париже, – объявил Демортье, – я поеду сражаться в деревни!
– Ишь ты! И как же ты за это возьмешься?
– Буду агитировать крестьянское население. Объяснять им преимущества коллективизации земель.
– Чем же ты их убедишь?
– Да есть у меня некоторые материалы… И диапозитивы.
– Интересно какие?
– Снимки народных коммун в Албании.
Эрве с Триваром расхохотались, и Демортье, заразившись весельем приятелей, последовал их примеру.
В этот момент мимо них проехали грузовики с открытыми кузовами, битком набитыми спецназовцами. Парни примолкли. Обычно появление противника вызывало заметную реакцию у обеих сторон: люди втягивали голову в плечи, принимали грозный вид, сжимали кулаки. Но сегодня они предельно устали, и всем все было безразлично.
– Скоро небось вернутся домой, – шепнул Эрве.
– Домой? – удивился Тривар. – Что ты имеешь в виду?
– Этих парней привезли сюда из Страсбурга или из Монпелье. Послали в Париж, чтоб им тут морды расквасили. Так что ребятам не терпится вернуться в родимую провинцию и забыть про нас навсегда.
Демортье вскочил с места и встал перед Эрве, приняв угрожающую позу. Военная куртка придавала ему вид партизана, готового совершить подвиг.
– Ты что же, теперь на стороне спецназа? – спросил он так яростно, словно готовился откусить и выплюнуть ухо врага.
Эрве раскурил погасшую было сигарету.
– Я ни на чьей стороне. Просто сказал, что эти люди выполняют свою работу, а их работа состоит в том, чтобы набить морды юным бездельникам, которые прогуливают лекции в ожидании наследства от своих папаш.
– Я смотрю, ты ни черта не понял в нашей борьбе!
– Ну еще бы: получать жалкие гроши, подставлять голову под град камней и жить в казарме где-нибудь в окрестностях Лиможа – это, конечно, не так увлекательно, как выставлять себя ленинцем или маоистом. Но ты хоть немного напряги мозги и пойми, что угнетенными – во всяком случае, жертвами ситуации – являются не всегда те, кого мы таковыми считаем.
Демортье ненавидел такие туманные словеса. Что касается Тривара, у него и вовсе не было своего мнения на сей счет. Он хотел только одного – избежать ссоры.
– Давайте вернемся в Сорбонну! – взмолился он, желая примирить товарищей. – Там и найдем либо забастовщиков, либо какие-нибудь дебаты!
– Да идите куда хотите, – ответил Эрве, вставая. – У меня другие дела.
– Какие еще дела?
– Личные.
Тривар и Демортье переглянулись: сейчас, когда шла революция, это слово звучало более чем странно. Но Эрве был занудой и терпеть не мог бесплодных рассуждений. А потому, желая избежать всяческих вопросов, распрощался с приятелями на манер Счастливчика Лакки Лайка[32] – иными словами, приложив палец к виску, – и ушел восвояси.
Эрве не соврал приятелям: у него и впрямь были нынче утром другие дела. Во время той лекции в главном амфитеатре он получил наконец подтверждение своей гипотезе: одной из трех «баррикадных фей» была именно Николь Бернар, которую он предпочитал остальным.
15Для непосвященных улица Суфло вела прямо к царственной площади Пантеона. Но знатокам города было хорошо известно, что за этим величественным зданием скрываются путаные улочки квартала Муфтар, где можно найти что угодно – стоит лишь поискать…
Обогнув монумент слева, Эрве проскочил на улицу Хлодвига, дошел до улицы Декарта и направился к площади Контрэскарп. Юноша знал город как свои пять пальцев. Он любил поглаживать на ходу его каменные, почерневшие, словно от пушечного пороха, фасады, гладкие крыши автомобилей, припаркованных у обочины, деревянные двери подъездов…
Но давайте вернемся к настоящему. Итак, нынешним утром любовь снова «схватила его за шиворот». Он давно уже привык к этому, однако в нынешнем бурном мае все-таки надеялся, что ангелы с лирами оставят его в покое.
Увы, храбрым воителям покой только снится!
Сидя в бурлящем амфитеатре Сорбонны и прикидывая, с какой стороны лучше подобраться к предмету своей страсти, он не вслушивался в бурные дебаты.
В первом ряду он заметил Сесиль, однако Сюзанны Жирардон рядом не было. Наверняка еще дрыхнет после бессонной ночи схваток с полицией. Ему пришла в голову идея: что, если купить круассаны и позвонить к ней в дверь, с утреца пораньше?
– Двести франков – ничего себе!..
Демонстрации демонстрациями, проблемы проблемами, но бойкая торговля на улице Муфтар («Муфтá», как ее величали студенты) не затихала ни при каких обстоятельствах: фрукты, овощи, изобилие колбас, рыба и мясо – все это громоздилось на прилавках вопреки отсутствию бензина и разбитым витринам. Рабочие и чиновники могли бастовать сколько влезет; студенты могли разнести все вокруг, но земля и море по-прежнему щедро снабжали улицу Муфтар своими дарами.
Сунув руки в карманы и глядя в небо, Эрве спокойно шагал в конец улицы по булыжной мостовой, замусоренной салатными листьями и гнилыми фруктами, стараясь не задевать домохозяек с продуктовыми сумками и улыбаясь женщинам с тележками, торгующим с колес.
Итак, действовать нужно аккуратно: для начала убить не меньше получаса на восторженные отзывы о вчерашней демонстрации, а потом столько же – на теорию маоизма. И лишь после этого можно перейти к серьезным темам, но очень осторожно, на третьей скорости…
И вести себя тоже следует аккуратно: ни в коем случае не флиртовать в открытую и не разыгрывать несчастного влюбленного. Сюзанна терпела около себя только оголтелых противников режима. Мало того: она еще и присвоила себе право оберегать Николь от таких жалких воздыхателей, как он. В ее глазах рыжая Николь была Эгерией, cвятой Женевьевой[33]. Так что нечего даже и мечтать о том, чтобы развлекать ее историями о кавалерах с напудренными буклями.
Купив в булочной круассаны, Эрве мысленно произвел осмотр самого себя. В общем-то, вполне недурно: высокий, стройный, элегантный юноша, прекрасный знаток англосаксонской музыки…
И к тому же обладатель могучего интеллекта… на который, к несчастью, всем было плевать. Но, честно говоря, Эрве угнетало только одно: на левом предплечье у него было родимое пятно в виде незавершенной свастики. В восьмилетнем возрасте поняв значение этого символа (страна только-только избавилась от нацистского кошмара), он перестал носить рубашки с короткими рукавами. И тщетно бабушка объясняла ему, что свастика не имеет ничего общего с Гитлером, что на Востоке она считается священным символом, – Эрве так и не успокоился.
Улица Деревянной Шпаги. Вид зданий на левой стороне показался ему добрым предзнаменованием. Порталы из выветренного песчаника, огромные ржавые засовы на дверях: Париж в самых своих укромных уголках все еще не расставался с сельскими корнями, заставляя вспомнить о новеллах Мопассана.
Подойдя к дому, Эрве поправил себя: нет, не Мопассана, а Вольтера. Он знал такие здания: крошечные оконца, шаткая лестница, битая плитка на полу. Дом строился в те времена, когда богатые торговцы, мелкие судебные служащие и проститутки жили в подобных развалюхах все вместе. Прекрасная эпоха![34]
Действовать аккуратно! – внушал он себе, отворяя деревянную дверь парадной.
Но как же ему завести разговор о Николь? Лучше всего начать с полуправды: он явился на ее лекцию и ее идеи (да какие там идеи?!) очень его заинтересовали… Посмотрим, клюнет ли на это Сюзанна. Увы, от одной только мысли, что ему придется иметь дело с этой мужеподобной девицей, у юноши подгибались колени и язык примерзал к нёбу. «Будьте реалистами, требуйте невозможного!» – провозглашали афиши на стенах Парижа все последние недели. Этот призыв вроде бы исходил от Эрнесто Че Гевары.
Ну вот и настал момент прислушаться к великому Че.
16На лестнице Эрве столкнулся с плотником, тащившим под мышкой доски, а затем со священником в сутане и счел, что оба вполне естественно вписываются в имидж этого дома. Казалось, Эрве попал в далекое прошлое, где типичные персонажи возникали словно на театральной сцене.
На пятом этаже он наконец оторвал руку от перил и свернул в узкий коридор. Пробираясь по нему, он улыбался в темноте. Этот пакет с круассанами был вполне в духе его утреннего визита. Да, они еще долго будут вспоминать эти дружеские отношения, завязавшиеся на баррикадах мая 68-го!..
Приглядевшись, Эрве увидел, что дверь в квартиру приоткрыта, – странно! Он тихонько толкнул створку и вошел в небольшое помещение, служившее одновременно и прихожей, и гостиной.
– Сюзанна! – позвал он.
Ему ответил странный звук – это шуршал в его дрожащей руке бумажный пакет с круассанами. Эрве положил его на ивовую этажерку и стал осматривать эту первую комнату.
Все стены сплошь в книжных полках, и здесь же кухонный уголок, где едва умещались надтреснутая раковина, столик и шкафчик для продуктов. У другой стены стоял наискось письменный стол в окружении книг, валявшихся на полу вперемешку со смятыми одежками, полными пепельницами и пустыми бутылками. Весь этот кавардак под нависавшими балками скошенного потолка мансарды оживляли зеленые растения в горшках.
Эрве пересек комнату, решив зайти в спальню, дверь которой была закрыта.
– Сюзанна!
С оконной створки на него смотрело лицо Че.
– Сюзанна! – повторил Эрве уже погромче, чтобы придать себе храбрости.
В комнате пахло не то порохом, не то какой-то ржавчиной. Эрве решил было открыть одно из слуховых окошек, выходившее на крышу, но подавил свой порыв. Как ни странно, он инстинктивно чувствовал, что здесь ни к чему нельзя прикасаться.
– Сюзанна?..
Его ноги почему-то прилипали к полу. Посмотрев вниз, он заметил какую-то черную липкую пленку у самого порога – густую, жидкую, почти засохшую. Он уже смутно догадывался, что это такое, но не мог, не хотел, отказывался понимать. Как это возможно?!
Забыв на миг об осторожности, он взялся за дверную ручку и распахнул дверь. Странно все-таки устроен человеческий мозг: первым делом Эрве увидел перуанское пончо, висевшее на стене, напротив кровати. Потом – проигрыватель тускло-белого цвета в правом углу комнаты; на нем стояла пластинка – 33 оборота, со знакомым ему ярлыком Atlantic Records.
И наконец он решился взглянуть – и принять как очевидное – на то, что вызывало леденящий ужас: обнаженное тело, подвешенное за правую ногу к одной из центральных потолочных балок. Труп был покрыт, точно багровым лаком, уже застывшей кровью, вторая нога – левая, согнутая – упиралась пяткой в колено правой. Туловище было рассечено от горла до паха, и вывалившиеся внутренности свисали гроздьями до самого лица жертвы.
Тюфяк, брошенный на пол под убитой, впитал кровь, стекавшую с тела. Одеяло и простыни утратили цвет, слиплись в темный жесткий ком, и обе свисавшие руки жертвы намертво прилипли к нему.
Эрве окаменел. В его мозгу словно произошло короткое замыкание, сопровождаемое таким безмолвием, какого он никогда доселе не знал, – сердце перестало биться, вены отказывались пропускать кровь. То, что он видел перед собой, невозможно было осознать и принять.
Так прошло несколько мгновений – целая вечность! – в течение которых Эрве не сдвинулся с места ни на миллиметр. Какое-то странное оцепенение владело им, билось в висках, жгло веки, затмевало рассудок, не давая хода ни единой мысли.
Наконец ему удалось собрать какие-то крохи разума и сформулировать увиденное.
Первое: эта черная штука, подвешенная к потолку и покрытая кишками, была Сюзанной. Он узнал ее по кудрявой шевелюре, свисавшей над кроватью и насквозь пропитанной кровью.
Второе: Сюзанна – беззаботная студентка, очаровательная и пылкая, стала жертвой какого-то безумца. Нет, хуже чем безумца. Чудовища, подвергнувшего ее невиданным, варварским пыткам, которым даже трудно было подыскать название.
В полном смятении рассудка Эрве представлял себе кровавое жертвоприношение, эзотерическую ярость, вспыхнувшую в больном мозгу убийцы, словно что-то взорвалось у него в голове. Эдакое AVC[35], подвигнувшее его на эту чудовищную жестокость.
Но почему Сюзанна?
И наконец, третье: над телом надругались еще раз, хотя и не так зверски в сравнении с огромной раной и выпущенными внутренностями, – на коже убитой виднелись какие-то странные крошечные не то уколы, не то ранки, расположенные кругами.
Эрве заставил себя отступить, не спуская глаз с трупа, и ощупью нашел дверную ручку. Он подумал было про отпечатки пальцев, но тут же решил, что это не так уж важно. И, почти не сознавая того, что делает, начал спускаться по лестнице.
Просто машинально передвигал ноги, и все тут.
Пошатываясь и спотыкаясь, он перешел улицу и увидел перед собой кафе. Вошел, спросил, откуда можно позвонить. Хозяин, не глядя на него, ткнул пальцем вглубь помещения.