
Полная версия:
Голубая жизнь
– Это – кто? – негромко спросил Миронов.
Необъяснимо легко человек соскользнул с лестницы, а его ведёрко выплеснуло на стену дома и окно тёмную жидкость; в воздухе растёкся крепкий запах дёгтя; схватив лестницу, человек отбежал прочь, но Миронов уже узнал его, – это столяр Каллистрат.
Миронов вышел на середину улицы и сквозь серебристую пыль лунного света прочитал над слуховым окном неясные, хотя крупные буквы:
«Дом».
От каждой буквы тянулись книзу тёмные потоки дёгтя, и было отчётливо слышно: шлёпаются о землю его тяжёлые капли. Столяр, держа лестницу на плече, стоял в шагах двадцати у ворот своего дома, хорошо было видно медный клин его бородки и чёрный венчик на светлых волосах, на лбу.
– Послушайте, – зачем вы это сделали?
Столяр не ответил, не пошевелился.
– Удивительно! То сметаной пачкаете вы, то – дёгтем…
Столяр засмеялся. Миронову показалось, что и смех его удивителен, что-то среднее между кудахтанием курицы и лаем щенка, – нехороший смех, от него всё стало ещё более непонятно, обидно. Тусклые стёкла окон блестят, как лёд, а воздух до того горяч, что как будто даже светится. И всё похоже на неприятный сон.
– Драться со мной – не пробуй, я тебя побью, – вдруг звонко сказал столяр.
– Да я и не хочу драться, – пробормотал Миронов, идя к воротам дома; столяр, приставив лестницу к забору, медленно пошёл вслед за ним.
– Что ж, рассердился ты на меня?
Звонкий голос столяра прозвучал ново и знакомо; так иногда говорил отец, соединяя в словах ласку и строгость.
– Нет, я не сержусь, но всё-таки… Зачем портить?
Столяр подошёл вплоть и ударил ладонью по плечу Миронова, рука у него была лёгкая, как птичье крыло.
– Не обижайся! Я тебе всё это поправлю. Дёготь к маслу не пристал, течёт. Это я плохо придумал, надо было сажу на керосине развести, тогда бы…
– Да – зачем же?
– Конечно – для забавы. Смешно ты придумал, – никто не красит домов такой краской.
Столяр вдруг закусил нижнюю губу, резко взмахнул головою и, прищурив глаза, вопросительно стал смотреть в небо, видимо, обдумывая что-то. Достал из кармана деревянную папиросницу, зажёг спичку, закурил папиросу и бросил спичку вверх так ловко, что огонёк, не угасая, описал в воздухе трепетную дугу. Затем он надавил ладонью плечо Миронова, этим заставил его сесть на скамью у ворот, сел и сам рядом, говоря поучительно, с насмешкой.
– Я твой расчёт понимаю – отличиться хочешь от людей. Думаешь, что если ты свободный сирота, так можешь чудить? Это ты, Миронов, оставь; чудить умеют только двое: я да чёрт, а ты ещё нашему богу – бя!
– Какому богу? – угрюмо спросил Миронов.
– Обыкновенному, скука; бог – один, али ты забыл? – сказал столяр, усмехаясь. – Ты вот что сообрази: у тебя мать умирает, то есть – человек; все соседи, будто заинтересовались этим случаем, толкутся вокруг тебя, а я начал забор сметаной мазать, и все перебежали смотреть на меня, – понял?
– Ничего не понял, – ответил Миронов, недоумённо мотнув головой. – Это – ерунда какая-то…
– Значит – плох, коли не понял. А – ползёшь на первое место. Ерунду, сирота, тоже понимать надо. Можешь ты выдумать что-нибудь вроде сметаны? То-то! А я – испытанный, меня даже судом судили за выдумки мои. Я, бывало, налью керосину в почтовый ящик для писем, суну туда зажжённую спичку, письма-то и горят, а никто ничего не понимает. Даже в газете писали: отчего письма горят? От жарких чувств, пишите хладнокровно. Глупость, конечно, молодость, ночей не спишь, всё думаешь: как отличиться? Я и теперь люблю это – озадачить людей. Забавно, когда они спотыкаются на ходу. Всё будто бы просто, а – вдруг настигло непонятное…
Столяр подкрутил кончик усов, облизнул губы, прищурив правый глаз, посмотрел левым на луну и вздохнул:
– Светило, а вот собаки не любят.
Искоса наблюдая за острым, изменчивым лицом столяра, вслушиваясь в его речь, Миронов чувствовал противоречивые желания; хотелось о чём-то спрашивать этого человека и хотелось, сказав ему что-нибудь обидное, тотчас же уйти от него. Но он сказал:
– Может быть, собаки воображают, что это лиса.
– Неизвестно, что воображают собаки, – усмехаясь ответил столяр и снова заговорил поучительно, в чём-то упрекая, предостерегая от чего-то, становясь всё более непонятным. Хвастливая речь его подавляла Миронова, он чувствовал в ней нечто досадно общее с французской грамматикой, – слова как будто знакомы, а смысл их тёмен, неуловим. Свет луны плавил сумрак в листве вётел, листья поблескивали серебром, золотилась курчавая голова столяра, резко чернел венчик ремня на лбу его. Необыкновенны были зеленоватые глаза, насмешливые и хитрые, их острый блеск вызывал впечатление укола иглой. Человеку с такими глазами ни в чём нельзя верить. И, конечно, он издевается, его звонкий голос звучит явно фальшиво. Неожиданно для себя Миронов сказал, вздохнув:
– Вы точно сумасшедший.
– Да – ну? – воскликнул столяр.
– Что вы там написали?
– Спугнул ты меня, а хотел я написать вывеску: «Дом сумасшедшего». Хохотала бы завтра улица.
И вдруг ударив Миронова ладонью по колену, он серьёзно, деловито предложил:
– Вот что, Миронов, дай ты мне десять рублей…
Миронов сердито откачнулся от него.
– Погоди, погоди! Не прыгай, я – вещь придумал! Ты слушай: ты мне понравился. Другой бы орал, скандалил, а ты – ничего. Это, сирота, это, брат… ну, ладно! За это я желаю тебе услужить по такому расчёту: издёвка – не удалась, так я тебе удовольствие сделаю, – понял?
Теперь столяр говорил тише, без насмешки в глазах, а Миронов всё более уверенно твердил сам себе:
«Конечно, он сумасшедший, потому и озорник».
Это очень успокоило его, разрешив тяжкое недоумение; он улыбнулся, глядя на небо, слушая тихие слова:
– Куплю я красок и раскрашу тебе этот самый дом так, что все ахнут! Я давно хочу сделать что-нибудь такое, знаешь, чтобы все люди ахнули.
– Зачем же? – спросил Миронов, но столяр, должно быть, не слышал вопроса; накрутив медную бородку свою на палец, он дёргал её и говорил:
– Я тебе прямо скажу: я всё умею делать, а работать – не люблю, потому что по моему вкусу работать мне не приходится, на мой вкус нет желающих, – понял? Вот и дай ты мне развернуться.
– Хорошо, – сказал Миронов, сообразив, что, если отказать столяру, он ещё что-нибудь испортит.
Он заметил, что обещание дать денег как будто удивило столяра; отшатнувшись, Каллистрат смерил его странно вспыхнувшим взглядом, потом, поправляя ремень на голове, пробормотал:
– Ну – Миронов, это… Ладно! Не покаешься. Утром – зайду.
Вскочил, быстро пошёл прочь, но остановясь, точно запнувшись за что-то, сказал, протянув руку в воздухе:
– Вещь сделаю! Произведение души… Ахнут!
Его фигура с поразительной чёткостью вылепилась на голубоватом фоне реки и – вдруг – исчезла. Миронов вышел на середину улицы, посмотрел на залитый рыжеватой грязью ставень окна, прочитал ещё раз надпись «Дом» и, устало опустив голову, пошёл спать, напоминая себе:
«Сумасшедший… И – жулик, наверное…»
Рано утром кухарка разбудила Миронова:
– Столяр пришёл, денег просит.
– Значит – это не во сне…
Он дал старухе деньги и, снова засыпая, подумал:
«Следует подать жалобу на него…»
Мысль эта снова явилась у Миронова, когда он, идя на службу, увидал рыжеватые жирные потёки на светлой окраске; надпись «Дом» уже совершенно расплылась, и прочитать её было нельзя. Посмотрев, он опустил голову и быстро пошёл вниз по улице, чувствуя насмешливые улыбки встречных обывателей.
«Лиза, наверное, тоже смеётся… В Париже нет деревянных домов…»
А возвращаясь со службы около пяти часов вечера, он уже издали увидал против своего дома группу мальчишек, лестницу, приставленную к фасаду, какая-то жестянка ослепительно сияла на верхней её ступени, и, всунув ногу в слуховое окно, в воздухе качался, изгибался столяр. Размахивая тростью, Миронов подбежал к дому, закричал:
– Я запрещаю! К чёрту!
Мальчишки, встретив его радостным визгом, замолчали, отскочили к забору. Со зла у него шумело в голове, он смутно видел над собою сухое лицо столяра, его широко открытые, злые глаза и со стыдом чувствовал, что готов заплакать. А столяр как-то слишком ловко съехал с лестницы, толкнул его плечом и указал вверх кистью, красной на конце, похожей на зажжённую свечу.
– Чего кричишь? Разве плохо?
На синем треугольнике резко выделялась полукруглая дыра окна, рама из него была вынута, сбоку в окно заглядывало клетчатое, белое и жёлтое чудовище с красными плавниками, но без хвоста, с большим, выкатившимся красным глазом, белое кольцо окружало глаз. В морде чудовища было что-то общее с головою овцы, но больше оно напоминало рыбу. Притопывая ногою, столяр вполголоса объяснял:
– Их будет три, одна – с правой стороны, одна – сверху. А окно я распишу, как вентерь, и будто они в него лезут…
Рука столяра дрожала, он казался пьяным, но водкой от него не пахло, должно быть, её заглушал запах краски, – столяр очень перепачкался ею, даже на щеке у него масляно блестел красный мазок, похожий на запятую. Зеленоватые глаза его странно блестели.
– Ловко? – спрашивал он. – Красиво?
За спиною Миронова посмеивались, повизгивали мальчишки, подошёл серый нищий и заныл, кланяясь, протягивая чугунную руку, у ног его сидела шершавая собака, высунув язык, склонив голову набок; казалось, что и она тоже недоумевает, глядя на яркую живопись столяра. Раздался строгий голос Розанова:
– Что ж это, – балаган будет?
Миронов обернулся, а Розанов прямо в лицо ему сказал, негодуя:
– Вам бы, молодой человек, постыдиться, прекратить безобразие это.
Как всегда, когда он чего-либо не понимал, Миронов чувствовал себя обессиленным, онемевшим. Раздражение, вспыхнув на минуту, исчезло, упрёк Розанова ещё более подавил его. Он тихо и жалобно спросил столяра:
– Слышали?
Столяр пренебрежительно махнул рукою и убеждённо, звонко сказал:
– Всякий человек может красить свой дом любой краской!
Он пошёл к лестнице, но Миронов удержал его:
– Оставьте, пожалуйста! Смеяться будут.
– Надо мной не посмеются, – сказал столяр, вырываясь, было в нём что-то исступлённое, пугающее. Миронов напомнил ему и себе:
– Дом этот – мой!
– И гони всех к чёрту!
Столяр быстро взобрался на лестницу и оттуда крикнул:
– Ахнут!
Ошеломлённо, с подавляющим ощущением физической усталости, стыда, немоты, Миронов пошёл домой, решив подать жалобу полиции на самоуправство столяра. Не раздеваясь, он сел к столу, подумал, закрыв глаза, и начал писать. Но чернила были густы, перо мазало, вместо слова «убыток», он написал «уток», бросил перо и вдруг решил сходить к Розанову, посоветоваться – что делать? Он тотчас же переоделся в праздничный костюм, пригладил волосы головной щёткой, намочив её в воде, вышел из дома и осторожно, так, чтоб его не заметил столяр, перешёл улицу.
Осторожность была излишней, он убедился в этом, посмотрев со двора Розанова в щель калитки: стоя на верхней ступени лестницы, столяр неестественно вытянулся и замазывал овечью голову рыбы синей краской; Миронову послышалось, что он рычит.
«Сегодня он портит дом, а завтра может поджечь его, – что ж мне делать?»
– Вам – чего? – недружелюбно спросил Розанов; он стоял на крыльце, приглаживая пальцем густые брови. Сняв фуражку, Миронов подошёл к нему и торопливо, негромко объяснил, зачем он пришёл. Ему было обидно и неудобно стоять ниже Розанова, в лицо его заглядывал, ослепляя, луч заходящего солнца, Миронов морщился, переступал с ноги на ногу, размахивал рукою, противно скрипели новые подтяжки, а Розанов смотрел на него, как священник с амвона, готовый начать проповедь.
«Лицо у меня, должно быть, неприятное. Почему старик не зовёт в комнаты?»
Глядя круглыми глазами кота поверх головы его, Розанов пренебрежительно заговорил:
– Какая же нужда была связываться с негодяем этим? Он – озорник; живи он в деревне, его бы общество в Сибирь сослало. А у нас – законы спят, каждый безобразит жизнь, как хочет…
Миронов заметил в окне, среди зелени цветов, знакомый тёмненький глаз, этот подслушивающий глазок вызвал у него желание сказать что-нибудь значительное, и, взволнованный, он сказал:
– Я думаю – столяр сумасшедший.
– Ваше дело. Думайте, а я помолчу.
Сконфуженный Миронов поклонился в спину ему, подтяжки скрипнули особенно громко, он искоса взглянул в окно, – неужели Лизин глаз слышал этот скрип? Но глаз уже исчез…
«Необыкновенно глупо всё», – с досадой и унынием подумал он, выходя на улицу; среди улицы стоял столяр; задрав голову, схватив себя за бороду, он смотрел на свою живопись; когда Миронов поравнялся с ним, он сказал, вздохнув:
– Нехорошо.
– Нехорошо, – повторил Миронов.
– Скука!
И тихонько, неприлично выругавшись, столяр стал жаловаться, не скрывая злости:
– А ведь задумал я отлично! Рыба погубила меня. Хотел особо угодить тебе, – ты любишь рыбачить. А надо было цветы писать, цветы пишу замечательно. И зайцев…
Миронов, на что-то надеясь, взял его под руку и повёл к воротам дома.
– Послушайте…
– Чего тут слушать? Стыдно мне, Миронов, – ты этого не можешь понять…
– Нет, я, кажется, понимаю…
– Не можешь. Водка есть у тебя? Дай ты мне водки! Конечно, я всё это перепишу, не беспокойся…
Неясная надежда Миронова исчезла; он сердито крикнул в окно кухни, чтоб Павловна дала водки, и присел на скамье, у крыльца, а столяр уселся на нижнюю ступень, опираясь локтями о свои колена, засунув пальцы рук в светлые волосы. Чёрный венчик, перерезав лоб, съехал на брови его, подчеркнув их золотистость. Кухарка вынесла графин водки, настоянной на рябине, кусок пирога; столяр посмотрел на Миронова, усмехнулся и вполголоса заговорил:
– Скажи мне, Миронов, бывает это? Я тебя оскандалить хотел, в убыток ввёл, а ты мне слова обидного не сказал и – угощаешь! Бывает это?
– Я не знаю, – ответил Миронов неохотно, обдумывая, как бы заставить столяра отказаться от раскраски дома.
А тот, выпив одну за другою две рюмки сразу, продолжал, понизив голос до шёпота:
– Ну, так я тебе скажу: не бывает! Люди, брат, пауки друг другу, да! Одни – пауки, а другие – дураки, понял? Хороший человек, например, всегда несколько дурак.
Это обидело Миронова, он хотел ответить резко, но мог только повторить вызывающим тоном слова отца:
– Бог дураков любит.
Столяр утвердительно кивнул головой:
– Это – так, сирота, бог – не без хитрости, это верно! Я знаю, я всё обдумал. Ты мне верь. Ты вот не понимаешь, какую поймал рыбу, а я тебе – навеки друг! Ты – что сделал? Ты мне, кротостью своей, совесть души устыдил…
Снова, как днём, лицо столяра сделалось исступлённым, а зеленоватые глаза его увлажнились; тыкая пальцем в переносье, с боков его, он выжал две слезы.
В начале изъяснений столяра Миронов не чувствовал ничего, кроме скуки и досады, но эти непонятные, тугие слёзы изумили его. Вытирая платком пальцы, облитые водкой, он смотрел, как мигают странные глаза, дрожат закрученные медные усики, видел, что на лбу, на висках столяра выступил пот, и, не отдавая себе отчёта в том, что делает, он вытер платком белый, потный лоб соседа. Тогда – изумился столяр, с минуту он молча смотрел на Миронова, потом, усмехаясь, спросил:
– Это зачем ты?
– Пот.
Столяр тихо засмеялся, затрясся и, топая ногами, бормотал сквозь смех:
– Да, – разве я дитя, чтоб мне личико вытирать, а?
– Я – нечаянно, – объяснил Миронов.
– Нет, ты… Ну, ладно, будет! Завтра я всё перекрашу, будь покоен.
– Нет, пожалуйста, не надо красить!
– Не надо?
– Да, не надо!
Столяр глубоко вздохнул, глядя в землю.
Встал, протянул руку:
– Извиняй меня…
И пошёл, припрыгивая, точно вдруг охромев, видимо, одна нога у него замерла, отсидел. Остановясь у ворот, он окинул взглядом двор, густо заросший сорными травами, и наконец ушёл, громко хлопнув калиткой.
Миронов остался на дворе, сидя неподвижно, чувствуя себя опустошённым и желая только одного – забыть всё это. Его даже не радовало, что скандал с раскраской дома так неожиданно и благополучно кончился.
«Какой невозможный», – лениво подумал он о столяре.
Поздно вечером, когда уже потемнела зелень деревьев и птицы заснули в гнёздах, Миронов вышел в сад и лёг на траву под яблоней, глядя в небо сквозь пыльную сеть листвы. Трудно было понять, почему из синеватой, льдистой чаши небес изливается на землю столь тяжёлая духота. Бледненький осколок луны таял над яблоней. В пыльном воздухе лениво плавали голоса людей, истомлённых дневной работой и зноем; эти голоса мешали Миронову, он любил погружаться в тишину, как в воду, а для этого необходимо, чтоб тишина была совершенной, тогда он чувствовал себя свободным, лёгким, качался, плыл, и в нём возникала приятно певучая, бесконечная дума, лишённая слов, форм, образов.
Тогда небо, земля и всё на ней как бы плавилось, таяло, медленными волнами текло куда-то, кругами поднималось беспредельно вверх, сам он весь звучал, и в то же время его не было, был только тихий полёт.
Он не знал, не испытал ничего лучше и таинственнее этого бездумного, певучего подъёма земли к звёздам и с ними всё выше, туда, где, вероятно, обитает некое величественное и необыкновенно ласковое существо, – оно-то и есть неиссякаемый источник этой опьяняющей музыки. Образ Саваофа на золотом троне, в окружении херувимов и серафимов, поющих «Осанна», не удовлетворял его, он давно уже был равнодушен к богу земных храмов, чьё имя ежедневно призывают в помощь себе миллионы людей, но чья сила не заметна в жизни. С некоторого времени у него даже смутно мелькало подозрение, что всем известный бог отказался от людей, а вместо него действует другой, насмешливо испытующий озорник, какая-то злая выдумка, вроде дьявола.
Но когда он пытался вообразить творца музыки мира, пред ним, ещё девственником, возникал из голубого тумана образ нагой женщины, тело её возбуждало жуткое, трепетное желание, от силы которого сердце так замирало, как будто он стремительно падал на землю, ощущение полёта, певучести грубо обрывалось, и тотчас же память показывала ему одну за другою всех девушек и женщин, которые когда-либо привлекали его внимание. Эти падения были так же неприятны, как неизбежны, они всегда будили тягостные чувства зависимости, стыда, страха и острого любопытства; поэтому Миронов избегал вызывать образ женщины надзвёздных высот, образ, красота которого сбрасывала его на землю.
В этот вечер он не мог вызвать ощущение полёта, что всегда легко удавалось ему. Против воли являлись мысли, требуя ответов. Слышала Лиза, как скрипнули дурацкие подтяжки? Отец её не любит людей, строго судит их, властно вмешивается в жизнь их, – за это все уважают его… Как нужно жить, чтоб никто не мешал? И особенно настойчиво думалось о столяре, его странная фигура неотвязно торчала пред глазами и тоже требовала объяснения себе.
– Глупо и глупо всё, – вслух проговорил Миронов и, чтоб отогнать от себя тревожное, закрыл глаза, улёгся удобнее и начал вполголоса читать диалог пьесы, прочитанной час тому назад.
О да, в известном отношеньеБык может быть приятнее орла.– Бык – это я?– Да, сударь, если вам угодно.– Я – оскорблён!– И что же дальше?– Я – оскорблён!– Мне кажется, что злее всех природаВас оскорбила, сударь мой.– Я, по природе, дворянин!– Тогда оскорблено дворянство…– Двор – зарос, сад – запущен, – раздался звонкий голос столяра; он стоял над головой Миронова, одетый в розовую рубаху, неподпоясанный, с расстёгнутым воротом, в полосатых подштанниках, босый; волосы его были встрёпаны, как будто он только что проснулся, чёрный поясок ремня съехал на ухо.
Миронов приподнялся, сел, упираясь в землю руками.
– Как это вы?..
– Через забор перелез. Надо сказать Артамошке, чтоб он сад и двор прибрал, почистил; он это любит. Пускай побалуется вечерами.
Опустясь на колени, столяр протянул руку.
– Возьми, это – остаток. На шесть рублей я красок купил и две кисти, это я тоже тебе отдам, годится.
– Не надо мне, – тихо, с досадой сказал Миронов.
– И мне не надо.
Столяр положил деньги на траву у корня яблони, сел рядом с Мироновым, заглянул и лицо ему.
– О чём думаешь?
– Ни о чём.
– О девицах?
– Нет.
Сорвав травинку, почёсывая ею свой выпуклый лоб, столяр озабоченно и поучительно сказал:
– С девицами – будь осторожен. Бойкая – тебя замордует, с тихой – пропадёте оба.
Миронов молчал, покачиваясь, думая:
«Не стану отвечать, он и уйдёт».
– Я всё о тебе думаю, задел ты меня, Миронов! Растревожил. Что ты тут бормотал, колдовал?
– Так. Стихи.
– Удивляешь ты меня, Миронов.
– Никого я не хочу удивлять.
– Удивляешь.
В словах столяра звучало что-то неодобрительное и даже как будто угрожающее, Миронов поджал ноги. Что сказать этому человеку? О чём, вообще, говорить с ним?
– Жарко, – сказал он.
– Верно. А всё-таки о чём ты думаешь?
– Думать я не люблю, – я люблю, чтоб всё было тихо.
Он хотел сказать это сердитым голосом, но почувствовал, что сказалось виновато. Тогда он добавил:
– Вот – в небе светло и тихо, а когда облака…
Он не кончил, услыхав, что говорит хотя и громко, а жалобно. А столяр, искоса взглянув в небо, сказал:
– В небе, Миронов, пусто, оттого и тихо.
– А – солнце, луна? И звёзды. Там, может быть, есть и такое, чего мы не видим.
Столяр сомнительно покачал головою:
– Не похоже, чтоб ты в бога верил, в церковь – не ходишь…
Этими словами он помог Миронову рассердиться, вызвал у него желание говорить обидное, но память не подсказывала обидных слов, и он угрюмо пробормотал:
– Отец мой в бога не верил…
– Это многие допускают.
– А о думах говорил, что они – пыль, от них только темнеет всё…
– Ну? – удивился столяр. – Так и говорил?
– Да. Я теперь сам вижу: мысли – как черви, нароешь червей, они возятся, извиваются…
Наклонив голову к плечу, отщипывая ногтями верхушки травинок, столяр слушал и ухмылялся, двигая усами.
– Когда думаешь, так кажется, что в тебе – двое, один – знает, другой – путает. А я не хочу думать. Душа не любит думать.
– Ну, это ты, пожалуй, неразумно говоришь, Миронов…
– И – чего знать? – продолжал Миронов, надеясь подавить столяра, напугать его, обидеть, вообще – оттолкнуть, чтоб он ушёл. – Всё известно: родятся, женятся, народят детей, умрут. Пожары, воровство, убийство. Цирк приехал. Крестный ход, жена сбежала. Пьяные дерутся. Капусту квасят или огурцы солят. В карты играют… Зачем это мне? Не хочу я ничего этого!
– А – чего же тебе надо? – спокойно спросил столяр, и это его спокойствие тотчас охладило Миронова, он сказал невнятно:
– Я тишину люблю.
– Так ты бы глухим родился. Трудно понять тебя, Миронов!
– Я вас об этом и не прошу…
Сказав так, Миронов искоса, опасливо, но и с надеждой взглянул на столяра, – обидится, уйдёт?
Столяр водил рукою в воздухе, тени листьев яблони ложились на ладонь его и, погладив её, падали в траву, трава темнела, становилась бархатистее, столяр смотрел на неё и молчал. Вздохнув, Миронов тоже подставил ладонь лучам луны и теням; с минуту они оба сидели, протянув руки в пустоту, как слепые нищие. Потом столяр заговорил звонко и бодро:
– Нет, Миронов, ты меня удивить не можешь! Словами – нельзя меня удивить, а синий твой дом – это, брат, на смех, а не на удивление…
– Ах, идите вы к чёрту, что вы пристали ко мне?
Столяр усмехнулся, тряхнул головою, подмигнул.
– Характер показываешь?
Глаза его улыбались ласково, он поправил ремешок на голове, не торопясь закурил очень едкую папиросу, лента серого дыма протянулась в воздухе.
– Я понимаю, Миронов, тебя скука давит. Это – от возраста. Привычки к жизни ещё нет у тебя, а возраст требует радости. Для радости девицы служат, ну, серьёзному человеку это ненадолго. Вообще для радости причин мало…
Поучительный тон столяра снова вызвал раздражение Миронова, – мастеровой, малограмотный, не читающий книг, а говорит, говорит…
– Всё надо изменить, переделать, – сказал он тоже поучительно.
– Это ты насчёт политики? – спросил столяр и сдул пепел с папиросы. – Нет, политическое меня не занимает. Мне хочется сделать вещь, произведение души, чтобы вполне отлично было, и пусть люди ахнут…
– Укусите губернатора, – сердито предложил Миронов.
Столяр, мигнув, спросил:
– Как говоришь?
– Укусите губернатора. В церкви, за обедней, – все и ахнут…
Хлопнув рукою по колену своему, столяр засмеялся.
– Ты не сердись, чудак! Интересный ты всё-таки. Запутался, а – интересный. Да, брат, Миронов, скушно всем, каждому хочется удивить себя и другого, а удивить-то нечем… И уменья нет удивлять. И думать не стоит тебе, умишко у тебя несчастливый. Бессловесный, вроде как – немой. Иди-ка, спи! Кто спит – тот сыт.